А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Кто? Нещеретов?
— Что ты, Муся! — начала Тамара Матвеевна, которую, ввиду торжественного спектакля, тоже взяли в театр. — Что ты, он такой неотесанный и неинтеллигентный!
Лицо Тамары Матвеевны выразило отвращение от неотесанности и неинтеллигентности Нещеретова. Муся с досадой повела бровями и спрятала пудреницу в сумку.
— Разумеется, Браун, а не Нещеретов… Положительно, этой мой грех.
— Почему? Почему? — спрашивала Сонечка.
— Я и сама не знаю, почему… Хорошо играет Полетт Пакс, правда?
— Какое старье! Нет, какое старье, какой хлам! — проникновенно говорил Березин (не знавший ни слова по-французски). — Да, если хотите, это забавно, но мертво, Боже, как мертво!
— Мертво, конечно, — согласилась Муся. — Да ведь к этому искусству и требованья другие: мило, просто, вот и все.
— Мило, просто, — укоризненно повторил Березин. — Но искусство, поймите же, по самой своей природе не мило и не просто, по крайней мере для тех, для кого оно отнюдь
не приятный отдых, не послеобеденная забава, а великий труд, подвижничество, весь смысл жизни. А это, это зовите, как хотите, только умоляю вас, не называйте это искусством!
— Ах, все-таки французские пьесы бывают такие остроумные, — робко оглядываясь на Мусю, сказала Тамара Матвеевна. — Я помню, мы с Семеном Исидоровичем в Париже прямо хохотали до упада…
— Не знаю, меня Мейерхольд в последнее время утомляет, — перебила ее Муся, рассматривая зал в бинокль. — Скорее неореализм, искания Таирова, я думаю, будущее принадлежит этому. — Муся, как всегда, говорила первое, что ей приходило в голову.
— Мейерхольд сам по себе, Таиров сам по себе, и я, если разрешите, тоже сам по себе, — склонив голову набок, сказал Березин. — Заметьте, я нисколько не ревнив и охотно отдаю кесарево кесарю… В прошлом я отдаю должное даже заслугам старика, — с легкой снисходительной улыбкой произнес он (под стариком разумелся Станиславский, Муся тотчас это поняла и улыбнулась так же ласково-снисходительно). Да, конечно, Мейерхольд сделал очень много. Я не все принимаю в арлекинаде, в возвращении к принципам Commedia dell’ Arte, в теории масок, здесь я о многом готов спорить и спорить до последнего издыхания. Но когда — помните? — китайские мальчики бросали в зал апельсины, я чувствовал, как у меня по спине пробегает та знакомая магическая дрожь волненья, которую я всегда чувствую при высоких достижениях истинного, большого искусства; да, признаю, признаю, оргическая фантастика никем не была выявлена с большею жутью… Я ценю и заслуги неореалистов, синтетического театра с его магией освобожденного актерского тела. Очень, очень верю в трехмерное пространство, многого жду от кривых плоскостей, особенно от конических наклонов, все это так, но ведь это только эпизод в грандиозной революции театра!.. Пусть крупный, пусть значительный, но эпизод!
— Я знаю вашу собственную теорию сцены, как кристалла-тетраэдра, — поспешно сказала Муся.
— Сергей Сергеевич надеется в будущем применить ее в кинематографе, — вставила, покраснев, Сонечка.
— Ах, это замечательная теория! — сказала с жаром Тамара Матвеевна. — Хоть я, конечно, не знаток, но… Вот идет Александр Михайлович, верно, к нам…
Браун пересекал зал по центральному проходу. Тамара Матвеевна издали улыбалась ему самой приветливой своей улыбкой. Он холодно поклонился и, отвернувшись, прошел мимо их ложи в коридор.
— Нет, какой нахал! — восторженно сказала Муся.
«К оружию, товарищи! Смертельная опасность нависла над всеми завоеваниями революции со стороны обнаглевшего германского империализма. Варвары немцы готовы затоптать драгоценные свежие ростки русской молодой свободы. Своим продвижением вперед, после согласия со стороны советской власти на мир, они готовятся похоронить русскую революцию и надолго лишить всех вольных сынов революционной России надежды на светлое счастливое будущее. Чувствуя сердцем гражданина весь этот страшно-опасный момент для страны, горячо ценя блага свободы и сознавая, что сейчас дорог каждый человек в рядах бойцов и защитников социализма…»
— Ничего, не волнуйтесь, они приглашают в тир, — негромко сказал кто-то. Браун вздрогнул и оглянулся. Седобородый человек стоял у афиши. Браун смотрел на него с изумлением.
— Да, это я… По голосу узнали? — улыбаясь, спросил Федосьев. — Надеюсь, по лицу узнать невозможно?
— Нелегко… Какими судьбами?
— Самыми обыкновенными революционными судьбами.
— Так вы в Петербурге?
— И не выезжал никуда. Хотите пройти в буфет? За мной слежки нет, а антракт длинный.
— Очень рад.
— Чаю выпьем… Хорошая вещь стенная газета… Да, это они в тир зовут, — повторил Федосьев, показывая с усмешкой на другую афишу. В ней говорилось:
«Каждый рабочий, каждая работница, каждый крестьянин и каждая крестьянка должны уметь стрелять.
Из винтовки, из револьвера, из пулемета.
Все на курсы обучения военному делу!
Все к тирам стрельбы из винтовок и пулеметов!
Все к оружию!»
— Вот, должно быть, паника в главной квартире Гинденбурга, — сказал Федосьев.
— …Да, но еще вопрос, искусство ли это, Сергей Сергеевич?
— Я ставлю вопрос не в таком разрезе. Все зависит от того, в чьих руках будет кинематограф. Дайте его истинным художникам и, ручаюсь вам, он ударит по струнам с неведомою силой. Надо же наконец понять, что актер есть актер! И что режиссер есть режиссер! Они по меньшей мере такие же творцы, как автор. Дайте им коснуться магии художественного создания, и они воспрянут, как Антей, соприкоснувшийся с матерью-землею. Дайте творческую свободу режиссеру, — я разумею режиссера настоящего, режиссера милостью Божьей, — и он этой свободой, как Архимедовым рычагом, зажжет великий пламень в мире! Надо бросить в печь весь этот хлам и дребедень, которыми теперь кинематографы развращают малых сих… Если хотите, дело даже не в том, что именно ставить, — поспешно сказал он, взглянув искоса на Сонечку. — Разумеется, я предпочел бы Шекспира, Данте или столь милого сердцу моему Ибсена, но, если нужно, я готов ставить и другое, лишь бы моей творческой воле был предоставлен должный простор… Я готов даже на первое время идти на компромиссы: можно возвести в перл создания мелодраму, рассчитанную на пусть наивный, пусть неискушенный, но и здоровый, крепкий, мужественный вкус народных масс, живительная роль которых будет теперь все расти в новом творческом театре… Однако… Сейчас меня мучит один художественный замысел: «Еду ли ночью по улице темной…»
— Ах, это будет чудесно! — воскликнула Сонечка.
— Да, это будет чудесно, уж вы простите нескромность. Но я поставлю это по-своему. Новое вино не надо лить в старые мехи. Нет, я не возьму сценария ни у Сологуба, ни у Блока, — говорил Березин таким тоном, точно Сологуб и Блок убедительно просили его взять у них сценарий. — Я пойду к новым, к молодым, вот к нему, — сказал он, показывая на Беневоленского, с которым разговаривала Тамара Матвеевна.
Их было пятеро в ложе: Муся решила пригласить Березина, Сонечку и Беневоленского, потому что им всего меньше было оказано любезностей в течение последнего сезона. Никонов терпеть не мог Михайловского театра. Фомин, наверное, пошел бы, но тогда в ложе было бы шесть человек; Муся этого не любила.
— Да, у вас это может выйти забавно , — сказала Муся Березину. Слово «забавно» как будто не очень подходило, но Муся знала, что в ее разговоре с Березиным это слово имеет другой, технический смысл; передовому живописцу она сказала бы даже: «Это у вас выйдет смешно ». Сонечка, еще не знавшая артистического языка, испуганно взглянула на Березина, как бы он не обиделся? — Непременно это сделайте, непременно, — рассеянно добавила Муся, прислушиваясь к тому, что говорила Беневоленскому Тамара Матвеевна.
— …Семен Исидорович привык к егеровскому белью… Вы знаете егеровское белье? Прелестное белье, но его теперь — увы! — ни в одном магазине нельзя найти.
Тамара Матвеевна произносила: «магазин» с ударением на втором слоге, от чего у Муси всякий раз поднималась злоба. «И это „увы“!.. Ах, Боже мой, она добрая и милая, но если б поскорей от них уехать!»
— …Вот и ее хочу попробовать, — сказал Березин, фамильярно прикоснувшись к плечу Сонечки, которая так и зарделась.
— Я слышала… Она теперь этим бредит… Это серьезно?
— Попытка не пытка. Попробуем. Вдруг из девочки выйдет толк?
— …Вот каковы дела, о которых вы спрашивали, Александр Михайлович. Подумал я: что ж, если левые не очень-то теперь работают, так не взяться ли мне, матерому волку? Что вы скажете?
— Скажу: дай вам Бог успеха. Все лучше, чем они…
— Спасибо и на этом, — заметил, улыбаясь, Федосьев. — По-моему, есть шансы на успех. А по-вашему?
— По-моему, почти нет. Все худшее в России, естественно, повалило к большевикам, но где же все лучшее? Впрочем, я в последнее время вообще настроен безнадежно. Так Шопен после взятия Варшавы называл Господа Бога москалем…
— Однако, ведь вы взваливаете вину не на Господа Бога?
— Нет, больше на «ближних». Делю их на две основные группы: одних без разговоров и тотчас повесить, а другим, пожалуй, достаточно вырвать ноздри.
— Я надеюсь, меня вы относите ко второй категории?
— Да, можно и ко второй.
— Вы слишком гуманны… Я думаю, бесполезно продолжать наш давний спор о старом и новом строе, об ответственности деятелей того и другого? Тут мы едва ли сойдемся.
— Едва ли… Разве установить комиссию для выяснения умственных способностей этих деятелей… De lunatico inquirendo? это, кажется, называлось у римлян?
— Ничего не имею против такой комиссии. Но с неограниченными полномочиями, правда? С правом исследования мозгов даже у героев освободительного движения?
— И даже у особ первых трех классов.
— Очень хорошо. О многих особах первых трех классов я, пожалуй, еще и от себя представлю в вашу комиссию материалы. Но, вы знаете, без дураков и умные дела в истории не делаются.
— Боюсь только, что вы в своих исторических делах предоставили дуракам несколько большую роль, чем требуют самые строгие исторические традиции.
— Был грех, — сказал Федосьев, — был грех. Правда, твердая, исторически сложившаяся власть может позволить себе и вольности… В лучших языках есть неправильные глаголы. Нехорошо однако, что люди революционного образа мыслей стилизовали нас всех под идиотов. Так у плохих писателей все извозчики непременно говорят: «Так што, вашество», а все евреи: «Что значит?» Но литературная стилизация несколько безобиднее политической. Будьте нам благодарны хоть за все зло, которого мы не сделали. Ей-Богу, могли сделать гораздо больше!
— Вы, право, меня растрогали! Допускаю, допускаю, могли сделать еще больше зла.
— Что ж, о некоторых из наших преемников и этого не скажешь. Чуть только был случай сделать глупость, сломя голову набрасывались! Ни одного не пропустили… Спросите себя, Александр Михайлович, по совести, чью власть народ больше уважал: нашу или наших преемников?
— Это меня не интересует… Лакеи никогда не уважают тех, кто с ними слишком вежлив.
— Ваш демократизм всегда меня повергал в смущение, — смеясь, сказал Федосьев. — Но мы очень отклоняемся в сторону… Почему это, кстати, мы впали в такой веселый тон? Казалось бы, нечему радоваться.
— Так, привычная форма наших разговоров. Из формы не выйдешь. Я недавно читал, в 1812 году московский обер-полицеймейстер писал царю: «Имею счастье доложить Вашему Императорскому Величеству, что сего числа французская армия вступила в Москву». Вот и мы так, нам выпало еще большее счастье. Возвращаясь к делу, скажу, что, по всей вероятности, вы человек конченый…
— В политике нет конченых людей.
— …Смотрите, что за стаканы! — пренебрежительно говорил у буфета осанистый пожилой господин с морщинистым лицом и седыми бакенбардами. — Разве так моют стаканы? Верно, бумажным полотенцем вытирают, Бог знает что такое!
— А каким надо?
— Разумеется, холщовым. Я всегда все перетираю холщовым полотенцем: от бумажного остается муть… И потом разве это чай? Зайдите завтра в нашу кофейню. Nadine вам даст настоящего чаю. Она подает, а я мою посуду… И недорого: два рубля стакан с двумя кусками сахара. Да-с, parfaitement, с двумя кусками! Imaginez-vous, la grande duchesse est venue hi?re ? I’improviste comme c’est son abitude. Elle a ?t? ravie… Mais ravie, vous dis-je!..
— Я непременно зайду… «Au delice du gourmand» за Думой? Я и то все хотел зайти… Mettez-moi aux pied de la comptesse… Хорошо играют, правда?
— Paulette est admirable. Elle me rapelle notre ch?re R?jane du temps jadis.
— N’ exagerons rien! Была только одна Режан!.. А как вы думаете, скоро вся эта ерунда кончится?
— Я уверен, они до лета не дотянут! Надо потерпеть… Бедная Nadine стала кашлять.
— Надеюсь, ничего серьезного? Я тоже расклеился. Да, перетерпеть… Союзников очень жалко!.. А слышали, говорят, нас всех скоро погонят на какие-то работы!
— Работы так работы. Не запугаете, как говорил Петр Аркадьевич.

— …Спор о прошлом, Сергей Васильевич, меня, признаюсь, теперь интересует мало. Однако из любопытства я вам задаю этот нескромный вопрос: вы что ж, за собой никакой ответственности не чувствуете?
— Я был не один.
— Была система, и в ней вы в свое время не последний человек.
— Это, извините меня, в марте говорила каждая кухарка, — с досадой возразил Федосьев.
— Кухарка была совершенно права. Деспотическая власть может посмеиваться над людьми, если она проницательна, если она тверда, в особенности, если она удачлива. Но деспотическая власть, ничего не предвидевшая, никаких мер не принявшая, сдавшаяся врагам без боя!.. Собственно, вы кроме пулеметов ничего и не предлагали. Это для идейного политика немного, но, не отрицаю, пулемет мудрая вещь: тысячи аргументов в минуту… Оказалось, однако, что у вас нет и пулеметов! Что же у вас было? И, как ни глупо «потомство», на что тут можно рассчитывать, Сергей Васильевич?
— На силу контраста с прелестью революционного творчества.
— Вот, разве на это… Только и здесь есть одно обстоятельство… Вы черносотенцем никогда не были, — немного покрывали черносотенцев, да стоит ли говорить о всяком неправильном глаголе? — поэтому вам не могут быть обидны мои слова. Ведь что такое большевики? Самые настоящие черносотенцы en chair et en os, и по умственному уровню, и по культурному уровню, и по моральному уровню, и по всем решительно уровням. Я иногда себе говорю: «Нет, сделай поправку на свою к ним ненависть, на тот вред, который они нанесли лично тебе». Делал поправку, выходит все-таки: черносотенцы. По методам, и те, и другие — погромщики. Есть, конечно, некоторая разница в целях. Идеал большевиков: сытый, послушный, самодовольный хам без различия национальности. Идеал черносотенцев: сытый, послушный, самодовольный хам русской национальности. Но ведь это не так существенно: благо ста миллионов людей идеал тоже очень почтенный. Да еще, у черносотенцев не было, кажется, вождя, равного Ленину по практическому уму и силе воли. Вождей помельче, столь же ученых «теоретиков», столь же искренних «фанатиков», столь же откровенных жуликов, у черносотенцев было никак не меньше. А хороших, «вдохновенных» ораторов, пожалуй, было побольше… Вы спросили, к чему я это говорю? Вот к чему. Черносотенцев культурный мир неизменно и откровенно презирал. Перед большевиками культурный мир расшаркивается, — иногда злобно, иногда холодно, но почти всегда «отдавая должное». Новый Гамзей Гамзеевич расселся в Пантеоне истории и, боюсь, расселся там прочно. На месте старого — я умер бы от зависти и злости.
— Если вы это говорите для того, чтобы нагляднее показать, какова цена культурному миру, то нам спорить не о чем, — сказал, пожимая плечами, Федосьев.
— Однако некоторая практическая ценность мнения культурного мира несомненна. Вы и этого приобрести не сумели! Повторяю, не вы лично, а те, которых вы порою покрывали.
— Покрывал я их чрезвычайно редко… Да, признаюсь, иногда по необходимости покрывал, — со скрежетом зубовным, со стыдом и с презрением… Что же до разницы в отношении культурного мира, то быть может, дело объясняется просто. У нас черносотенцы все-таки не добрались ни до вершин власти, ни до погребов Государственного Банка. В их распоряжении миллиардного золотого фонда не было. А то могли бы покорить культурный мир. Ей-Богу, могли бы!.. При нашем старом строе все было неизмеримо лучше поставлено, чем publicit?. Это не то по глупости, не то от нашего барства: в рекламе не нуждаемся, ври о нас, что хочешь…
Браун засмеялся.
— Вы очень преувеличиваете, — сказал он. — Я знаю цену культурному миру, но за деньги его так гуртом не купишь.
— О, это не делается в форме простой взятки. Деньги, власть создают престиж, открывают огромные возможности шарлатанства. Наша старая власть не оценила великую идею саморекламы.
— Нет, нужен был еще большой дар эвфемизма, свойство в политике чрезвычайно важное: надо было заставить мир назвать всероссийский погром не погромом, а освобождением трудящихся классов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41