А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ему захотелось есть. Он встал, принес сухой бисквит, пахнувший мылом, надкусил его и снова присел к столу. С минуту он молча глядел на бумагу, тщетно стараясь придумать первую фразу. Слова сопротивлялись, ускользали. А ведь только что все было так ясно… «Заметки, простые заметки», — думал он, но и это не помогало, дело не двигалось…
Жена громко напомнила ему, что пора спать.
— Уехала твоя мамаша? — спросила она сонным голосом.
— Да, да, вполне благополучно.
Наконец он решил: «Завтра воскресенье, с утра у меня будет достаточно времени».
Но так как отныне Симон уже не отделял историю своей жизни от истории литературы, он решил сохранить для потомства драгоценный документ и старательно вывел чернилами в блокноте следующую фразу; «Нынче вечером я закрыл глаза Жану де Ла Моннери». Под этими словами он поставил дату.
За отсутствием лучшего Симон уже заранее придумывал плоские фразы, фабриковал полуправду.
Наконец он лег в постель и постарался устроиться с краю, на холодной простыне, подальше от спящей жены. Он потушил лампу над изголовьем.
Положив на ночной столик очки, Лашом закрыл глаза и вытянулся; неподвижно лежа на спине с запрокинутой головою, он пытался улечься так, как лежал на смертном одре покойник. Симон силился взглянуть на себя со стороны и старался изобразить на своем широком лице то самое презрительное выражение, какое было у мертвого старика с длинным профилем; и если бы не жаркое дыхание жены, лежавшей в нескольких сантиметрах от него, Симон, пожалуй, достиг бы поставленной цели.
2. Похороны
В глубине садика, опустошенного зимними холодами, где над оградой свешивались и выглядывали на улицу голые ветви, приютился простой белый двухэтажный дом.
Мари-Элен Этерлен приветливо встретила Лашома.
— Да, да, я уже все знаю… Эмиль Лартуа был так любезен, так внимателен и добр, он мне позвонил и предупредил о вашем визите. И потом, наш дорогой, незабвенный Жан часто говорил о вас, и всегда с большой симпатией… Благодарю, что вы навестили меня.
Она была уже немолода, но Симон затруднился бы определить ее возраст. Вокруг головы у нее была уложена коса пепельного цвета. Юбка серого платья длинна не по моде; отделка корсажа — причудливые рюши из тюля и кружев — подчеркивает стройность белой шеи. Глаза заплаканы, лоб ясный, без единой морщинки, но кожа на лице, еще гладкая и покрытая легким пушком, уже начинает увядать.
Мари-Элен Этерлен взяла у Симона листок, прочла его, поднесла к губам, затем закрыла глаза руками и с минуту не отнимала их от лица.
Убранство комнат представляло собою резкий контраст скромному внешнему виду дома. Все здесь ослепительно сверкало; зеркала, позолота, разноцветные витражи, резная мебель, вделанные в стены застекленные шкафы, откуда вырывались игравшие всеми цветами радуги лучи, — все напоминало сказочный испанский или венецианский замок. Казалось, гостиная целиком из стекла; страшно было пошевелиться, чудилось, что достаточно кашлянуть — и все разлетится вдребезги!
— Если бы жена его не была такой злобной, как бы мы были счастливы! — проговорила госпожа Этерлен.
Симон молчал, вся его поза выражала скорбь и внимание.
— Меня даже не допускали к Жану, когда он болел, — продолжала она. — Приходилось узнавать о его здоровье по телефону. Кстати, племянница всецело на стороне тетки. Эти ужасные мегеры терзали Жана до самой смерти.
Все это она произнесла тихим, мягким, неземным голосом; возвышенная душа, по-видимому, не позволяла ей даже возмущаться людской злобой.
Симон не посмел вывести ее из заблуждения, не посмел рассказать, что Жан де Ла Моннери называл свою племянницу «мой ангел» и если перед смертью и чувствовал себя несчастным, то лишь потому, что ему предстояло расстаться с жизнью.
— А ведь он был такой добрый, такой чудесный человек! — продолжала госпожа Этерлен. — Каждый день приезжал сюда, каждый день… Даже во время войны, когда на город сбрасывали бомбы, я слышала, как на улице останавливался автомобиль… То был Жан. Он проделывал далекий путь зачастую лишь для того, чтобы узнать о моем здоровье, убедиться, что мне не страшно… Иногда он приезжал буквально на несколько минут… И всегда он садился в это самое кресло, в котором вы сейчас сидите…
Симон невольно с осторожностью провел рукой по хрупкому подлокотнику кресла.
— Не могу себе представить, что он уже никогда больше не войдет сюда, — снова заговорила госпожа Этерлен, — не появится на пороге, не поправит монокль, не подойдет к своему излюбленному месту… Через несколько месяцев исполнилось бы ровно восемь лет…
Она снова закрыла глаза ладонью, а другой рукой достала из-под диванной подушки батистовый платочек и утерла слезы.
— Простите меня, — прошептала она.
Тем временем Симон подсчитывал в уме: «От семидесяти шести отнять восемь… Стало быть, все началось, когда ему было шестьдесят восемь лет…»
Внезапно она подняла голову и пристально посмотрела ему прямо в лицо; Симон отметил, что ее фиалковые глаза совсем маленькие. Но боже, сколько в них было горя и тоски!
— Вы, конечно, знаете, господин Лашом, что я все бросила ради него… мужа, детей — все! Друзья отвернулись от меня. У меня ничего не осталось. Но вы, тот, кто постоянно был возле него, вы, кому были открыты глубины его мысли, я знаю, вы поймете и даже оправдаете меня… Когда женщина встречает такого человека, как Жан, человека, который господствует над своей эпохой, когда на долю этой женщины выпадает счастье привлечь его внимание, когда он просит у нее хоть немного радости, то она не имеет права… Это ее долг… Ничто больше в счет не идет… Я обставила дом в его вкусе… Мне хотелось, чтобы все здесь пришлось ему по душе… Каждую вещь мы выбирали вместе, Жану был дорог тут каждый предмет. Вот этот столик мы приобрели во Флоренции во время нашего путешествия. Вы, верно, обратили внимание на веера, — вон в той витрине, что позади вас? Он обожал веера, он говорил: «Для меня веер — эмблема жизни».
Она встала.
— Я хочу показать вам спальню, — сказала она и легким шагом пошла впереди него. В эту минуту она выглядела совсем молодой. Поражала ее необыкновенно тонкая талия.
Они вошли в комнату, обтянутую бледно-голубым шелком, по которому были разбросаны золотые цветы. С комода смотрел бюст Жана де Ла Моннери, на сей раз из белого гипса и без царапины на носу.
Кресла были обиты шелком такого же рисунка, как и стены, свет струился из двух небольших алебастровых ламп.
— Жан говорил, что обстановка здесь располагает к работе, — журчал голос госпожи Этерлен. — Нередко после обеда он отодвигал щеточки и флаконы на моем туалетном столике, присаживался и писал.
Она кружила по комнате, поглаживая то спинку кресла, то полированную поверхность стола, то позолоченную птицу на камине. Приблизившись к кровати, она застыла возле нее.
— До самого конца он был чудесным любовником, — произнесла она без тени стыда. — Это тоже одно из счастливых свойств гения.
Симон смущенно перевел взгляд на гипсовое изваяние.
— Да, — промолвила госпожа Этерлен, — он любил, чтобы в комнате, где он жил, стоял его бюст.
Невольно Симон представил себе эту женщину в постели и рядом с ней знаменитого старца, предающегося любви перед собственным изображением. А позавчера он видел этого старца мертвым…
Он вздрогнул и направился к двери.
— И вот теперь, — продолжала госпожа Этерлен, спускаясь по лестнице и останавливаясь на одной из ступенек, — я всего лишилась. Никто больше не придет навестить меня. Мне остается лишь одно: жить воспоминаниями и ради воспоминаний. На мою долю выпало восемь лет счастья. Это так много!.. А теперь все кончилось. Отныне я замкнусь в четырех стенах и стану вести жизнь пожилой женщины. Как вы думаете, сколько мне лет?
Смущение Симона возрастало. Он подумал: «Да лет пятьдесят пять, не меньше». Опасаясь, что в его словах слишком явственно прозвучит желание польстить, он все же решил сбросить лет десять.
— Право, не знаю, — пробормотал он, — сорок пять — сорок шесть…
— Вы великодушнее других. Обычно мне дают пятьдесят. А на самом деле мне сорок три.
По-видимому, госпожа Этерлен не рассердилась, она проводила гостя до самой прихожей и протянула ему для поцелуя руку с бледно-розовыми ноготками; Симон не привык целовать руку дамам и очень неловко справился с делом, подтянув ее кисть к губам, вместо того чтобы почтительно склониться к ней.
Впервые за все время их разговора на устах госпожи Этерлен появилась легкая улыбка.
— Вы совсем такой, каким вас описывал Жан, — сказала она, — чувствительный, тонкий…
Между тем, находясь в ее доме, Симон произнес всего несколько фраз, причем под конец допустил огромную бестактность.
— Людей, с которыми можно так вот запросто беседовать, не часто встретишь, — добавила она, машинально перебирая пестрые стеклянные палочки в высокой вазе. — Так мы разговаривали с Жаном… Навестите меня, когда вам захочется. Мы будем говорить о нем, я покажу вам его неизданные стихи, они еще до сих пор никому не известны. Приезжайте, когда хотите, я не выхожу из дома.
И зябко поеживаясь от холодного воздуха, проникавшего из сада, она закрыла дверь.

Возвратившись к себе, Симон Лашом увидел два письма, полученные по пневматической почте.
Первое было от главного редактора газеты «Эко дю матен». Оно гласило:
«Многоуважаемый господин Лашом!
Профессор Лартуа рекомендовал нам обратиться к Вам, как к человеку, который лучше всякого другого сумеет рассказать читателям о последних минутах жизни нашего выдающегося сотрудника г-на Жана де Ла Моннери. Я буду Вам весьма обязан, если Вы пришлете статью в сто пятьдесят строк не позднее полуночи. Надеюсь, Вы найдете достаточным гонорар в двести франков».
Второе письмо прислал сам профессор Лартуа.
«Дорогой господин Лашом, — писал Лартуа, — газета „Эко дю матен“, владелец которой, барон Ноэль Шудлер, принадлежит к числу моих лучших друзей и доводится, как Вам известно, свекром дочери Жана де Ла Моннери, обратилась ко мне с просьбой срочно написать статью о кончине нашего великого друга. Опасаюсь, что моя статья прозвучала бы слишком профессионально; мне кажется. Вы, как литератор, и притом литератор талантливый, несравненно лучше справитесь с этой задачей; уверен, что в Вашей юной памяти более точно запечатлелись предсмертные слова поэта, которые гак взволновали нас обоих. Вот почему я разрешил себе назвать редактору Ваше имя и надеюсь, что появление такой статьи будет небесполезно и для Вас… Примите и прочее…»
Читая эти письма, Симон преисполнился гордости. Значит, разговор, который Лартуа завел с ним два дня назад, не был простой данью вежливости. Знаменитый врач счел его достойным написать столь важную статью, это его, Симона, он назвал «литератором, и притом литератором талантливым». Хотя Симон еще ничего не опубликовал и, можно сказать, еще ничего не написал, если не считать диссертации и нескольких университетских работ, столь лестный отзыв привел его в восторг.
Овладевшее им в вечер смерти поэта предчувствие, что он, Симон Лашом, находится на пороге нового этапа своей карьеры, начало воплощаться в жизнь. Одна из трех крупнейших газет просила его о сотрудничестве. Эта статья принесет ему известность… Он уже придумал заглавие.
Наспех пообедав, он попросил жену:
— Свари мне кофе, только покрепче.
И принялся за работу. Прежде всего он скрупулезно подсчитал количество знаков в газетной строке, чтобы определить, сколько ему надо написать страниц от руки. Шесть страниц! Затем старательно вывел придуманный им великолепный заголовок: «Чему учит нас его кончина». Однако дальше дело не пошло.
Битых полчаса он сидел, вперив взор в чистый лист бумаги, покусывая трубку, то и дело выколачивая ее и опять набивая свежим табаком, протирая очки большими пальцами. Тщетно! Слова бежали от него. Он не мог выразить ни одной мысли. Едва мелькнув, они исчезали, уходили в какие-то зыбучие пески. Кончина… учит… Что это, собственно, значит? Обратимся к происхождению слова «поэт». Это тот, кто творит, созидает. Поэт собственной кончины? Какая нелепость! О невыразительность слов, напоминающих маленькие, причудливые, беспорядочно разбросанные, бесполезные камешки, которые не знаешь как употребить! Почему во вступлении к рассказу о смерти этого человека надо сначала определить, что такое поэзия? И Симон сознавал, что никто ничего не поймет в его статье, если он сперва не объяснит, что же такое поэзия.
И снова фразы, возникшие в его голове, когда он шел в ту ночь по пустынному Парижу, ускользали от него.
А часы уже показывали половину десятого. Он принялся беспокойно шагать по своей маленькой квартирке.
— Скоро ли его наконец похоронят, твоего Ла Моннери? — заметила супруга Симона. — Быть может, тогда опять воцарится спокойствие. Все эти старики и мертвецы доведут тебя до неврастении.
— Ивонна! — завопил Симон. — Если ты произнесешь еще хоть слово, я позвоню в газету и откажусь от статьи. И в этом будешь повинна ты. Если хочешь знать, это ты не даешь мне сосредоточиться, я все время ощущаю твое присутствие. Ты обладаешь удивительным свойством — гасить вдохновение, убивать мысль, убивать все!
Ивонна Лашом исподлобья метнула на мужа презрительный взгляд и снова принялась выдергивать нитки из розовой шелковой блузки, делая на ней мережку.
Дав выход своему гневу, Симон почувствовал некоторое облегчение; он опять уселся за стол, набросал начало статьи, разорвал листок и начал сызнова. Когда ему не удавалось выразить мысль, он прерывал нить общих рассуждений и начинал описывать наиболее колоритные подробности последних часов жизни великого человека. «Прославленному медику, находившемуся у его постели, — писал Симон, — он сказал: „Вы по праву займете в Академии мое освободившееся кресло“.
«Это доставит удовольствие профессору Лартуа», — подумал он. Только теперь Лашом понял то, что любой более опытный или хотя бы более скромный человек понял бы сразу.
В десять минут первого Симон был в редакции газеты. Он очень боялся опоздать.
Написанные им шесть страниц казались ему предательством по отношению к Жану де Ла Моннери, предательством по отношению к самому себе, жалким угодничеством, свидетельством полного внутреннего бессилия. Никогда еще из-под его пера не выходило ничего более беспомощного, думал он и уже готовился к унизительному отказу редактора.
«О, мне надолго запомнится моя первая статья!» — прошептал Симон.
Теперь будущее рисовалось ему в мрачном свете.

Непомерно длинными и кривыми, пожелтевшими от табака пальцами Люсьен Моблан держал развернутый листок бумаги, обведенный траурной каймой; текст был напечатан необычным косым шрифтом.
Он медленно и внимательно вчитывался в слова извещения о смерти, изучал его, смаковал: «…Маркиз Фовель де Ла Моннери, почетный командир эскадрона, кавалер Мальтийского ордена, кавалер ордена Почетного легиона, награжденный также медалью за войну 1870—1871 годов; граф Жерар Фовель де Ла Моннери, посол, полномочный министр, кавалер ордена Почетного легиона, кавалер ордена Георга и Михаила, кавалер ордена Леопольда, кавалер русского ордена св.Анны; бригадный генерал граф Робер Фовель де Ла Моннери, командор ордена Почетного легиона, кавалер Военного креста, командор ордена Черной звезды Бенена, командор ордена Нихам-Ифтикар; господин Люсьен Моблан — братья усопшего…»
Он остановился, дойдя до своего имени, и осклабился. Люсьен Моблан… Только и всего! Ни титула, ни дворянской частицы перед именем, ни перечня орденов. Да, у него не было ни единого ордена и тем не менее они вынуждены упоминать его имя. Что ни говори, а он все-таки брат, точнее, сводный брат, чужак в этой аристократической семье, острый шип, который вот уже более пятидесяти лет вонзается им в пяту. Он снова осклабился и с наслаждением поскреб себе спину. Как замечательно поступила его мать, выйдя вторым браком за его отца — Моблана, которого он, Люсьен, даже не знал, но который успел сыграть злую шутку с этими знатными господами и завещать ему, своему сыну, голубые глаза навыкате и огромное состояние.
Люсьен Моблан братьев ни во что не ставил: ведь он был богаче всех их вместе взятых.
Вытянув ноги к камину, он пробежал глазами строки извещения о смерти, набранного высоким и узким шрифтом. Сначала были перечислены все близкие и дальние родственники, и лишь затем, почти в самом конце, значилось только одно имя: «Госпожа Полан»; последняя строка гласила: «Госпожа Амели Легер, мадемуазель Луиза Блондо, господин Поль Ренода — верные слуги усопшего».
«Она и сюда умудрилась влезть, старая ящерица», — подумал Люсьен Моблан.
Вот уже в седьмой раз в извещениях о смерти фигурировало имя госпожи Полан. Ей удалось убедить членов семьи Ла Моннери, что старинный аристократический обычай требует упоминать в подобных случаях также и слуг;

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Сильные мира сего'



1 2 3 4 5 6