А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Людмила. Это контузия, Додик. Это пройдет.
Давид. Громче… Что?
Людмила (медленно, нараспев, как рассказывают сказку). Я говорю – это было в Москве, в сорок первом, шестнадцатого октября… Ровно три года назад… Рано утром меня разбудил Сережка Потапов – из ИФЛИ, ты его, наверное, не помнишь – и сказал, что немцы в Истре. Я включила радио – передавали почему-то объявления треста столовых и ресторанов. И музыку. И тогда я решила ехать в военкомат – проситься на фронт. Ты слышишь, Давид?
Давид. Слышу. Рассказывай. Что?
Людмила. Я говорю – на улицах было полным-полно народу. И одни куда-то спешили – с вещами, с чемоданами, с подушками, а другие молча стояли у репродукторов и ждали. Ждали, что им хоть что-нибудь скажут… И вдруг объявили: «Передаем мазурку Венявского в исполнении лауреата Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей Давида Шварца…» И тут я увидела Таню. Она стояла под репродуктором, в белом платье с красным букетиком астр. Очень нарядная. Очень красивая. И слушала, как ты играешь. Я подошла к ней, мы обнялись – это как-то само собой получилось, ведь мы знакомы толком не были – и стали вдвоем слушать, как ты играешь…
Давид. Это была запись… Что?
Людмила. Да, конечно, это была запись. Но доиграть тебе не пришлось. Началась воздушная тревога, и все побежали – в убежища, в щели, в парадные. А мы с Таней пошли по улице Горького, и я ее спросила – где ты? А она ответила: «Мой муж на фронте…»
Одинцов (бормочет в забытьи). Мост проедем, лесок проедем, а там и Сосновка… Водокачка, склады дорожные, садочек у станции… Бабы с девчонками яблоками торгуют, яичками калеными, варенцом… Мост проедем, лесок проедем…
Женька (раздраженно). А он свое, он свое! Прямо как заведенным!
Давид. Она так и сказала – мой муж? Ты хорошо это помнишь? Не Давид, а именно – муж?
Людмила. Муж.
Давид. Громче… Что?
Людмила. Она сказала – мой муж.
Давид (слабо улыбнулся). Милая моя! Ты знаешь, мы поженились в сороковом, в мае… Мне как раз комнату дали. На Ленинградском шоссе. Там многие наши получили. И Чернышев, между прочим. Хорошая комната, двадцать метров. Мы из нее две сделали. А Танька хотела… Погоди, так ты говоришь, что она была очень красивая в тот день? И не было заметно?
Людмила. Что?
Давид. Нет, ничего… Значит, она была очень красивая?
Людмила. Очень.
Давид. Правильно. Она всегда очень красивая. Но в какие-то минуты она бывает такой красивой, что просто сердце заходится…

Возвращается санитарка.

Санитарка. Людмила Васильевна!
Людмила. Разбудила?
Санитарка. Он с товарищем Чернышевым в операционной. Сказал – кончит операцию и придет.
Женька (громко). Сестра! Эй, сестра!
Людмила (обернулась). Что ты кричишь, Женя? В чем дело?
Женька. Не «в чем дело», а койку мне надо поправить!
Людмила. Ариша, поправь.

Санитарка подходит к Жаворонкову, но Женька, со злым лицом, грубо отталкивает ее.

Женька. Уйди! У тебя руки кривые! Уйди ты к… Сестра!
Людмила (встала). Господи, наказанье! (Подошла к Женьке.) Что тебе? Ты же видишь – я возле тяжелых дежурю.
Женька (с внезапно истеричными слезами в голосе). А тут все тяжелые! Тут не с чирьями люди лежат! Вот погоди, я доложу начальнику, что ты со своим лейтенантом как не знаю с кем возишься! (Передразнивает.) Додик, Додик! И кислород ему, и понтапончик ему… А как другие у тебя понтапон попросят, так выкуси!
Людмила. Не дам я тебе понтапона.
Женька. А я знаю, что не дашь… Я ж не еврей!
Людмила. Что-что? (Помолчав, брезгливо и тихо.) Какая гадость!
Женька. Почему это – гадость? (Со смешком.) Правильно майор Зубков в полку у нас говорил. «Евреи, – говорил он, – они свое дело знают! Они и на гражданке, и на войне ближе всех к пирогу садятся…» Это точно!

Он обернулся, ожидая, как обычно, смеха и возгласов одобрения. Но вагон молчит. И только нижний Женькин сосед – ефрейтор Лапшин, немолодой человек с забинтованной головой – отложил в сторону письмо, которое он читал при слабом свете синего ночника, и с любопытством, снизу вверх, посмотрел на Женьку.

Лапшин. Точно, говоришь?! (Покачал головой.) Ах ты, Женька, Женька! Сколько тебе годков?
Женька. А это к делу не касается! (Разозлился.) Брось, Лапшин, понял?! Всякий ефрейтор будет меня учить! Не нарвись я на эту мину чертову, я бы и сам к ноябрю ефрейтором стал! Мне майор Зубков так и сказал…
Лапшин. Опять майор Зубков?
Женька (срывается на крик). Опять! Да, опять! Не нравится? Он мне вместо отца родного был, если желаешь знать! Он меня из горящего дома спас, он меня в полк записал, солдатом сделал, воевать научил…
Лапшин (сердито). Воевать он тебя, может, и научил. А думать не научил! Я вот вторую неделю с тобой еду, разговорчики твои слушаю – и просто диву даюсь! Ты же отравленный, Женька! Трупным ядом отравленный! (Передразнивает.) Солдат, солдат… Солдатом стать легко, человеком стать трудно! Ну скажи ты мне, товарищ дорогой, кто тебе в малолетнюю твою башку столько всякого вздора понабивал?! Женщины у тебя все – бабье, ППЖ… Кикнадзе – душа любезный, Каспарян – карапет и армяшка…
Женька (чуть струсил). Да это же я в шутку, чудак-человек! Подумаешь, делов – карапетом назвал?! Каспарян и не обижается… Верно, Каспарян? У нас в полку майор Зубков не такое откалывал, и…

С другого конца вагона спокойный голос отчетливо и внушительно проговорил: «Он сукин сын, твой майор Зубков! Сукин сын и дурак!»

Женька (Он даже растерялся от ярости). Дурак?! Майор Зубков – дурак?! Это кто сказал?..
Спокойный голос. Это я сказал – подполковник Захаров… И довольно! Заткнись, Женька! Дай людям спать!..

Долгое молчание. Гудит поезд. Громыхают колеса.

Женька (тихо). Товарищ подполковник, вы не сердитесь! Ведь у меня ни отца, ни матери, товарищ подполковник!..

Молчание. Подавленный, Женька натягивает на себя одеяло и отворачивается к стенке. Лапшин улыбается, берет письмо. Людмила снова садится на табурет возле койки Давида.

Одинцов (все глуше и глуше). Мост проедем, лесок проедем… А там и Сосновка… Стойте, остановите!.. Остановите поезд – дайте сойти!..
Людмила. Что ты, Одинцов? До Сосновки еще далеко… Ехать и ехать!
Одинцов. Мятою пахнет! Ах, как мятою пахнет! (Чуть приподнимается.) Девчонки мои маленькие, парнишечки мои беленькие – здравия вам желаю!.. Ах ты, боже мой, до чего же мятой, мятой, мятой отчаянно пахнет!..
Давид. Пить… Людмила!.. Людмила, ты здесь?
Людмила. Здесь, милый.
Давид. Людмила! Слушай, а про что он там все говорит? Там, наверху… Про что?
Людмила. Вспоминает. Родные места его проезжаем. Он и вспоминает.
Давид (усмехается). Матросская тишина… У каждого непременно есть своя Матросская тишина… И не бывает так, чтобы не было… Ни черта человек не стоит, если у него нет или не было… И сколько бы он ни прошел, сколько бы ни проехал – всегда у него есть такая заветная улочка – Матросская тишина, на которой он еще не успел побывать… А я ходил по Тульчину, по Рыбаковой балке… Людмила, ты здесь?
Людмила. Здесь, Додик.
Давид. Я ходил по Тульчину, по Рыбаковой балке, и хотел найти… Нет, не могу говорить!
Людмила. Как ты себя чувствуешь?
Давид. Не знаю. Очень пить хочется.
Людмила. Нельзя.
Давид. Глоток… А я помню – у тебя стихи были про глоток воды, верно? Прочти мне.
Людмила (помедлив).

Мы пьем молоко и пьем вино,
И мы с тобою не ждем беды,
И мы не знаем, что нам суждено
Просить, как счастья, глоток воды!

Давид. Вот как все сходится… А еще? Прочти еще что-нибудь. Мне, как ты читаешь, легче. Боль легче. И вообще мне с тобой спокойно. Ты спокойная. Быть бы тебе, Людка, врачом. Медиком. (После паузы.) Ну, прочти же мне что-нибудь!
Людмила (задумчиво и печально). Я позабыла все свои стихи.

Гудит поезд. Громыхают колеса. За дребезжащими окнами вагона все те же серые предрассветные сумерки.
Одинцов перестал бормотать и закашлялся. Он кашляет каким-то резким, лающим кашлем, сотрясаясь всем телом и разрывая черными пальцами рубашку на груди.

Санитарка (испуганно). Людмила Васильевна!
Людмила. Одинцов! (Растерянно оглянулась.) Ну что же они там так долго?! Вот что, Ариша, ты побудь здесь, а я сбегаю – потороплю.
Санитарка. Боюсь, Людмила Васильевна!
Людмила (прикрикнула). Глупости!
Давид. Людмила?.. Людмила, ты здесь?
Людмила. Сейчас, Додик. Сейчас я вернусь. Ариша, ты не уходи никуда. Слышишь? Ни на минутку.
Санитарка. Хорошо, Людмила Васильевна.
Людмила. Лейтенанту пить не давай. Губы смочи, если попросит. Сейчас я вернусь. (Поспешно уходит.)

Одинцов кашляет, рвет на груди рубашку. Санитарка смотрит на него расширенными от ужаса глазами.

Санитарка. Миленький, потерпи!.. Потерпи!.. Сейчас!.. Миленький, потерпи!..

Одинцов захлебывается кашлем. Санитарка отворачивается, прижимается лбом к оконному стеклу.

Давид. Пить. Пить дайте!.. Людмила!
Голос. Что тебе нужно, Додик?

Дрожащее и зыбкое пятно света – не то из окна, не то откуда-то сверху – падает на табурет, стоящий возле койки Давида.

Давид. Кто это?.. Кто?.. Это ты, Людмила?
Голос. Нет, это я, Додик.
Давид. Папа?!

В зыбком пятне света возникает Абрам Ильич Шварц. Он сидит на табурете, наклонившись к Давиду, все в том же, лучшем своем черном костюме, в котором он когда-то приезжал в Москву. И все та же старомодная касторовая шляпа лежит у него на коленях. И все тот же серебристый пушок вокруг головы. Он стал совсем прозрачным и легким, этот пушок, и только там, с левой стороны, где прошла пуля, виден черный след запекшейся крови. К рукаву пиджака пришпилена английской булавкой грязная повязка с желтой шестиконечной звездой и черной надписью «Юде».

Шварц. Здравствуй, дорогой мой! Шолом-алейхем!
Давид. Папа, ты?! Откуда ты?.. Почему ты здесь?.. Ты живой, папа?..
Шварц (спокойно и грустно). Нет, милый. Меня убили. Год тому назад. Я думал, что ты знаешь, милый, об этом.
Давид. Да, я знаю, но мне показалось… (Вскрикнул.) Но ведь я вижу тебя! Почему же я вижу тебя? Ты чудишься мне, да?
Шварц. Возможно, Додик! (Улыбнулся.) Человек не таракан, ему всегда что-нибудь чудится. Женщинам чудятся неприятности, мужчинам – удачи. (После паузы.) И даже мне в тот самый последний день, когда нас вели под конвоем на Вокзальную площадь, – мне чудилось, что я иду встречать твой поезд.
Давид (строго). Как это было, папа?
Шварц. Это было совсем просто, милый. В один прекрасный день по всему гетто развесили объявления, что нас отправляют на поселение в Польшу и что мы должны в воскресенье с вещами явиться на Вокзальную площадь…
Давид. И ты понял?
Шварц. Разумеется. Впрочем, среди нас нашлись и такие, которые поверили… На одного умного всегда найдется два с половиной дурака!..
Давид. А что было дальше?
Шварц. Ну, в воскресенье мы все собрались у выхода из нашего гетто, нас пересчитали, построили в колонну и новели! (Усмехнулся.) Это же все-таки Тульчин, а не Киев. В Киеве, говорят, для этого дела подавали автобусы… А нас повели… И мы шли – женщины, старики и дети… Был дождь и ветер… И мне помогали идти – этот каменщик из дома восемь, Наум Шехтель, и его жена Маша, сестра Филимонова… И вот мы шли, шли… И лил дождь, и лаяли собаки, и плакали дети… А на улицах было пусто… Совсем пусто… Все попрятались по домам, и только, когда мы проходили, шевелились занавески на окнах… И этому как раз я был рад!
Давид. Почему?
Шварц (помолчав). Понимаешь ли, милый, – я родился в Тульчине. И жил в Тульчине. И умер в Тульчине. Я почти всех знал в нашем городе, и мне не хотелось, чтобы старые мои знакомые, увидев меня в тот день, отворачивались и прятали глаза… Ну, и нас привели на Вокзальную площадь. И снова пересчитали. Они очень аккуратные люди, эти эсэсовцы. Они пересчитали нас и приказали сдать вещи. А мне нечего было сдавать. Я ничего не взял. Только твою детскую скрипочку, твою половинку, на которой ты когда-то сыграл первое упражнение Ауэра. Только твою скрипочку и мой альбом с фотографиями… А с немцами был Филимонов… Оказалось, между прочим, что его фамилия Филимон… И даже фон-Филимон… Так, во всяком случае, он утверждал! И когда этот Филимон увидел у меня в руках скрипочку, он засмеялся и крикнул: «А ну-ка, пархатый черт, сыграй нам кадиш! Сыграй нам поминальную молитву, пархатый черт!»
Давид. Сволочь!
Шварц. А потом он заметил свою сестру Машу. И он сказал ей: «Зачем ты здесь?.. Ты же немка, дура, уходи!» Но она сказала: «Я русская» – и обняла своего Наума, и не ушла!.. Ах, Маша, Маша! Ты помнишь, какая она была красивая, Додик?! Я как-то спросил у нее: за что она любит своего рыжего Наума? А она засмеялась и ответила… Знаешь что? «Меня все называют Машей, – сказала она, – но никто, ни один человек на свете не умеет так говорить „Маша“, как это умеет мой Наум». Ах, Маша…
Давид (сквозь сжатые зубы). Дальше! Что было дальше?
Шварц. Мы стояли. Лил дождь. И где-то далеко гудел поезд. А немцы, очевидно, кого-то ждали. Какого-то начальника. И тогда этот Филимон снова крикнул: «Ну, сыграй же нам кадиш, пархатый черт!» И знаешь, Додик, я вдруг ужасно рассердился… И на этого Филимона, и на немцев, и даже на самого себя! Ну почему я стою в грязи, с опущенной головой, и почему у меня дрожат руки… Я поднял твою скрипочку, твою половинку, на которой ты учился играть упражнения Ауэра, и подбежал к господину Филимону, и ударил его этой скрипочкой по морде, и даже успел крикнуть: «Когда вернутся наши, они повесят тебя, как бешеную собаку!»
Давид (яростно). А дальше? Что было дальше?
Шварц (после паузы). Это все. Для меня уже не было никакого «дальше». Дальше, милый, начинается твое «дальше».
Давид (сдержанно). Да, пожалуй.
Шварц. Что же было дальше, Давид?
Давид (приподнялся). Я расскажу тебе… Хорошо… Слушай, слушай, что было дальше! Мы взяли Тульчин после семи суток беспрерывных сумасшедших боев…
Шварц. Вы пришли?
Давид. Мы пришли, папа. Мы выбили фашистов к дьяволовой бабушке, куда-то за Чукаринские болота, и на восьмые сутки, под вечер, вошли в Тульчин!.. Знаешь, я как-то не задумывался прежде над тем, что значат слова «земля отцов»! Но когда наша головная машина остановилась на площади Декабристов и я услышал запах Тульчина, увидел землю Тульчина, небо Тульчина и в небе не самолеты, нет, и не следы трассирующих нуль – от края до края, – а сизого голубя, первого сизого голубя, которого выпустил в нашу честь мальчишка с Рыбаковой балки… И когда мой шофер обернулся ко мне и сказал: «Вот вы и на родине, товарищ старший лейтенант…»
Шварц (удивленно и радостно). Ты старший лейтенант, Додик?
Давид. Да, папа.
Шварц. О-о-о, милый, поздравляю! Старший лейтенант – это большой чин! (Усмехнулся.) Прости, я тебя перебил… Что же было дальше?
Давид. А на следующее утро мои ребята привели господина Филимона… Мы уже кое-что слышали про его «подвиги». Он пытался скрыться, но мои ребята поймали его и привели в отдел…
Шварц. И ты его видел?
Давид. Видел.
Шварц. А он тебя видел?
Давид. Видел. Он только меня одного и видел. Он смотрел на меня во все глаза. Хотел узнать и не мог. Но я ему напомнил, кто я такой. Я сказал ему: «Да, да, это я – Давид Шварц, сын Абрама Ильича Шварца с Рыбаковой балки…»
Шварц. Додик! (Помедлив.) Ну а потом?
Давид (со злой улыбкой). А потом все было точно так, как ты ему напророчил!
Шварц (тихо). Вы его…
Давид (кивнул). Да. На Вокзальной площади. И в тот вечер, когда все уже было кончено, ко мне пришла его сестра – Маша.
Шварц. Она осталась жива?
Давид. Она осталась жива. Ее только ранило. Два дня и две ночи она пролежала там – с вами, во рву… А на третью ночь она выбралась и приползла домой… Ее прятали по очереди Митя Жучков и Танькины родные – Сычевы… И вот она пришла ко мне, и мы отправились с нею вдвоем за линию железной дороги, к разъезду…
Шварц (мягко). Не надо об этом, Додик!
Давид. Надо. (Прищурив глаза.) Мейер Вольф всю жизнь копил деньги, чтобы повидать Стену Плача. Я видел теперь ее, эту стену. Она находилась за линией железной дороги, на разъезде Тульчин-товарный. Это простая пожарная стена, кирпичный брандмауэр, щербатый от автоматных очередей. И к этой стене по вечерам приходит плакать русская женщина – сестра предателя, жена честного человека – красавица Маша Филимонова!
Шварц. Дальше? Что было дальше, Давид?
Давид. А потом, через день, меня контузило, пана. И ранило.
Шварц (медленно, боясь услышать ответ). Куда тебя ранило?
Давид. В плечо. И в живот. Прости меня! Много раз я был перед тобой виноват. Особенно в тот вечер, когда ты приехал в Москву…
Шварц. Я забыл об этом, Давид…
Давид (крикнул). Но я помню!
Шварц (мягко, но настойчиво). И ты тоже должен забыть! Мы оба виноваты. И я даже больше. Много больше. Потому что ведь это я когда-то заставил тебя поверить в то, что сначала – счастье, а уже потом – все остальное… Нет, Додик, нет! (Покачал головой, улыбнулся.
1 2 3 4 5 6 7 8