А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Никогда.
– Да, в основном чувствую себя бодро, – согласился Джон Стёрджис. – Ну, а ты выглядишь просто четырехлетним ребенком. Хотя зима…
Он не докончил фразу, и оба на мгновение умолкли, думая о наступающей зиме. Зима, недруг всех стариков.
Вдруг Джон Стёрджис подался вперед. На щеках его заиграл давно отживший румянец, глаза внезапно зажглись.
– Скажи, Уил, – страстно начал он. – Мы с тобой многое повидали на своем веку. Скажи мне, как ты думаешь… что же это все-таки такое?
Уил Хэнкок не стал притворяться, будто не понял вопроса. И не мог отказать другу в ответе.
– Не имею понятия, – произнес он наконец серьезно и медленно. – Я думал об этом, но – видит бог – ничего не понимаю.
Джон разочарованно откинулся на спинку кресла.
– Да, плохо, – проворчал он. – Я ведь тоже об этом думал. Так вроде ничего другого и не делаешь, только все время думаешь. Ты у нас образованный, но если и ты не понимаешь, тогда…
Он уставился в пустоту – в его холодном взгляде не было ни страха, ни гнева. Уилу Хэнкоку захотелось помочь ему.
И снова глазам его предстали трое под яблоней, каждый был частью его, каждый был с женщиной, каждый твердил: «Вот она, любовь». Но теперь, очутившись во власти фантазии, он заметил четвертую пару – старика, который все еще держался очень прямо, и девушку, которая шла все той же легкой походкой несмотря на отяжелевшее тело.
Он разглядывал вновь прибывших сначала с недоверием, потом с легкой улыбкой. Летом, когда он сидел под яблоней, Дженни почти каждый день приходила его звать. Он видел, как она глядит через пропасть, их разделявшую, и понимает, что все не так плохо, как она считала. А ведь я и сам мог бы быть старым деревом, подумал он. Или старой скалой, куда приходишь, если хочется побыть одному.
Были у них и другие родственники – его и ее. И дом был полон женщин. Однако приходила она к нему. Для всех он оставался «папой Хэнкоком», их замечательным стариком, их собственностью. Но Дженни была не совсем его рода-племени и поэтому набиралась у него мудрости покоя, которой, сам того не ведая, обладал он.
Он слышал, как в густой траве стрекочут насекомые, и вдыхал запах сена, запах летних дней. Любовь? Нет, конечно, нет. Да и какая могла быть любовь? Для нее это было лето и старое дерево, для него… он знал, что это было для него. Она нравилась ему, безусловно, но разве это ответ? Не она его волновала. И все же в какой-то миг он ясно услышал, как на ладах побежденной плоти затрепетала одна-единственная серебряная струнка. Стоило ему о ней подумать, как Струна зазвенела вновь, прозвучала бессмертная нота. И стихла, ничто уже не заденет ее. – На днях я тоже об этом думал и вот хотел сперва понять, что такое любовь, но… – начал было Уил и осекся.
Да и к чему продолжать? Джон Стёрджис – его старый друг, но невозможно высказать, что у тебя на уме.
– Чудно слышать это от тебя, – задумчиво произнес Джон Стёрджис. – Знаешь, прихожу я недавно домой, а Молли спит в кресле. Сначала я испугался, а потом понял, что она просто спит. Только проснулась она не сразу – наверно, я тихо вошел. Ну вот, стою я и смотрю на нее. Ты был у нас на золотой свадьбе, Уил, но знаешь, она так разрумянилась во сне, так похорошела. Я подошел и поцеловал ее, как старый дурак. Зачем я это сделал?
Он помолчал.
– Ни черта не понимаю, – сказал он. – В молодости есть силы, но нет времени. А в старости времени хоть отбавляй, но постоянно засыпаешь.
Он допил остатки сидра и поднялся.
– Ладно, надо идти, а то Сэм будет меня искать, – сказал он. – Хороший был сидр.
Проходя через молочный погреб, они заметили, как в маленьком решетчатом окне появилась черная усатая мордочка и виновато скрылась, заслышав голос Уила Хэнкока.
– Эта старая кошка только и знает, что подбираться к молоку, – сказал он. – Постыдилась бы, после стольких котят. Хотя, сдается мне, нынче осенью она родит в последний раз. Выходит ее время.
Церемония семейного отъезда близилась к концу. Уил Хэнкок жал руку Джону Стёрджису.
– Заезжай, Джон, и бери с собой Молли. В бочке у меня всегда найдется глоток спиртного.
– И какой глоток! – отвечал Джон Стёрджис. – Спасибо, Уил. Но думаю, этим летом уже не выберусь. Разве что следующей весной.
– Вот и хорошо, – сказал Уил.
Но оба знали, что между ними лежит тень холодных месяцев, тень, сквозь которую предстояло пройти. Уил Хэнкок смотрел, как его другу помогают сесть в автомобиль, как автомобиль отъезжает.
«Джон стал совсем плохой, – подумал он как о чем-то неизбежном. – А Джон, наверно, говорит сейчас то же Сэму – обо мне».
Он повернулся к своим. Он устал, но не хотел сдаваться. Домашние окружили его, болтали, спрашивали. После визита Джона Стёрджиса он на время сделался в их глазах еще более замечательным стариком, и теперь, когда Джон уехал, он должен сыграть свою роль достойно. И он играл, а они ничего не заметили, но про себя думал, когда настанет зима.
Задули первые осенние ветры и улеглись; поутру Уил Хэнкок стал замечать на земле иней. К одиннадцати часам иней -таял, а на следующее утро появлялся вновь. И теперь, когда Уил шел к яблоне, над ним проплывали голые сучья.
В тот вечер он рано отправился спать, но прежде чем лечь, еще постоял у окна, глядя в небо. Оно стало уже совсем зимним, звезды сидели в нем крепко. Однако день был довольно мягким. Дженни хотела, чтобы ребенок родился бабьим летом. Ну, дай-то бог.
Ночами он стал спать особенно чутко – просыпался от малейшего шума. И когда в доме засуетились, он проснулся сразу. Но продолжал лежать в полудреме, даже не взглянув на часы. По лестнице забегали – вверх-вниз, он прислушался; раздался резкий голос – и сразу зацыкали; кто-то пытался дозвониться по телефону. Они были так знакомы ему – звуки шепчущей суеты, что ночью поднимают на ноги дом.
Да, подумал он, все-таки женщинам очень тяжело. Мужчинам, правда, тоже, когда такое дело. Но рано или поздно придет врач и вытащит из своего маленького черного саквояжа удивительную куклу, завернутую в один-единственный капустный лист. Когда-то он сам был такой куклой, хотя теперь уже ничего не помнит. Сейчас они вряд ли обрадуются, если он к ним выйдет, но он все равно пойдет.
Он встал, надел халат и на цыпочках стал пробираться по длинному коридору. В ухо влетел пронзительный шепот: – Папа! Ты с ума сошел? Марш в постель! – Но он лишь покачал головой в ответ на шепот и пошел дальше. На верхних ступеньках лестницы он встретил Роберта, своего внучатого племянника. Лицо юноши взмокло от пота, и он тяжело дышал, как после бега. Они взглянули друг на друга с сочувствием, но без понимания.
– Как она? – спросил Уил Хэнкок.
– Спасибо, дедушка, все хорошо, – с благодарностью ответил Роберт, продолжая нашаривать в кармане халата сигарету, которой там не было. – Доктор уже едет, хотя, наверно… наверно, это еще не начало.
Кто-то позвал его, и Роберт исчез. Неожиданно в коридор высыпала вся семья, столпилась вокруг Уила Хэнкока и ободряюще загудела, но он не обращал внимания.
Вдруг из-за закрытой двери он услышал удивленный и ясный голос Дженни: – Как это мило со стороны папы Хэнкока, Боб! Только напрасно его разбудили, да еще и тревога-то ложная.
Ободряющий гул усилился. Он нетерпеливо отмахнулся от него и побрел к себе. Но завернув за угол, бросил виноватый взгляд через плечо и поспешил к черной лестнице. Они за мной не пойдут, подумал он. У них есть о чем поговорить.
Оказавшись в винном погребе, он включил свет и плотнее запахнул халат. Там было холодно, а будет еще холоднее. Но сидр всегда сидр, к тому же хотелось пить.
Он задумчиво потягивал желтую жидкость, покачивая ногами, постукивая каблуками о бочку. Они все еще шепчутся, советуются там, наверху. И наверно, в конце концов придет врач со своим черным саквояжем, и завтра в газете появится объявление, и Джон Стёрджис будет завидовать. Но не в его власти что-либо изменить!
И в жизни Дженни он ничего больше не мог изменить. Она набралась его мудрости и стала с ней жить. Он был рад этому. Но теперь по ее легкому тону он понял, что она поднялась над его мудростью. Умолкла струна, с дерева облетели листья, упали на землю – иссохла мудрость. Что ж, она славная девушка, а Роберт – достойный молодой человек. И наверняка у них будут еще дети, а их дети родят своих детей.
Он услышал шорох в другом конце погреба, пошел посмотреть и присвистнул: «А, это ты, старушечка! Времени зря не теряешь». Это была старая черная кошка, что таращилась на них в оконце молочного погреба, когда он был здесь с Джоном Стёрджисом. Сейчас она облизывала своего третьего котенка, а первые двое тыкались в нее носом и попискивали.
Он наклонился и погладил ее по голове. Она посмотрела на него встревоженно.
– Не бойся, – успокоил он. – Они забыли про нас обоих – что ж тут удивляться, но я пока побуду.
Он налил себе вторую кружку и, усевшись на бочку, принялся снова раскачивать ногами. И здесь он не в силах что-либо изменить – в таких делах кошки мудрее людей. Но как бы то ни было, он останется.
Сидра в кружке становилось все меньше, а Уил Хэнкок замерзал все больше и снова стал грезить наяву. Изредка он подходил погладить кошку, но делал это машинально. Вот он сидит здесь, в старом пустом погребе, пьет сидр, который вряд ли пойдет ему на пользу; и теперь, по всей вероятности, умрет от переохлаждения. А наверху, быть может, жизнь и смерть и врач – новая жизнь пробивает себе дорогу в мир, а смерть ждет случая, чтобы перехватить ее, лишь только она появится, как это заведено у смерти. И все эти жизни и смерти так или иначе связаны с ним – ведь он звено в их цепочке. Но на мгновение он оторвался от них. Он очутился вне жизни и смерти.
И вновь глазам его предстали три пары из первого видения – и еще он и Дженни – он, сам того не ведая, передающий Дженни свою неосознанную мудрость. «Вот она, любовь – вот она, любовь – вот она, любовь»… И все это была любовь, ее разные жизни, ведь каждый из трех говорил сердцем. Потом он посмотрел на яблоню – она была в цвету, но с нее свисали и плоды, зеленые и спелые; он вгляделся и увидел, как ветер срывает последние листья с обнаженных ветвей.
Его охватила дрожь – как же он замерз. Поставив кружку на полку, он в последний раз пошел взглянуть на Марселлу. Муки ее кончились – она лежала на боку в окружении своих новорожденных. Глаза ее горели загадочным зеленым светом; oh наклонился, потрепал ее по голове, и она накрыла котят лапой, словно рукой.
Он с трудом поднялся, выключил свет и пошел прочь. Взбираясь по лестнице, думал: «Я знаю тебя, драгоценная жизнь. Я знаю, зачем тебя дали – чтобы потом отобрать».
Когда он на цыпочках пробирался к себе, в доме уже все стихло. Никто не обнаружил его бдений, и ни к чему был его ночной дозор. Но он нес свой дозор. Ведь завтра, может, и не придется – он и сейчас весь дрожал от холода. И все же он остановился у окна и долго смотрел в зимнее небо. Звезды еще сверкали на нем яркими точками; он не увидит, как они начнут меркнуть, но, что бы ни случилось, как прежде будет вращаться земля.

1 2