А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Своим внутренним взором Зепп видел "ожидание", о котором говорил Рингсейс, он слышал его своим внутренним слухом. О, счастье и чудо. Глухота Зеппа вдруг исчезла. В нем зазвенело, зазвучало, раздались голоса, аккорды, он видел и слышал. Каморка старика Рингсейса раздвинулась, она стала огромной. Это уже зал ожидания, да, конечно, зал, с четырьмя голыми стенами, но такой чудовищно огромный, что стен не видно. Зал этот бесконечно убог, он напоминает бараки эмигрантов, и хотя его пронизывает тот же неприятный, резкий, беспощадный свет, каким освещают бараки, но по углам притаились тени и все грани как бы стерты. Однако зал кишел людьми; здесь были не только несчастные эмигранты-немцы, но я все современники Траутвейна. Они прикорнули на растрепанных узлах и чемоданах с наскоро собранным и ненужным домашним скарбом, они приросли к своим чемоданам и в то же время двигались, они казались и взволнованными и подавленными; была ночь - горел ведь резкий свет, но в то же время это был и день, не то летний, не то зимний; они ждали так давно, что уже не существовало времени года и разницы между днем и ночью. Люди сидели и сновали взад-вперед, лихорадочно возбужденные и тупо покорные. Никто не уходил, народу все прибывало, зал был уже переполнен, но в него протискивались все новые люди, и место для них каким-то чудом находилось.
Это зал ожидания и в то же время тюрьма. Раздавались резкие звонки, трещали сигналы, свистели локомотивы, гремели громкоговорители, выкликались направления поездов. Но все не тех, которых ожидали эти люди. При каждом новом сигнале они настораживались, но железнодорожное начальство принимало меры, чтобы не допустить отправки поездов, которых они ждали. Все новые поезда отбывали, но давно объявленных долгожданных начальство не отправляло. Оно даже сообщало причины, но это были пустые, все более пустые отговорки; под конец они стали так раздражающе невесомы, что даже самые глупые понимали, насколько они циничны. Но что же еще оставалось всем этим людям, как не ждать? Они были объектами осуществляемой над ними власти, которую якобы осуществляли сами, ибо дирекция делала вид, будто отправляет поезда ради них, только ради них.
В этот зал ожидания мысленно всматривался Зепп, пока Рингсейс говорил с ним и после того, как он умолк. Он видел зал ожидания и еще лучше слышал его. Слышал, как объявлялись направления поездов, как поезда приходили и уходили пустыми или издевательски медленно проползали мимо ожидающих: он слышал стопы ожидающих, их отчаяние, их проклятия, их смирение, их изнеможение и наперекор всем разочарованиям каждый раз вновь воскресающую надежду.
В эти минуты, в маленькой, плохо проветренной комнате, пока старый Рингсейс, тихий и кроткий, лежал в терпеливом, почти блаженном забытьи, пока он дремал, чувствуя, как приближается последнее, краткое, быстролетное выздоровление, - здесь и в эти минуты Зепп впервые услышал звуки той симфонии "Зал ожидания", которой суждено было его прославить.
Покинув Рингсейса, Зепп еще долгие часы бродил по городу Парижу, захваченный своим видением. Был ли он когда-либо так счастлив за всю свою жизнь? Да, радость, взыгравшая в нем, когда он снова обрел кипучий источник своего "я", во много раз превзошла муки последних дней, когда он считал его иссякшим. Музыка несла его, поднимала его. Не было таких трудностей, которых он не мог бы преодолеть.
Когда-то он носился с мыслью написать ораторию "Ад". В те времена волну звуков разбудили в нем стихи Данте; насколько же он вырос, если теперь зазвучала в нем сама жизнь. Он освободился от искусственного и холодного гуманизма минувших лет. Теперь ему не было надобности идти к своему искусству окольным путем, через искусство других, он проник в гущу действительной жизни, ибо зал ожидания и был адом, но более реальным, более жизненным. То, что сказал ему Рингсейс, не пустые слова утешения. Тягостное, мучительное состояние последнего времени он пережил недаром.
Как беден и опустошен был Зепп несколько часов назад - и как богат сейчас. Он шагал по городу Парижу, он теперь не мог бы сидеть дома, стены его тесной, душной комнаты давили бы его. Он шагал, шагал, все дальше и дальше.
Так он попал в предместье, в пустынный квартал. Между большими уродливыми домами казарменного типа затерялись старые виллы; приземистые и в то же время высокомерно сдержанные, они жались между обступившими их высокими, наглыми, голыми домами.
Уже наступила ночь. Зепп был здесь почти единственным прохожим, его шаги гулко раздавались в тишине.
Он заметил, что возле одной из вилл кто-то усердно роется в мусорном ящике. Человек поднял глаза, боязливо и настороженно ожидая, пройдет ли Зепп мимо или нет, вдруг он изумленно вскинул брови, снова нагнулся над мусором и наконец, когда Зепп удалился уже шагов на двадцать - тридцать, отошел от ящика и последовал за ним.
Зеппу было жутковато слышать за спиной дыхание подозрительного субъекта. Он ускорил шаг, но и тот пошел быстрее. Освещение было скудное; кроме того, путь к центру города лежал через большой сквер, где было совсем уж темно.
Неожиданно Зепп услышал за собой голос.
- Что вы так бежите, господин профессор? - спросил этот голос по-немецки и прибавил с неприятным смехом: - Уж не испугались ли?
Зепп обернулся. В неверном свете фонаря к нему приближался оборванец, и чем ближе он подходил, том оборваннее представал. Брюки, пиджак, ботинки все на нем развалилось, везде проглядывало голое тело, в этих лохмотьях человек казался голее голого. С лица, покрытого рыжеватой щетиной, смотрели с чуть смущенным и все же фамильярным выражением воспаленные глаза.
- Не притворяйтесь, - нахально и в то же время боязливо заговорил незнакомец. - Вы профессор Траутвейн. - Он смотрел на Зеппа так, будто тот должен хорошо его знать.
- Ну да, я профессор Траутвейн, - ворчливо ответил Зепп, подходя ближе. Он тщетно рылся в памяти: кто бы это мог быть?
- И не старайтесь вспомнить, господин профессор, - сказал незнакомец. Ничего не выйдет. Я, видите ли, Зигмунд Манассе.
Зепп вздрогнул. Зигмунд Манассе, тот самый, который написал большую монографию об Иоганне Штамице и раз навсегда доказал, что Штамиц - творец современной инструментальной музыки и гений? Да, вне всяких сомнений, это Зигмунд Манассе. Зепп несколько раз встречался с ним: это он.
- Если я не пугаю вас, пойдемте вместе. Я уже давно не слышал немецкой речи, мне хотелось бы поговорить по-немецки, забываешь язык. Мне вообще редко приходится говорить.
Зепп Траутвейн все еще стоял, поставив ноги носками внутрь, в некрасивой, напряженной позе и оцепенело смотрел на оборванца. Это Зигмунд Манассе?
- Конечно, - выговорил он наконец, - пойдемте. - В ночном безмолвии его голос прозвучал особенно пронзительно.
- Тогда, пожалуйста, вернемтесь на то самое место, где мы встретились, - попросил оборванец. - А то прибегут собаки, и я останусь ни с чем.
Зепп, подавленный, шагал рядом с оборванцем но пустынной улице предместья, спрашивал и слушал. Зигмунд Манассе рассказывал, не жалуясь. Пожалуй, единственным чувством, которое можно было уловить в его повествовании, было гневное удовлетворение: вот, мол, какие шутки судьба выкидывает с людьми, заслуживающими лучшей участи.
Зигмунд Манассе, как "неариец", вынужден был оставить скромную должность учителя, как только нацисты стали у власти; давать частные уроки ему тоже не разрешалось. Он эмигрировал. Комитеты сначала оказывали ему поддержку, но Зигмунд Манассе никогда не отличался ловкостью: он не сумел найти какую-нибудь работенку. Музыковедение, особенно та его отрасль, которой занимался Зигмунд, не было в спросе. Он был рад играть всюду, куда бы его ни позвали, но как получить трудовую карточку? И он катился под гору; пособие из комитета перестал получать, ибо прошли все сроки. Одно время он изготовлял дешевые потешные музыкальные инструменты для танцевальных вечеров, две недели продавал безделушки в ночных кафе, костюмы и белье спустил старьевщику. Наконец он получил койку в эмигрантском бараке, оставался там, пока его терпели, потом ночевал под мостами Сены, и еще раз как-то его пустили на две недели в барак, последний костюм постепенно превратился в лохмотья, и вот теперь он профессиональный clochard, бродяга.
- Порой, - рассказывал он, - я, естественно, помышлял о самоубийстве. И рад, что отказался от этой мысли. Стать clochard совсем не просто. У нас есть своя гордость, и свой цех, и свои законы; человеку надо сначала скатиться на самое дно: лишь тогда мы принимаем его в свою среду и терпим среди нас. Но когда ты уже очутился на дне, то оказывается, что такой выход еще не самый страшный. В особенности летом. А мне еще и повезло, я открыл этот район, мои собратья его проглядели, и теперь на моей стороне нечто вроде права первооткрывателя. Другие решили, что здесь нечем поживиться, - ведь это район бедноты. А я вот доказал, что у меня хороший нюх. Виллы, сохранившиеся между доходными домами, - это же находка. Особенно номер тридцать седьмой. Понимаете, профессор Траутвейн, по меньшей мере через ночь я выуживаю что-нибудь путное из мусорного ящика. Детей возле этой виллы нет, собак - тоже, почти все отбросы достаются мне. - И он снова принялся рыться в мусоре.
Зигмунд с изумлением уставился на серебряную двадцатифранковую монету, которую протянул ему Зепп.
- Есть еще на свете богатые люди, - сказал он, - богачи, ricconi, richards. Странно, что по-французски они называются richards.
И Зепп всю дорогу слышал его смущенный смех, видел боязливый и нахальный взгляд воспаленных глаз, которыми уставился на него Зигмунд Манассе, автор труда о Штамице, clochard.
"Richard, - думал он, - богач. Clochard - бродяга, босяк. Бродяга еще называется у нас Schlawiner. Clochard, вероятно, не имеет ничего общего со словом cloche, колокол, а скорее происходит от clocher - хромать. Schlawiner происходит от "словак". Гитлеру по национальности следовало бы быть словаком, то есть Schlawiner'ом. La comparaison cloche - это сравнение хромает. "Если нет ни гроша за душой, лучше сразу ложись в могилу. Чтобы право на жизнь получить, надо имущим быть". Не следует слишком много воображать о себе. Il ne faut pas clocher devant le boiteux - перед хромым не надо хромать. А я хочу заниматься музыкой. Хочу сбежать из "ПП", посвятить себя музыке и написать "Зал ожидания". Да смеешь ли ты отдаваться музыке, пока зигмунды манассе наперегонки с собаками роются в мусорном ящике? Смеешь ли ты писать "Зал ожидания", вместо того чтобы бороться за такую жизнь, где подобному не будет места?" Его душила горечь, граничащая с отчаянием, чувство покорности судьбе, цепи, которые он носит и не может сбросить с себя. Он вдруг ощутил безмерную усталость.
В мозгу проносились какие-то нелепые и страшные ассоциации: "Clochard бродяга, clocher - хромать, cloche - колокол. Колокол зовет. Нельзя отлынивать от посещения церкви. Если не пойдешь на звон колокола, колокол придет к тебе. Колокол, колокол уж не звонит, он идет, переваливаясь, к тебе.
Все это необходимо изменить, необходимо. Нельзя отлынивать, надо дело делать. Заниматься политикой - ничто другое тебе не дозволено. Колокол, колокол не звонит, пусть же Зал ожидания ждет".
Но на следующее утро, проснувшись, Зепп возмутился и отбросил решение, принятое вчера вечером. Он очень устал, поэтому жалость к Зигмунду Манассе захватила его врасплох. Если он устоял перед Петером Дюлькеном, то уж справится и с Зигмундом Манассе. Он, Зепп, все себе уяснил, его доводы крепки, понятны ему и другим. Он рожден творить музыку, а не изменять мир. Об этом пусть благоволят заботиться те, кто обладает соответствующими способностями. И разве не веление судьбы, не указующий перст ее, что источник вновь забил? Он сел за фортепьяно. Но начал работать не над "Залом ожидания", а над песней Вальтера "На что же - увы - мои годы ушли?". И теперь все выходило, звуки сливались в стройное целое. Он работал, он был счастлив.
Зепп еще сидел за работой, когда пришла нежданная гостья - Ильза Беньямин.
Да, это была Ильза. Но она ли это? Вечная смена надежды и разочарования, уверенность, что у нее есть цель, неотступно следовавший за ней образ Фрица Беньямина, который сидит в нацистской тюрьме в ожидании страшного конца, не зная, что значительная часть цивилизованного мира стремится вызволить его, - все эти волнения и переживания преобразили ее. Нарядная кукла, какой она была полгода назад, превратилась в человека. Порой, глядя на себя в зеркало, она с изумлением спрашивала: "Голубчики мои, я ли это?" Улыбка, чуть трогавшая губы, когда она произносила эти слова, и саксонская интонация - это, конечно, была прежняя Ильза.
Известие о смерти Анны потрясло ее. Ильза не поняла до конца мотивов, толкнувших Анну на самоубийство, но знала, что перемены в "ПН" и это самоубийство каким-то непонятным для нее образом связаны с редакторской работой Зеппа и его борьбой за Фрицхена. А стало быть, она, помимо своей воли и ведома, связана с несчастьем Зеппа.
Она пришла к нему выразить свое соболезнование.
Зепп досадовал, что ему помешали работать. Сначала он решил выпроводить Ильзу возможно скорее, приняв ее угрюмо и нелюбезно. Но когда он увидел ее живое лицо, ему впервые стало ясно, до чего она изменилась. Он подумал, что был к ней несправедлив, и отказался от своего намерения.
И все же он был скуп на слова, да и она говорила мало. Ильза сидела и курила - за последнее время она привыкла непрерывно курить; она сказала:
- В таких случаях начинаешь понимать, что мы, эмигранты, вольно или невольно связаны друг с другом. Удар, поражающий одного, поражает всех. И еще она сказала: - Никто из нас не может утверждать, что он не виноват. Мы все виноваты - все и во всем. - И немного погодя: - Иногда чувствуешь, что ты не дорос до своей судьбы.
К концу Зепп слушал Ильзу уже только краем уха, и в его сознание то, что она говорила, не проникало. Ильза сказала о всеобщей вине как бы про себя, неопределенно, не имея в виду его или свои поступки или речи. Но эти слова Зепп услышал, они внезапно разбудили в нем мысль, которая все время дремала, а в последние дни отравляла ему жизнь.
Да, да, да, он виноват. Не перед редакторами "ПП" был он в долгу, но есть некто другой, имеющий право предъявлять к нему требования, - это Фридрих Беньямин. Да, много красноречивых доводов насочинял Зепп, убеждая себя, что надо вернуться к музыке, но все это чушь, а что касается сути дела, то он лишь бродил вокруг да около и лучшей частью своего "я" знал это с самого начала. Он хотел дезертировать, он и стал дезертиром, но теперь пойман с поличным. Бежал с поля битвы, хотел увильнуть.
Да, да, да. Виноват - и не со вчерашнего дня. До сих пор он не хотел себе в этом признаться, но теперь ему ясно: дезертиром он стал в ту минуту, когда прочел сообщение о неблагоприятном составе третейского суда. В ту минуту он потерял мужество, он сложил оружие и втайне принял решение бежать. Тогда он в глубине души отказался от борьбы с нацистами - с некоторым облегчением, как он теперь сознается себе. Вот тогда он предал Фридриха Беньямина и дело эмиграции, предоставил их собственной судьбе. Теперь ему все ясно. Если бы в ту минуту, минуту паники, Зепп не принял трусливого решения, он иначе держал бы себя с Гингольдом, с Гейльбруном, с Анной, с самим собой. "Слабый - умирает, сильный - сражается". Он не умер и не сражался: он, малодушный, предоставил другим умирать за себя.
Прежняя Ильза, удивленная и раздосадованная молчаливостью своего собеседника, попыталась бы вывести его из состояния подавленности чарами своего кокетства; теперешняя Ильза угадывала, что в нем происходит, и вскоре оставила его наедине с самим собой.
Зепп дрожал от гнева и смятения. То, что было им сделано за последние два года, он оценивал теперь совершенно по-иному, чем полчаса назад. Как честолюбивый школьник, он выскочил вперед и взялся выполнить необязательное задание, задание для прилежных учеников, которое сперва увлекло его, но с самого начала было ему не по плечу. А то, что он умел делать, для чего был рожден, он забросил, быть может, навсегда. Ибо теперь ему показано, что выхода для него больше нет. "На что же - увы - мои годы ушли?" - пожалуй, это была его последняя песнь.
Нелепое, жуткое, бесплотное видение - Фридрих Беньямин - снова тут, оно с насмешкой глядит на Зеппа, слышится тихая, призрачная музыка. Нет, с этим Беньямином шутки плохи. Он тебя не выпустит. Долг свой взыщет. Каким же он, Зепп, был дураком, что навязал себе на шею борьбу за Беньямина. Тот пригласил его в свой проклятый кабак "Серебряный петух", угостил завтраком, даже не особенно вкусным, а он, Зепп, продал свое искусство и свободу за чечевичную похлебку, съеденную в "Серебряном петухе".
С тех пор как у него побывала Ильза, Зепп знал с мучительной уверенностью: не может он освободиться. На две минуты он нашел в себе мужество быть грубым с Петером Дюлькеном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93