А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Короче говоря,
сегодня я снял этот перстень и бросил его на дно, где засосет
его ил, где пребудет он, никого не искушая, пока какой-нибудь
несчастный счастливчик водонос не вознамерится почистить
колодец. Но это уже будет его печаль. А у меня в подчинении
духов теперь нет. И дворца у меня нет, и сада, и красавицы
отсутствуют, все как одна, и луноликие, и рыжекудрые, и
чернобровые, и полногрудые, и тонкорукие, на любой вкус; и снова
придется мне заботиться о хлебе насущном, не зная, ждет ли
вечером меня лепешка, не говоря уже о плове. Прощайте, эмиры,
прощайте, океаны, прощайте, яства, прощайте, золото и серебро! Я
свободен!
И он опять расхохотался.
-- Что же тебя во всем этом так смешит? -- спросил Ганс
смеющегося.
-- Мне просто хорошо, -- отвечал бывший властелин мира, -- я
опять стал человеком. Кажется, я счастлив.
-- Ладно, -- сказал Ганс, -- я понял. Давай съедим яблоко.
И они съели гюлистанское яблоко, разделив его пополам, и
улеглись на песке под смоковницей, и уснули под небом, полным
звезд, называемых разными народами разными именами.
Оказывается, Лена, до вашего дома рукой подать. И ветер стихает.
Я поблагодарила Сандро. Мы попрощались. Больше я его не видела.
Как же могла я все забыть? Как я могла так долго не вспоминать
нашу ночную компанию? Видно, вспоминать не хотелось, и
услужливая память с ее вечным лакейским "чего изволите?"
потрафила мне.
Впрочем, неправда, о Хозяине я все же думала часто, но как-то
отдельно, о нем одном, он возникал сам по себе.
Огромной лакуной, белым пятном старинной неточной карты времен
изобретения картографии показались мне долгие годы между
мгновениями, помеченными общей деталью: связкой звенящих ключей
на тонком колечке. Брошенные Хозяином, они пересекли
пространство комнаты, рассекли воздух в свечных отсветах и
ударили меня в ладонь; а сейчас они лежали у меня на ладони
холодно и спокойно. Потому что, не умея и не желая навести
порядка в своей душе, я наводила его в своей квартире. Не было
уже ни замочных скважин, ни шкафов, ни ящиков, ни двери, ни
бумаг, хранимых взаперти; остались одни ключи: весьма
символично.
Действительно ли он не мог меня простить? Или подчеркнуто от
меня отступался перед Камедиаровым и Лесниным?
В белом пятне моей несуществующей карты эпоха высоких каблуков и
нижних юбок переодевалась и переименовывалась неоднократно. Не
желая думать о френчах и ватниках (хотя в моем поколении не было
ни одного человека, не думавшего о них), мы носили самодельные
свитера и куртки, напоминавшие средневековые кольчуги.
Моя жизнь конструировалась наподобие сна. И не только моя. Все
мы, все окружавшие меня люди, вдруг представились мне жильцами
сомнамбулического периода истории, блистающего алогичной связью
эпизодов, нелепостью причин и следствий, непонятным объединением
в группы, гигантским бредом с нарушением масштаба, заполнявшим
широты и долготы.
Вот и сейчас я вспоминала компанию с Фонтанки так, как если бы
снились мне мертвые к перемене погоды или как мертвецу, только
что расставшемуся с дольним, снились бы живые.
Как бы ни называлась приодевшаяся в очередной карнавальный
костюм новая эра (кстати, о том, что она новая, периодически
объявлялось официально; стоило обратить внимание на газетные
подшивки; одни заголовки чего стоили! если засесть в архиве и
читать там только газетные заголовки, можно было натурально
сойти с ума), она снова и снова с завидным постоянством блюла
свою суть эры подмен, подделок, личин, нескончаемых масок,
ничего не значащих словес и весьма устойчивых оборотов.
Вольно или невольно любая биографическая подробность
соответствовала общему целому, из коего и извлекалась подобно
дроби. Ни числитель, ни знаменатель роли не играли, только
целое. Все мои романы, на самом деле вполне прозаические бытовые
истории, представляли собой подмены и подделки, как романы
Леснина, модного беллетриста с пистолетом, этакое неуловимое
оно, не действительность уже, но еще и не литература; словно и
диалоги моих романов были цитатами из его опусов, умозрительные
приключения несуществующих чувств.
И все же, думала я, Камедиаров на наших широтах не преуспел, не
смог осуществить полного заземления существа человеческого на
бытовуху! Отринутый мир инобытия, вся с блеском, казалось бы,
похороненная, под фанфары погребенная сфера духа ожила в
неизречимо нереальном нашем бытийстве, в его несусветных
художествах театра абсурда.
Каждая кухарка управляла государством, государство бойко
распоряжалось на каждой кухне, алкоголики у пивных ларьков
беседовали об освоении Луны космонавтами и устроении на ней в
парниках огородов, старые сплетницы и склочницы ведали
образованием и воспитанием подрастающего поколения, профессора
убирали картошку, литераторы играли в кочегаров, кочегары в
литераторов, художники занимались политикой и торговлей, --
самодеятельность без конца и края охватила умы от моря и до
моря, и мало какой профессионал ценой титанических усилий
умудрялся продержаться на плаву, то есть на уровне моря,
одинокий борец с земным притяжением, пловец, куда ж нам плыть. И
из последних сил мужчины изображали мужчин, а женщины женщин;
например, разыгрывая любовные истории; и я не отставала от
других. Похоже, именно я была хуже всех, ибо одарена была
кийяфою, способностью видеть, но старательно играла слепую,
стараясь быть, как все.
Притча о неприбранной горнице пришла мне на ум более чем
некстати, и, никак ее не трактуя и ни в какую плоскость мышления
не переводя, я просто прекратила свою эпилептоидную уборку и,
почувствовав нескончаемую усталость и несказанную пустоту,
завалилась спать.
И снился мне город, который всю жизнь -- с детства? нет,
пожалуй, с переходного возраста, с обращения к полу, греху,
райскому саду -- приходил в мои сны, или, точнее, в который
являлась я, куда заносила меня межа меж явью и навью, граница
миров.
Сон с городом всегда предварял Событие, нечто, меняющее явь (мою
лично) существенно, поворот судьбы.
Зеленые холмы и белые церкви с золочеными сияющими куполами.
Всегда хорошая погода. Названия городка я не знала, произносили
мне названия, да не запоминала, придумывала, проснувшись, и все
были не те. География, то есть пространство и застройка, стали
мне знакомы за несколько сновидений, и связующая две полубывших
столицы дорога, при которой стоял городок, и озеро, и река, и
Заречье представлялись родными местами, почти обжито, почти,
почти, хожено, видено, узнаваемо.
Были там, как выяснилось, и окраины, и дворы, и зеленные ряды
деревянного рынка, и огромные, несоразмерные, некогда белые
часовни руки Растрелли пребывали в развалинах на окраинной,
ближней к Заречью стороне, и в развалинах, не именуемых
Харабатом, продавали керосин, в руинах то ли послевоенной, то ли
послереволюционной поры.
На сей раз и реку, и сияющую золотой луковкой либо маковкой
церковь, и холмы видно было в окно комнаты, где находились мы с
приг H ?''--Hрсr 'ebовеком.
Сначала мы были не одни, велся общий разговор, меня спрашивали,
как я сюда попала, недоумевая, почему и зачем в комнате
возникла. И я спрашивала, где я, выслушивала название города --
Кнежич? Княжич? Кныж? (А прежде бывало -- Скворец, Холмоград.)
Потом мы оказывались вдвоем.
И ссорились сперва. Он упрекал меня, а я, не обижаясь на упреки,
слушала чутко, навострив уши, боясь услышать фальшивую ноту,
слово, интонацию, двойное дно смысла. И ничего такого не
услыхала. А затем -- никогда не снились мне сцены любовные,
откуда сие? зачем? за что? почему сейчас? -- невероятный страх
раздеться перед глазами другого, -- не понравиться? оказаться
несовершенной? что за поиски совершенства? Ничем не
вытравляемая, засевшая в подсознание охота быть как местная
Венера, девушка с веслом? -- но куда-то девается мое платье и
его белая рубашка, может, кто-то заглядывает на миг в дверь, но
исчезает, испугавшись, должно быть, нашего состояния
запредельного, бредового ли, молитвенного, и снится объятье,
нет, попытка дотронуться сперва, робкое обучение чужому телу,
чужому миру во плоти, "как я добивался этого!" -- каков переход
безо всякого перехода к другому тексту, от упреков и ссоры! --
лепет, речь из области предречи, а я задыхаюсь и совершенно
счастлива, что и у него перехватывает дыхание, и все подлинно, и
впрямь прикосновение божественно, а осязание -- сущее
волшебство, и неужели мы чувствуем в этот миг одно и то же,
почти одно и то же, пальцем по ключице, позвоночнику, лопатке,
какая у него сухая горячая кожа.
Я просыпаюсь внезапно, словно от сердечной боли, словно меня
выключили или включили. И он, и я были во сне юными или несли
обманчивые черты юности -- даже внешне.
Я лежала как потерянная. Не вполне понимая, зачем оказалась на
собственной постели со смятым одеялом и свалившейся подушкой.
Сердце колотилось, болело, явь являлась смутной, куда более
смутной и расплывчатой, чем область, из коей низринуло меня.
Звонок в дверь. Возможно, не первый звонок; а разбудил меня
именно первый? Или сон длился в обратном времени между двумя
звонками, молнии подобный?
Идя к двери, я подумала -- не стану спрашивать, кто там,
говорить неохота, открою сразу, все эти ужасы, волны городских
историй про налетчиков, бандитов, грабителей, убийц, пусть лучше
убьют, все едино, открою так, облако сна окутывало меня большей
реальностью, чем вся явь, вместе взятая, проходя, я увидела в
зеркале свое счастливое, похорошевшее затуманенное лицо и
ощутила невыносимую, неподъемную тщету бытия, жизнь моя
окончательно показалась мне сновидением, кошмарным, нелепым,
малохудожественным, не стоящим сожалений и слез; были несколько
шагов, во время которых мне не хотелось жить вовсе, длить все
это; крючок, защелка, дверь настежь. На пороге стоял Эммери.


(С) Н. Галкина
Впервые повесть опубликована в журнале "Нева" #4, 1995
Настоящий текст в HTML версии доступен по URL
http://www.arcom.spb.su:8100/art/lit/galkina.html
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11