А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вначале, впрочем, не разговаривал никто, но церемония очень затянулась. Музыканты, кроме похоронного марша, успели раза три сыграть «Смерть Азы» и «Смерть Зигфрида». Никто в публике не знал толком, сколько времени продолжается сожжение. Одни вначале предлагали минут двадцать, двадцать пять. Другие мрачно говорили: часа полтора, а то и два.
Живший с начала войны в Швейцарии инженер-подрядчик, дело которого когда-то вел Семен Исидорович, шепотом объяснял полной красивой даме, что здесь, очевидно, устарелая система печей: какой-нибудь древний Сименс.
— В Германии вас так сожгут, что опомниться не успеете, — ласково шептал он, щеголяя своим мужественным отношением к смерти.
— Какой ужас!
— Боши на это мастера, сожгут вас, как какой-нибудь Льеж…
— Которого они вдобавок не сожгли, — поправил другой сосед, угрюмый, больной адвокат.
— Ну, так Лувэн.
— И Лувэна не сжигали. Пора бросить этот разговор о Льежах и Лувэнах! Тоже хороши и ваши союзнички, клявшиеся нам в вечной дружбе. Боком у нас стала их дружба!
— Вы знаете, Николай Борисович, вон тот господин в третьем ряду, это известный французский политический деятель, приехал на социалистический конгресс. Забыл фамилию.
— Тот, бородатый?.. Какое же он имеет отношение к Кременецким? — спросила дама.
Инженер приложил указательный палец ко рту.
— Я ничего не знаю.
— А разве что? Ну выкладывайте.
— Я ничего не знаю.
— Да говорите же! Ведь сами горите желанием рассказать.
— Нисколько не горю… Опять «Смерть Зигфрида»… Ну, жарь!.. Знаете, я человек не верующий, но, по-моему, без религиозных обрядов похороны не похороны, а что-то такое, странное… На концерт я могу пойти в Курзал.
— Господа, тише!
— Так не скажете? Ну, хорошо!
— Ладно, так и быть, — сказал, еще понизив голос, инженер. — Ходят разговорчики, будто у этого француза роман с дочерью Кременецкого.
— Что вы говорите!
— За что купил, за то и продаю.
— Господи! Что она в нем нашла?
— В такие подробности я входить не могу.
— Перестаньте говорить пошлости… Имея такого красавца мужа!… Должна сказать, что траур ей очень к лицу… Кажется, она довольно философски переносит смерть отца.
— Зато мать ее очень убита. Прямо мертвый человек.
— Да, бедная, страшно ее жаль!.. Я сама позавчера была так поражена, прямо заснуть не могла всю ночь… Мне еще вечером сказала Надежда Артуровна… Я тоже против гражданских похорон, не все-таки он был до конца последователен с самим собой и со своими идеями. Его жизнь одно гармоническое целое… Говорят, он ничего им не оставил?
— Значит, унес с собою в печь: я знаю из верного источника, что он вывез огромные деньги. Ох, и у меня в свое время немало перебрал покойник, не тем будь помянут! Мастер был на это… Но прекраснейший человек, вы совершенно правы…
— Господа, мы на похоронах!
— Тсс… Однако, когда же это кончится?.. Да, прекрасный человек. И она тоже, бедняжка… Смотрите, прямо живой труп… Куда вы отсюда направляетесь?

Серизье все возвращался мысленно к своей речи. План был разработан, многое написано, подготовлены две шутки, из них одна очень удачная, — чего-то однако не хватало. Под конец следовало дать поэтический образ: он любил и ценил образную речь. Лучше всего было бы кончить каким-нибудь видением, означающим близкий конец буржуазного общества. Бирнамский лес из «Макбета», символ шествия красных флагов, уже был многократно использован на рабочих конгрессах. Другого видения Серизье так и не мог придумать. Для работы времени оставалось немного. По его расчету выходило, что после завтрака останется не более часа, — и то, если не будет речей. При столь небольшом числе провожавших уйти до окончания похорон было невозможно. «А тут еще эта проклятая резолюция по национальному вопросу…»

Муся в глубоком трауре сидела рядом с матерью. Она от мучительной усталости теперь ни о чем связно не думала. Вначале пыталась вообразить то, что происходит там, впереди Но это было слишком страшно. Клервилль накануне сказал, что печь развивает температуру в 2000 градусов, — Муся не могла себе представить ни такую температуру, ни печь, — самое слово это, в сочетании с отцом, звучало так дико и оскорбительно (она, содрогнувшись, отогнала мысль о запахе жареного мяса, как на кухне). Когда они подходили к крематорию, внизу одно окно было открыто. Муся украдкой бросила туда взгляд, — ждала чего-то ужасного, — и увидела обыкновенную жилую комнату, маленький стол, заваленный бумагами, продырявленный соломенный стул, висевший на гвоздике пиджак. В этом страшном здании, очевидно, шла будничная, унылая, бедная жизнь.
В небольшой, темной наверху, зале крематория тоже все было просто. Люди почтительно уступали им дорогу, неестественно кланяясь, неестественно на них глядя, — может быть, и она сама не совсем естественно поддерживала под руку мать (Тамара Матвеевна находилась почти в оцепенении). Муся на ходу замечала лица, — многих она не знала. Когда сели, стало легче. Впереди было что-то странное, напоминающее саркофаг, дальше занавес, по сторонам живые растения в кадках. Окна с цветными стеклами были полуоткрыты. За ними стало еще темнее. Слышно было, как льет дождь.
Впереди из-за занавеса, откуда-то снизу, точно из подземелья, донесся глухой голос, — разобрать слова было невозможно. У саркофага что-то произошло. — Муся не поняла, что именно. Тамара Матвеевна едва слышно ахнула и подалась вперед. В ту же минуту заиграла музыка. Общее напряжение ослабело. Незнакомый старик в дождевом плаще осторожно расправил на коленях мокрую шляпу и сел удобнее. В третьем ряду кто-то приложил к уху часы и с досадой начал их заводить. Две дамы поменялись местами. В дальних рядах люди перешептывались, сначала робко, потом смелее. Оркестр играл похоронный марш Шопена. Это было почему-то неприятно Мусе. Неприятно было и то, что музыканты играли так плохо; на какой-то трели у нее даже передернулось лицо. Вдруг зажглись электрические лампы. «Отчего они устроены не как свечи?» — устало подумала Муся. — И зачем эти растения?.. Все не то, все не то…»
Сзади открылась дверь. Из окон рванул сырой ветер.
Все с любопытством оглянулись. Невольно оглянулась и Муся (это было не совсем прилично, но никто не заметил). Вошел Браун. Он снял шляпу, остановился на пороге, затем сел на ближайший стул. Оркестр играл вторую фразу марша. «Да, это навсегда кончено… Не было и не будет… Не суждено! — подумала Муся почти с облегчением. — Верно, ему очень скучно… Но ему все в жизни смешно и скучно. Разве он понимает людей? Разве у него есть сердце?.. Разве он видит что-либо, кроме зла, — хотя бы эту настоящую беспредельную, неизлечимую скорбь», — подумала она, взглянув на мать. Глаза Муси наполнились слезами. «Все пройдет, все, только эта простая, вечная любовь, эта собачья преданность, ничего смешного не видящая, не понимающая, это и есть то, для чего стоит жить на свете…»

— …Вы слышали, Николай Борисович, в Эстонии образуется северо-западное русское правительство.
— Ну и радуйтесь.
— Надеюсь, радуетесь и вы?.. Специально для похода на Петроград. Англичане обещали высадить десант…
— Черта с два они высадят! Кукиш с маслом вам всем будет, а не десант.
— Ну, вы известный скептик. Вот помяните мое слово, большевичкам теперь крышка… На днях я видел одну учительницу, она две недели как уехала из России и говорит, что они до осени не продержатся. Любовь Ивановна, приглашаю вас ревейонировать у Донона. Существует ли еще наш добрый старый Донон? Порядком и моих денежек там осталось… Грешил, грешил…
— Это по-русски: ревейонировать?
— Может быть, Кременецкий тоже собирался ревейонировать в Петрограде.
— Типун вам на язык, Николай Борисович, — рассердился инженер.
— В самом деле, vous avez toujours le mot pour rire.
— Ax, ради Бога, извините, Любовь Ивановна. Желаю здравствовать… С тех пор, как кончилась война, многие русские швейцарцы цветущего призывного возраста страстно рвутся на родину…
— Добавляю, что ваш скептицизм теперь особенно странен, после этих венгерских событий…
— Вы знаете, господа, я долго была уверена, что Бела Кун — женщина! То есть прямо была убеждена!
— Жаль все-таки, что ее не повесили, эту самую Белу.
Музыка оборвалась. Какой-то человек в странной одежде вышел из-за занавеса с торжественным видом и показал маленькую урну с прахом. Люди вздыхали, высказывая шепотом глубокие мысли. «Вот что от нас остается», — сказал угрюмо адвокат. Красивая дама неожиданно прослезилась. Тамара Матвеевна приподнялась на стуле и опустилась безжизненно, — Клервилль ее поддержал. Привычные музыканты на хорах собирали инструменты. Все с облегчением встали. Муся расширенными глазами глядела на урну. «Feuer l?sst zur?cke kerne — Totenk?pf und Totenbeine…» — вспомнилось ей. И вдруг перед ней опять всплыла та непонятная комната, освещенная ярким желтоватым светом.

С видом дирижера, переходящего к новой фигуре кадрили, распорядитель торжественно вывел из крематория родных и выстроил их там, где им полагалось стоять, затем пригласил провожавших принять участие в новой фигуре. Дамы, даже мало знакомые, грустно и неловко, из-за вуалей, целовались с Тамарой Матвеевной и Мусей. Тамара Матвеевна — она больше не плакала — безучастно исполняла то, чего от нее требовали. Мужчины подходили, соображая, целовать ли руку: может, на похоронах нужно целовать, несмотря на перчатки? От Тамары Матвеевны все отходили с облегчением, — на нее было страшно смотреть. Клервилль был достойно декоративен, как всегда, — им распорядитель был вполне доволен. Серизье тепло и просто выразил Мусе сочувствие. Он очень хорошо притворялся естественным — самый трудный вид притворства.
Все перешли в колумбарий.
Simon Kr?menetzky,
1865—1919
Eternels regrets.
Гравер за двойную плату сделал надпись в один день и даже предложил Клервиллю выгравировать, правда, маленькими буквами, какое-нибудь изречение. У него их было несколько на выбор: «Oh soleil, r?chauffe mes cendres», «Ton souvenir nous console», «Un seul ?tre vous manque, et tout est d?peupl?»… Клервилль отказался от изречения, немного поколебавшись: «?ternels regrets»? «regrets ?ternels»? Но теперь он, с легким беспокойством, сравнивал плитку с соседними. Нет, другие были такие же. На белых, серых, черных плитках, в узких вазочках, были кое-где подвешены цветы. На стене висел картон со строгой надписью на двух языках: «L’administration reprend d?s maintenant les concessions de l’ann?e 1917 non renouvel?es»…
В публике все были очень утомлены. Как обычно бывает на плохо идущих спектаклях, неудача стала всем ясна одновременно. Кто-то первый пожал плечами, — люди сразу начали переглядываться с недоумением. Похороны провалились.
XXVI
Клервилль получил свободу вскоре после похорон. В течение двух дней на нем лежали тяжелые практические дела. Их оказалось много. Нужно было условиться обо всем с хозяином «Альпийской розы», договориться с похоронным бюро, съездить в крематорий, заказать доску граверу, получить деньги в банке. Все это осложнялось тем, что он не знал немецкого языка. Клервилль только с недоумением пожимал плечами, слыша, что для погребения человека, умершего самым естественным образом от разрыва сердца, совершенно необходимы какие-то длинные и непонятные «amtliche Sterbeurkunde», «amts?rtzliche Bescheinigung ?ber die Todesursache», «Bescheinigung der Ortspolizeibeh?rde des Sterbeorts» и т. д. На континенте ухитрялись делать все бессмысленно сложным и затруднительным.
Смерть Кременецкого чрезвычайно огорчила Клервилля. Он считал своего тестя выдающимся и прекрасным человеком. Горе Тамары Матвеевны внушало ему искреннюю жалость. При одном из первых припадков ее истерических рыданий у него даже навернулись на глаза слезы, чего с ним давно не случалось. Клервилль в душе не одобрял всю эту истерику и про себя называл это «Азией»: вопли, стоны и рыдания дамы в европейском платье над телом мертвого мужа в его воображении вызывали Древний Восток. На второй день они стали чуть-чуть его раздражать.
Муся вела себя гораздо лучше, но все же не так, как казалось бы естественным Клервиллю. Вечером, обнимая мужа перед его уходом, она со слезами умиления благодарила его «за все», разумея выпавшие на его долю заботы и разъезды. В действительности он только и отдыхал, что во время этих разъездов. Хуже всего было оставаться в «Альпийской розе».

Клервилль, конечно, совершенно забросил конференцию, и даже к себе, в Национальную Гостиницу, возвращался лишь на ночь. Они завтракали и обедали в самые необычные часы. Из уважения к горю жены, он не заказывал вина, пил воду и после мясного блюда вместе с Мусей уходил наверх. Скрытый смысл этого, очевидно, заключался в молчаливом признании, что их горе еще может мириться с супом, рыбой и мясом, — надо же поддерживать силы, — но совершенно несовместимо с сыром, компотом и вином. Стол в «Альпийской розе» был диетический и невкусный, воду Клервилль терпеть не мог, без вина ему обходиться было нелегко. Но самое тяжелое во всем этом было притворство. Они как бы равнялись по Тамаре Матвеевне, которая почти ничего не ела. Мусе стоило больших усилий заставить ее проглотить немного бульона, причем усилия эти неизменно сопровождались новыми рыданиями и бессмысленными словами.
Клервилль не роптал и старался себя не спрашивать, сколько времени может продолжаться все это. Напротив, он в день смерти Семена Исидоровича предложил теще поселиться у них. Тамара Матвеевна только замахала руками и, рыдая, проговорила, что об этом не может быть речи: никуда больше она из Люцерна не уедет и будет ждать: может, Бог над ней сжалится и скоро призовет ее к себе. Клервилль был искренно тронут, но вместе с тем почувствовал невольное облегчение: все-таки никто не мог от него требовать, чтобы и он навсегда остался из-за тещи в Люцерне.
После похорон, вернувшись в «Альпийскую розу», Муся с тем же умилением сказала мужу, что никогда не забудет, как он вел себя в эти дни. Однако теперь ему необходимо вернуться к нормальной жизни: он должен отдохнуть. Муся не просила, а требовала, чтобы Клервилль поехал завтракать в Национальную Гостиницу, а оттуда отправился на конференцию, которая, верно, не сегодня-завтра кончится.
— Это ведь не развлечение, — сказала она. — Я сама пошла бы, если б могла оставить маму.
Клервилль немного поспорил, потом взял с Муси словo, что она днем пойдет погулять, и простился с ней.
После утреннего дождя установился прекрасный солнечный, не слишком жаркий день. С озера веял чудесный ветерок. Клервилль сразу ожил. В последние два дня, а особенно в крематории, он сам поддался общему настроению похорон. До дневного заседания конференции оставалось еще часа полтора. Он шел по набережной, чувствуя необыкновенную, даже для него, свежесть и бодрость. По дороге купил в киоске английскую газету; в последние два дня он ничего не читал и не знал, что происходит в мире, — только, улучив минуту на похоронах, спросил Серизье, как идет работа конференции. Депутат озабоченно ответил, что теперь в центре всего венгерские события. Клервилль не мог расспросить толком, — ни о каких венгерских событиях он ничего не знал.
После мертвого тела в спальной, после истерических воплей Тамары Матвеевны, после крематориев и колумбариев, чинная, тихо праздничная обстановка превосходной гостиницы необычайно приятно подействовала на Клервилля. Терраса ресторана была переполнена. Были красивые женщины, — одну американку, — как будто одинокую? — он заметил еще дня четыре тому назад. Обычно во время завтрака, быть может, не без стратегических комбинаций Муси, Клервилль сидел к американке спиной. Теперь он устроился иначе.
Меню завтрака оказалось в этот день очень удачным. Поколебавшись между закусками и дыней, он выбрал дыню, затем форель, баранью котлету, и даже заказал дополнительное блюдо, — индейку, — так проголодался. На столике сиротливо стояла оставшаяся от последнего обеда, на три четверти опорожненная, бутылка красного вина. Метрдотель оставлял за гостями начатые бутылки; но у вазочки с цветами была многозначительно поставлена треугольничком переплетенная карта вин. «А что, если выпить шампанского?» — спросил себя Клервилль. Собственно, это было неловко: только что похоронили тестя. Но знакомых в ресторане не было ни души; Муся в счета гостиницы заглядывала редко. «Можно будет под каким-нибудь предлогом заплатить за вино тут же, чтобы его не ставили в счет… Если есть 1904 или 1911 год, закажу», — решил он и заглянул в карту. Был, действительно, Поммери 1911 года. Оставалось только выполнить решение. Сиротливую бутылку немедленно унес приветливый красноносый sommelier, видимо, вполне одобрявший вкус английского гостя.
Завтрак был отличный, — не то, что на той несчастной вилле. Как будто выяснялось, пока еще, впрочем, недостоверно и неуловимо, что можно будет познакомиться с американкой. От дыни до ледяного шампанского, от ветерка до американки, все сливалось в одно впечатление необычайной свежести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55