А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


По этому волшебному лесу идёт человек в поисках самого себя. Идёт через века и пространства, через смерти и перерождения, — идет навстречу судьбе: «Ибо пламя судьбы облагораживает либо испепеляет: каждому по природе его».
Последуем же за ним и попытаемся разобраться в природе и судьбах не совсем обычных существ, населяющих эту колдовскую чашу.
Но перед этим ещё два слова. Существует расхожее мнение о творчестве Майринка, согласно которому каждый из его романов является как бы художественной иллюстрацией какого-то вполне определенного аспекта эзотерических знаний, а вся совокупность его творчества представляет из себя некий беллетризированный справочник по оккультным наукам. Именно такого взгляда придерживается видный французский писатель Раймон Абеллио. «Известно, — пишет он в своём предисловии к переводу „Вальпургиевой ночи“, — что Майринк усвоил целый ряд разнообразных мистических учений. Пытаясь построить несколько пристрастную классификацию его произведений, можно сказать, что „Голем“ вдохновлён каббалистикой, „Зелёный лик“ отмечен влиянием йоги, „Белый доминиканец“ основывается на даосских доктринах, для „Ангела Западного окна“ характерно глубокое проникновение в область алхимии, а также интерес к некоторым тантрическим понятиям, в первую очередь таким, как слияние с женским началом в его самом сокровенном и личностном плане» (См.: Meyrink L. La nuit de Walpurgis. P., 1963. P. 9.).
По-иному высказывается современный каббалист Жерсон Шолем. Отдавая должное высоким художественным достоинствам первого романа Майринка, он начисто отрицает какую-либо связь этого произведения с теорией и практикой каббалы: «Не еврейские, а скорее индийские идеи об искуплении владели автором, когда он в весьма броской футуристической манере описывал пражское гетто, а вся его „каббалистика“ сводится к понятиям, почерпнутым из писаний такого сомнительного „медиума“, каким была госпожа Блаватская. /…/ Его Голем — это отчасти материализовавшаяся коллективная душа гетто со всеми своими мрачными и фантоматическими чертами, а отчасти — двойник самого автора, художника, который борется за своё искупление и мессианистически очищает Голема, то есть свое собственное неискупленное „я“. Вполне естественно, что в этом знаменитом романе почти ничего не осталось от подлинной еврейской традиции даже в её замутненной и приукрашенной легендами форме» (Scholem L. La Kabbale et symbolisme. P. 1975. P. 179—180).
Перебирая все попытки подыскать к творчеству Майринка один-единственный ключ, волей-неволей приходишь к выводу, что оно — хотя бы в силу своей бесконечной художественной и философской сложности — никак не поддаётся столь однобоким осмыслениям. Разумеется, в нём налицо результат «освоения целого ряда разнообразных мистических учений», в нём явственно проступают «индийские идеи об искуплении», его, как уже не раз подчеркивалось выше, вполне правомерно можно считать отражением как личного духовного опыта, так и буддийской религиозной практики, но прежде всего оно предстаёт перед нами многомерным и живым художественным организмом, отнюдь не желающим укладываться в прокрустово ложе подобных интерпретаций, как не укладываются в него «Божественная комедия», «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Фауст» и «Бесы».
И особенно отчетливо эта неоднозначность, многомерность, но вместе с тем и удивительная слаженность литературных построений Майринка прослеживается именно в «Ангеле».
Тон всему повествованию задаёт помещенная в самом начале вставная новелла о «серебряном башмачке» Бартлета Грина — отцеубийцы, богоотступника, главаря зловещей шайки «вороноголовых». Почти все основные темы, сюжетные линии, символические образы романа с неподражаемым мастерством сконцентрированы в этом небольшом по объёму тексте. Создается впечатление, что автор, едва успев начать игру с читателем, полностью раскрывает свои карты — и не только раскрывает, но и предлагает ему исчерпывающее их толкование, а заодно предсказывает наиболее вероятный исход партии.
Общая композиция романа заключена в «Серебряном башмачке» словно дуб в жёлуде. Только нужно помнить, что всё подано здесь как бы шиворот-навыворот или, точнее говоря, в зеркальном отражении. Там, где Грин, верный своему демоническому призванию, делает шаг влево, Джон Ди (особенно в последнем своем воплощении, в обличье барона Мюллера) делает такой же, но вправо, и так далее. Любопытно прочертить краткую пунктирную линию таких соответствий.
Отцеубийство, совершенное Грином, — шаткость в вере юного Ди. Бродяжничество одного — бурная молодость другого. Встреча с Черным пастырем — рискованные опыты по вызыванию Зеленого ангела. «Круглая дыра в земле», разверзшаяся перед Бартлетом в ночь его «контрпосвящения», — колодец Св. Патрика, в который неоднократно заглядывает герой романа. «Мистический брак» Бартлета с «правнучкой» Чёрной богини — ночная сцена в парке, где Джон Ди овладевает королевой Елизаветой (или её фантомом). Ледяной ветер и лунный свет в обеих этих сценах. Камера Тауэра, где распятый на стене Бартлет (кощунственная пародия на Христа) раскрывает юному Джону тайну «вороньей косточки», — каморка рабби Лёва в Праге, где великий каббалист тем же самым жестом прикасается к его ключице. Мотивы жертвенности в обеих ситуациях: Грин готовится окончательно предать себя в руки Исаис, Джон Ди предчувствует гибель своей жены. Костёр, на который восходит нераскаявшийся богоотступник, — пожар, испепеляющий бренную оболочку барона Мюллера…
Если далее предположить, что одной из возможных композиционных схем романа является хотя бы чисто условная увязка основных его разделов с главными фазами «Великого деяния», то есть алхимического процесса, то и здесь окажется, что история Бартлета Грина, опять же в зеркальном отражении, служит прообразом схожих параллелей на протяжении всей книги. Самая упрощенная схема «Великого деяния» включает в себя три стадии. Это Nigredo (почернение, гниение) — распад Первоматерии, подобный тому биологическому процессу, который происходит в коконе окуклившейся гусеницы. Albedo (убеление) — образование промежуточного алхимического продукта, «лунной тинктуры», пригодной для трансмутации свинца в серебро. И, наконец, Rubedo (покраснение) — конечный этап «деяния», сопровождающийся либо получением «тинктуры солнца», либо «рождением» философского камня, символа и залога бессмертия. Первой фазе соответствует помрачение души Бартлета после отцеубийства и богоотступничества, достигающее предела в сцене колдовского жертвоприношения, «тайгерма», к которому мы скоро вернёмся, чтобы рассмотреть его подробнее. Фаза Albedo, как бы сквозящая заранее в бельме Бартлета, исчерпывается в ту «ночь друидов», когда он принимает в дар от Чёрной богини её «серебряный башмачок», избавляющий его от «боли и страха». И, наконец, фаза Rubedo, в нормальных условиях соответствующая обретению философского камня, свершается в тот день, когда он, распевая гимн во славу «матери Исаис», восходит на костер, чтобы на собственной шкуре испытать то, что испытали во время «тайгерма» черные кошки, принесенные им в жертву Владычице ущербной Луны.
Но тема Бартлета Грина не исчерпывается этими сюжетными параллелями и предвосхищениями. Втиснув в историю главаря «вороноголовых» резюме всех предстоящих перипетий романа, Майринк обрисовал его таким образом, что, повертев во все стороны эту в общем-то не столь уж значительную марионетку тёмных сил, мы без труда обнаружим нити, ведущие от неё к остальным действующим лицам.
Итак, кто же такой Бартлет Грин?
Само его имя весьма значительно. Green значит «зелёный»; в средневековой цветовой символике эта колористическая нота звучала на редкость двусмысленно. Зелена весенняя трава, знаменующая собой вечное обновление природы. Зелены «Острова блаженных» в Западном океане, где, согласно кельтским поверьям, царит изобилие и вечная молодость. Зелен «тайный огонь» алхимиков, подражающий действию природных сил. «Зелёный лев» служит одним из образов философского камня. Зелёные сады Гесперид, где зреют хранимые драконом золотые яблоки, — распространенный образ тех опасностей, которые подстерегают адепта на его пути к овладению тайнами Натуры. И, наконец, садоводство как таковое часто служит доступной всем аллегорией «королевской науки». В романе эта аллегория воплощена в фигуре алхимика и садовника Гарднера-Гертнера, который в начале выводится скромным лаборантом Джона Ди, а в конце предстает перед нами главой общины бессмертных розенкрейцеров, наставником и руководителем благих душ, делающих первые шаги в инобытии, в таинственных садах замка Эльзбетштейн. Гарднер-Гертнер — это прямой антипод Бартлета Грина, единственный, так сказать, «положительный» персонаж романа, в чьей колористической характеристике зелёный цвет играет соответственную положительную роль. Все остальные образы и темы повествования, так или иначе связанные с зелёным цветом, неизменно напоминают о втором, негативном его значении.
Оно и немудрено. Ведь отнюдь не всегда зелень радует наш глаз. Зелена могильная плесень, напоминающая о распаде и гниении. Зелена коварная болотная трясина, затянутая нежной ряской. Зелены жабы и змеи, считавшиеся сатанинскими тварями. Зелены демоны на средневековых витражах и миниатюрах, да и на знаменитой фреске Луки Синьорелли из собора в Орвьето (XV в.) они всё ещё выделяются из толпы истязаемых ими грешников зловещим лягушачьим оттенком своих лиц, тел и крыльев. С зелёным цветом связаны мотивы горести, злобы и помрачения — вспомним такие идиомы, как «тоска зелёная» или «в глазах позеленело». Показательно, что в одном из эпизодов присловье такого рода соотносится непосредственно с Бартлетом Грином, лишний раз подчеркивая значение его имени: «Лицо Бартлета Грина зеленеет от ярости». Следует также помнить, что «лесными» или «зелёными» людьми (green men) в средневековой Англии, именовались разбойники (Чернова А. …Все краски мира, кроме жёлтой. М.: Искусство, 1987. С. 112).
Наконец, вовсе неспроста в наше время эта низовая шкала зелёного цвета пополнилась описаниями пресловутых «зелёных человечков» с летающих тарелок, которые будто бы только тем и занимаются, что затаскивают в свои посудины зазевавшихся землян и там производят над ними всевозможные жуткие опыты. Впрочем, как знать, не является ли эта галактическая нечисть и нежить вполне реальной родней все тех же изумрудных демонов Средневековья…
На алхимической палитре этот цвет тоже выглядит двусмысленным. Мы уже говорили о том, что «зеленый лев» замыкает шествие аллегорических фигур «Вечного деяния». Но самый — по большому счету — первый этап этого процесса, именуемый Putrefactio, то есть «гниение», также экзаменуется грязноватыми оттенками зелени. Заметим кстати, что другим символическим обозначением той же стадии служила черная воронья голова — вот почему «зеленый человек» Бартлет Грин выводится в романе не просто разбойником с большой дороги, а главарем банды «вороноголовых».
Ещё одна примета, изобличающая бесовскую природу Грина, состоит в том, что он на один глаз слеп, — а ведь именно в обличье циклопов с единственным оком во лбу западноевропейская средневековая иконография нередко изображала всякого рода нечистую силу. Бартлет — циклоп, то есть существо, неспособное к нормальному, верному восприятию мира. Его поступки диктуются внушением тех инфернальных сущностей, которые впервые предстали взору его затянутого бельмом глаза в студёную «ночь друидов», когда он, следуя повелению таинственного Чёрного пастыря, свершил среди дикой пустоши колдовской обряд «тайгерм».
Впечатляющее, полное кошмарно-достоверных деталей, описание «тайгерма» поначалу озадачивает, ставит в тупик; кажется, будто вся эта жуткая сцена — не что иное, как плод изощренной фантазии автора. Но потом вспоминаешь, что никаких «фантазий» в романе нет и быть не может, и начинаешь искать аналогии в доступной тебе литературе. Что-то такое, только чуть попроще, поприземленней, ты уже встречал… но у кого же? Да у знаменитого русского фольклориста Ивана Сахарова, в его «Сказаниях русского народа». Берёшь с полки эту недавно переизданную книгу и на страницах 108—109 находишь заметку о «кости-невидимке, которая, по рассказу знахарей, заключается в чёрной кошке». Кошку эту, живьём, разумеется, варят в полночь, в чугунном котле, «пока не истают все кости, кроме одной», — она-то и есть «кость-невидимка» или «навья косточка», делающая знахаря невидимым и открывающая ему глаза на потусторонний мир.
Еще одна простонародная версия «тайгерма» описывается в объёмистой антологии Клода Сеньоля «Евангелия от дьявола», где собраны французские поверья, касающиеся колдовства и нечистой силы: «Хочешь стать невидимкой — возьми новый горшок, зеркало да огниво с трутом. Ровно в полночь плесни в горшок студеной воды из источника, сунь туда чёрного кота и, пригнетая крышку левой рукой, вари его там целые сутки, не оборачиваясь по сторонам, что бы тебе ни послышалось. А потом разбери кота по суставам и начни пробовать косточки на зуб, поглядывая по сторонам, пока не попадётся такая, что твоё отражение в зеркале исчезнет. Тогда хватай её — и возвращайся домой, идя задом наперёд».
Здесь, пожалуй, будет уместно чуть подробнее осветить два уже упомянутых выше параллельных эпизода — в камере Тауэра и в каморке рабби Лёва, — в которых содержится намек на аналогичную косточку, содержащуюся в человеческом теле. Бартлет знает о ней в силу своей колдовской практики, рабби Лёв знаком с каббалистическими толкованиями того стиха из книги Бытия (XXVIII, 19), где говорится о таинственной духовной твердыне, городе Луз (букв, «миндальная косточка»), которому в человеческом организме соответствует неразрушимая телесная частица, символически представляемая в виде очень твердой косточки: в неё переселяется после смерти душа человека, где и пребывает до самого воскрешения.
Сходные идеи в буддийской эзотерике вложены в понятие «ожерелье Будды». Так именуется особое костное образование, в результате магических операций вырастающее под кожей вокруг шеи у некоторых посвященных. «Ожерелье» это служит своего рода связью между физическим и астральным телами человека. Отдельная косточка из такого «ожерелья», хранимая в качестве реликвии, облегчает контакт верующего с душой покойного архата.
Показательно, что в обеих традициях, разделенных пропастью пространств и культурно-религиозных различий, анатомическая локализация этой таинственной косточки в области ключицы не подвергается сомнению, что, бесспорно, говорит о многом…
Но вернемся к Бартлету Грину. Он, разумеется, обуреваем куда более честолюбивыми помыслами, чем его простодушные собратья по колдовскому ремеслу, но «техническая», если можно так выразиться, основа всей этой чертовщины остаётся неизменной. Разница лишь в том, что, принося в жертву Чёрной богине целых полсотни посвященных ей тварей, Бартлет не только получает взамен кое-какие сверхъестественные способности, но и на свой, демонический, лад вступает с нею в «алхимический брак», свершает «майтхуну», становясь отныне лишь придатком и орудием Владычицы ущербной Луны.
Особо подчеркнем, что чудовищный жар, смрад и вой «тайгерма» (само это слово значит «ожог») понятным образом сочетаются с чувством окоченелости, оледенения, которое богоотступник испытывает, вступая в союз с Чёрной Исаис. «Инициация» Бартлета — это, как уже говорилось выше, «контрпосвящение», пиромагия наизнанку. В момент мысленного соития с демонической «шакти», то есть со своей собственной тёмной сутью, Бартлет охвачен не магическим пылом «гтум-мо», а сатанинским холодом, веющим из врат преисподней, из колодца Св. Патрика.
Понятия душевного (да и телесного) озноба вкупе с ощущением космической стужи на всем протяжении романа так или иначе связываются с присутствием или предчувствием появления нечистой силы. Вспомним хотя бы ту ноябрьскую ночь, когда Джон Ди вместе со своими сподручными впервые вызывает Зелёного ангела:
«…ужас уже был готов вонзить в меня свои ледяные когти…»
«…открытое окно, сквозь которое ледяной струей льется… ночной воздух…»
«…язычки пламени беспокойно метались, настигнутые сквозняком…»
«…как окоченевшие трупы сидели мы…»
«Все оцепенело, скованное потусторонней стужей, даже пламя свечей замерло, замороженное дыханием смерти…»
«…космический холод неземного восторга и ужаса пробирал меня до мозга костей».
«…от потусторонней стужи у меня свело пальцы».
«Дитя… зеленоватым мерцающим туманом опустилось на землю и превратилось в заиндевелый лужок».
И вот перед кружком оцепеневших от восторга и ужаса искателей философского камня появляется существо, давшее название всему роману:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10