А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

способности к самоотречению, ибо ни одно из этих объединений не желало ничем поступиться ради другого; оспаривая друг у друга крохи внимания, уделяемые им честными читателями — весьма немногочисленными и еще менее удачливыми, они некоторое время кое-как существовали — худосочные, голодные; затем распадались, чтобы уже не воскреснуть. И притом не от ударов врага, а, что обиднее всего, от ударов, наносимых собратьями. Представители всех этих разнообразных профессий — литераторы, драматурги, поэты, прозаики, педагоги, журналисты — образовали множество мелких каст, делившихся, в свою очередь, на еще более мелкие, причем доступ членам одной касты в другую был закрыт. Никакого общения. Во Франции ни по одному вопросу не существовало единодушия, за исключением редких случаев, когда это единодушие принимало эпидемический характер, но тогда охваченные им люди обычно совершали ошибки, ибо оно имело нездоровую основу. Во всех сферах деятельности господствовал индивидуализм — в области научных исследований не меньше, чем в торговле, где он не позволял коммерсантам объединяться и создавать предпринимательские организации. Этот индивидуализм не бросался в глаза, не переливался через край, но он сидел в людях крепко и упорно. Каждый хотел быть сам по себе, не брать на себя обязательств, не смешиваться с другими — из страха перед их возможным превосходством, не нарушать покоя своего горделивого одиночества; таковы были тайные побуждения почти всех этих людей, основывавших «особые» журналы, «особые» театры, «особые» группы; чаще всего подобные театры, журналы и группы возникали единственно потому, что люди старались обособиться, не умели объединиться с другими ради дела или идеи, не доверяли другим; или же это была вражда между партиями, натравливавшими друг на друга людей достойных, близких по образу мыслей.Даже когда уважающие друг друга литераторы объединялись вокруг какого-нибудь общего начинания, подобного хотя бы «Эзопу», они, казалось, были все время настороже, им не хватало того неудержимого добродушия, которое столь часто встречается у немцев и становится подчас даже обременительным. В этой группе молодых людей один Шарль Пеги (прим. авт.)

особенно привлекал к себе Кристофа, так как музыкант чуял в нем необыкновенную силу; это был писатель, обладавший железной логикой, стойкой волей, всего себя отдававший служению высшей морали, служению бескорыстному, готовый пожертвовать во имя ее целым миром и самим собой; чтобы отстаивать свои взгляды, он создал журнал, причем почти все в этом журнале писалось им самим; он поклялся бороться за идею чистой, героической и свободной Франции, авторитет которой признали бы не только во Франции, но и во всей Европе. Он твердо верил, что настанет день, когда все поймут, что он вписал в историю французской мысли одну из ее самых смелых страниц; и он не ошибался. Кристофу очень хотелось узнать его поближе и сойтись с ним. Но как? Хотя Оливье постоянно приходилось иметь с ним дело, они встречались редко, и их разговоры никогда не принимали интимного характера; самое большее, если они обменивались иногда отвлеченными мыслями; вернее (для точности следует отметить, что никакого обмена не было, каждый оставался при своем), они произносили в присутствии друг друга монологи. И все-таки они были настоящими боевыми товарищами и знали себе цену.Их сдержанность вызывалась многими причинами, разобраться в которых даже им самим было бы трудно. Прежде всего — чрезмерным критицизмом, который видит в слишком беспощадном свете непреодолимые различия между людьми с разным складом ума, и чрезмерным интеллектуализмом, придающим слишком большое значение этим различиям. Может быть, здесь играл роль недостаток непосредственной, горячей симпатии, которая может возникнуть только из любви, только у того, кому любовь необходима, чтобы жить. Может быть, сказывалась также давящая тяжесть взятой на себя задачи, слишком трудная жизнь, лихорадочная работа мысли, после которой уже не хватает сил наслаждаться вечером дружеской беседой. Или, наконец, то ужасное чувство, в котором француз боится сознаться даже самому себе, но которое порой гремит в его душе, как отдаленный гром: не все французы принадлежат к одной расе ; на одной и той же французской земле живут люди разных рас, разных национальностей, оставшихся от разных эпох, и хотя они объединены в один народ, они все же мыслят по-разному, и не следует, в общих интересах, даже желать единомыслия. А сверх всего этого — опьяняющая и опасная страсть к свободе: раз вкусив ее, чем ради нее не пожертвуешь! Это одиночество свободного индивидуума тем более драгоценно, что куплено оно годами испытаний. Избранные искали его, чтобы избежать порабощения со стороны посредственности. Оно явилось реакцией на тиранию религиозных и политических блоков и гнет такого чудовищного пресса, как семья, как общественное мнение, как государство, тайные общества, партии, кружки, школы, которые во Франции придавливают личность. Представьте себе узника; чтобы освободиться, ему нужно одолеть одну за другой два десятка стен. Если он все-таки их одолеет, не сломав себе шеи, значит, он действительно силен. Суровая школа для свободной воли! Но те, кто прошел через нее, на всю жизнь сохраняют в своем характере какую-то жестокость — они помешаны на независимости и не способны слиться с другими людьми.Помимо одиночества из гордости, существовало одиночество, вызванное отречением от жизни. Сколько во Франции отличных людей, которых доброта, любовь, чувство собственного достоинства заставляют удалиться от мира! Тысячи причин уважительных и неуважительных мешают им действовать. У одних — это покорность, робость, сила привычки. У других — уважение к человеческому достоинству, страх быть смешным, боязнь оказаться слишком на виду, стать жертвой осуждения черни, опасение, что самые бескорыстные поступки будут истолкованы как служение личным интересам. Один уклоняется от участия в политической и социальной борьбе, другая не участвует в делах благотворительности, ибо видят, что слишком многие занимаются этим без всякой совести и смысла, и опасаются, как бы их также не причислили к шарлатанам и глупцам. И почти во всех чувствуется усталость, боязнь действия, страданий, уродства, глупости, риска, ответственности и роковое «зачем», из-за которого в наши дни опускаются руки у стольких французов. Они слишком умны (причем это ум бескрылый), слишком отчетливо видят все «за» и «против». У них не хватает сил, не хватает жизни. Когда человек полон жизни, он не спрашивает, зачем ему жить, — он живет, оттого что жить — это же здорово!Наконец, лучших удерживает от действия сочетание привлекательных и довольно распространенных черт: кроткая философия, умеренность желаний, любовь к семье, к родным местам, к определенным нравственным навыкам, деликатность, боязнь оказаться навязчивым, помешать, стыдливость чувств, постоянная сдержанность. Иногда все эти милые, симпатичные черты совмещаются с безмятежностью духа и мужеством; однако во всем этом сказывалось усиливавшееся малокровие и постепенный упадок жизненных сил французской нации.Прелестный садик, как бы расцветший на дне колодца и прилегавший к дому, где жили Кристоф и Оливье, мог бы служить символом этой особой маленькой Франции. Зеленый уголок, закрытый для внешнего мира. Только иногда носившийся на воле буйный ветер налетал на него сверху и приносил мечтавшей в нем девушке дыхание далеких полей и необъятных зеленых просторов.Теперь, когда Кристоф начинал понимать, какие скрытые источники сил таит в себе Франция, его возмущало, что она позволяет всякому сброду угнетать себя. Кристоф задыхался в том сумраке, в котором жили эти избранные. Стоицизм хорош только для беззубых. А Кристофу необходим был вольный воздух, широкая аудитория, солнце славы, любовь миллионов, возможность обнять тех, кто ему дорог, обличать врагов, бороться и побеждать.— Ты сильный, — сказал ему Оливье, — ты можешь, ты создан для того, чтобы побеждать даже при помощи твоих (извини меня) пороков, а не только добродетелей, и потом ты имеешь счастье принадлежать к народу, не страдающему избытком аристократизма. Действие тебе не претит. Ты даже способен — если нужно — стать политическим деятелем!.. И тебе дано неоценимое счастье выражать свои мысли в музыке. Тебя не понимают. Поэтому ты можешь все им говорить. Если бы люди знали, сколько презрения к ним в твоей музыке, сколько веры в то, что они отрицают, и слышали бы этот несмолкающий гимн в честь того, что они всячески стараются убить, они бы тебе не простили; они подвергли бы тебя такой травле, таким преследованиям, что ты растратил бы свои лучшие силы на борьбу с ними; и как бы ты ни был прав, тебя бы уже не хватило на то, чтобы выполнить свое назначение: твоя жизнь была бы кончена. Торжество великих людей — обычно плод недоразумения: их принимают за нечто диаметрально противоположное тому, что они есть на самом деле, и поэтому ими восхищаются.— Ну еще бы! — пробурчал Кристоф. — Вы не знаете, насколько трусливы ваши хозяева. Я сначала считал, что ты одинок, и простил тебе твою пассивность. А оказывается, вас целая армия — армия единомышленников. Да вы во сто крат сильнее ваших угнетателей, им грош цена по сравнению с вами, как же вы позволяете всяким наглецам командовать собой? Я отказываюсь понимать вас. У вас самая лучшая страна, самая лучшая интеллигенция, самое высокое представление о человечности, а вы — точно безрукие и еще позволяете шайке прохвостов ездить на вас верхом, попирать вас ногами! Какого черта, станьте же самими собой! Нечего ждать, пока вам поможет господь бог или какой-нибудь Наполеон! Вставайте! Объединяйтесь! За дело! Выметайте мусор из своего дома.Оливье, насмешливо и устало пожав плечами, сказал:— Что же? Драться с ними? Нет, это не наша роль, у нас есть дела поважнее. Мне лично насилие претит. Я слишком хорошо знаю, к чему оно приводит. Озлобленные старые неудачники, молодые щелкоперы-роялисты, гнусные апостолы всякого зверства и ненависти примазались бы к моему делу и обесчестили его. Ты что же, хочешь, чтобы я вернулся к древнему девизу ненависти: «Fuori Barbari!» Вон варваров! (итал.)

— или: «Франция для французов»?— А почему бы и нет? — спросил Кристоф.— Это, друг мой, недостойно француза. И напрасно у нас пропагандируют такие идеи под видом патриотизма. Подобный лозунг годится только для варваров! Наша страна не создана для ненависти. Гений нашего народа утверждает себя, не разрушая других, а поглощая их. Пусть к нам приходит и глубокомысленный Север, и болтливый Юг…— И ядовитый Восток?— И ядовитый Восток; мы растворим его в себе, как и остальных! Не он первый, не он последний. Мне просто смешон его победоносный вид, а также малодушие некоторых моих соотечественников. Пусть воображает, что завоевал нас; пусть распускает веером хвост на наших бульварах, в наших газетах и журналах, на наших подмостках — и театральных и политических. Глупец! Он же побежден! Напитав нас собой, он сам себя уничтожит. У Галлии хороший желудок: за двадцать веков она переварила не одну цивилизацию. Нам яды уже не опасны… А вы, немцы, трепещите, — ваше дело! Вы либо сохраните свою чистоту, либо исчезнете. Для нас же дело вовсе не в чистоте, а в универсальности. У вас есть император, Великобритания называет себя империей, но на самом деле надо всем этим царит наш латинский гений. Мы — граждане вселенского города. Urbis. Orbis.— Все это до тех пор, — сказал Кристоф, — пока нация здорова и в расцвете сил. Но в один прекрасный день ее энергия иссякает, и тогда она рискует быть затопленной чужеземцами. Между нами: тебе не кажется, что этот день наступил?— Сколько раз уже это говорилось на протяжении веков! И всегда наша история опровергала все страхи. Мы выдерживали испытания и посерьезнее, начиная с времен Орлеанской девственницы, когда по опустевшему Парижу рыскали стаи голодных волков. Безудержный разврат, погоня за наслаждениями, бесхарактерность и равнодушие, современная анархия — все это меня не трогает. Терпение! Кто хочет выжить, тот должен выдержать. Я отлично знаю, что последует моральная реакция, — она, впрочем, ничем не будет лучше и, вероятно, приведет также к ряду глупостей, и ее самыми усердными служителями как раз и окажутся те, кто сейчас живет за счет коррупции общества. Но что нам до того! Все эти волнения никак не затрагивают подлинного народа Франции. Гнилое яблоко не портит яблони. Оно просто падает. Эти люди вне нации. И какое нам дело, выживут они или умрут? Неужели же мне из-за них тревожиться и устраивать какие-то общества и революции? Нынешнее зло — не результат того или иного режима. Бацилла этой проказы — роскошь; эти люди паразитируют на нашем материальном и интеллектуальном богатстве, но от них и следа не останется.— После того, как они высосут из вас все.— Когда речь идет о народе, подобном нашему, ты не имеешь права отчаиваться. В нем столько скрытых достоинств, такая сила света и действенного идеализма, что эти качества сообщаются даже тем, кто этот народ эксплуатирует и разоряет. Даже своекорыстные политиканы испытывают на себе его влияние. Самые ничтожные, придя к власти, бывают потрясены величием его судеб; народ как бы заставляет их подняться над их ничтожеством; он передает им из рук в руки свой факел; и, один за другим, они возобновляют извечную борьбу против тьмы. Гений народа увлекает их за собой; и волей-неволей они выполняют законы того бога, которого отрицают: Gesta Dei per Francos… дело божье, творимое руками франков (лат.)

Родина, дорогая родина, никогда я не усомнюсь в тебе! И если даже на твою долю выпадут самые грозные испытания, они только усилят чувство гордости, которое вызывает во мне наша миссия на земле. Я вовсе не хочу, чтобы моя Франция трусливо сидела взаперти, как больной, боящийся свежего воздуха. Я не хочу прозябать. Когда народ достиг такого величия, какого достигли мы, лучше умереть, чем утратить его. Так пусть же весь мир обрушит на нас поток своей мысли! Я не боюсь его. Воды схлынут, напитав и удобрив своим илом мою землю.— Бедненький мой, — сказал Кристоф, — но ведь пока-то уж очень невесело! И где будешь ты, когда твоя Франция вынырнет из этого Нила? Разве не лучше бороться? В борьбе ты рисковал бы только поражением, на которое ты сознательно обрекаешь себя до скончания своих дней.— Я рисковал бы гораздо большим, чем поражение, — возразил Оливье. — Я рисковал бы утратить спокойствие духа, а оно мне дороже, чем победа. Я не хочу ненавидеть. Я хочу воздавать должное даже врагам. Я хочу сохранить в пылу страстей ясность взгляда, все понимать и все любить.Но Кристоф, для которого эта любовь к жизни вдали от жизни скорее походила на покорное приятие смерти, чувствовал, подобно старику Эмпедоклу, как в нем начинает греметь гимн ненависти и любви — сестре ненависти, любви плодоносной, которая вспахивает и обсеменяет землю. Он не разделял спокойного фатализма Оливье; в отличие от своего друга, он слабо верил в живучесть нации, которая не защищает себя; он видел выход в том, чтобы призвать к действию ее здоровые силы, поднять на бой всех честных людей Франции.
Подобно тому как за одну минуту любви больше узнаешь о человеке, чем за месяцы наблюдений, так же и Кристоф больше узнал о Франции после недели, проведенной дома, с Оливье, чем за год постоянных странствий по улицам Парижа с заходом в политические и литературные салоны. Среди всеобщей анархии, в которой он терял почву под ногами, душа друга показалась ему Иль-де-Франсом — островом разума и тишины среди бурного моря. Внутренний покой, который Кристоф почувствовал в сердце нового друга, был тем поразительнее, что основой ему служили не доводы разума, не то, что он не знал спокойной и благополучной жизни (Оливье был беден, одинок, и его страна как будто клонилась к закату), а то, что он был подвержен болезням и обладал не слишком крепкими нервами; не казалось это спокойствие и плодом каких-либо волевых усилий (воля у него была слабая), — нет, оно рождалось из недр его существа и его народа. Кристоф замечал далекий отблеск такого же «безмолвного покоя неподвижного моря» у многих из окружавших Оливье. Слишком хорошо знавший, какое смятенье и какие бури таятся в глубинах его собственной души, — порой всей воли его едва хватало на то, чтобы укрощать и удерживать в равновесии буйные силы своей натуры, — Кристоф восхищался этой скрытой от мира гармонией.Открывшаяся перед ним картина внутренней жизни Франции скоро опрокинула все его прежние представления о французском характере. Вместо веселого и общительного народа, блестящего и беззаботного, он видел людей, сосредоточенных в себе, одиноких, таящих под лучезарной дымкой оптимизма глубокий и спокойный пессимизм, людей, одержимых навязчивыми идеями, страстями интеллекта и наделенных такой душевной стойкостью, что их легче было бы уничтожить, чем сбить с пути.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50