А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Потому и живут они на краю населенного мира, отделенные многими водами от остальных смертных, что хотят оградиться от нападений воинственных народов, которые могут, привлеченные молвой о богатствах острова и будучи сами бедны, напасть на любезных феакиян. Ведь так и погибли критяне, которые владели сокровищами и встречали иноземцев с неосмотрительным великодушием. Никто, конечно, не думает, что благородный гость прибыл как лазутчик, имея в виду злое, хоть и прославлен он до неба своим хитроумьем. Но решенье совета – закон и для него, царя.
В смущенье выслушал эту речь благородный Одиссей. Но потом отвечал разумно:
– Часто, наслаждаясь счастьем на родной Итаке, сидя у берега моря или в моем крепкозданном доме с женой и рассудительным сыном, говорил я себе: всем этим ты обязан богоравному царю Алкиною и его проворным гребцам. Лишь затем, чтобы сказать тебе это, многовластный царь, и воздать тебе за гостеприимство благодарность, которую ношу я глубоко в сердце, прибыл я сюда, не убоявшись многотрудного плаванья. На этот раз я не припадаю к твоим коленям с мольбами и плачем, нет, я желаю добраться до дому с собственными гребцами. Правда, не пятьдесят два гребца на моем корабле, – но такие суда умеют строить лишь феакияне, первые в море.
Между тем явились спутники Одиссея и расставили пред лицом царя дары. Скудными казались они в его преизобильном доме. Но благовоспитанный хозяин не подосадовал на это и в искусной речи похвалил дары, которые любезный гость привез далеко из-за моря.
Царь Алкиной знал себе цену и, при всей своей мудрости, был весьма словоохотлив. То, что делал он сейчас, было неразумно, быть может, и уж наверное противоречило решенью, которое принял он со своими судьями. Но дары его благонамеренного гостя были столь скудны, что пробудили в нем желание показать иноземцу свои собственные богатства.
В нижнюю кладовую повел его Алкиной; быстро отвязал он ремень от кольца крепкой бронзовой двери, вложил в замок искусно выгнутый ключ. Громко заскрипели на петлях тяжелые створы, – так при виде коровы дико мычит выгоняемый на луг круторогий бык.
И в раскрытую дверь блеснуло желтое золото, и красная медь, и бледное олово. Заструились тонкие ткани, ковры и одежды, ударил из мешков запах драгоценных благовоний, а из бочек – аромат старого сладкого вина. Тут же стояли прекрасно изваянные статуи, треножники, сосуды, двудонные кубки, кованные столь великолепно, словно изготовил их сам бог Гефест. А царь Алкиной, полный скрытой гордости, объяснял Одиссею, откуда все это великолепие. Вот этот пестроблистающий тканый ковер – с восточного края земли, а этот огромный, с удивительным затейливым узором кратер – с юга; эти камни, желтые и прозрачные, как мед, привезены ему из сумрачных и туманных дальних стран, а этот стол на львиных лапах и эта бронзовая богиня прибыли из страны, лежащей далеко за поверженной Троей. И всюду был волшебный блеск и дурманящий аромат. Одиссей же бродил среди этих сокровищ, и чувства его мутились, словно во хмелю. Он сказал:
– Воистину, царь, я объездил весь населенный мир и даже переступал его пределы. Я был и в святых местах, и на вершинах гор, где обитают боги, а люди и вещи теряют свою тень. Но ничего подобного тому, что ты мне показываешь сейчас, я не видел.
И это была правда.
А потом царь повел гостя в самую дальнюю камору, и там показал он ему нечто невиданное. Оно лежало там – это невиданное – беспорядочной грудой, и оно стояло там, выкованное, превращенное в оружие, и в лари, и в разную утварь. Новый металл был неказист на вид, иссиня-черен.
– Медь? – спросил в сомненье Одиссей. – Особый медный сплав?
С гордой улыбкой покачал головой царь Алкиной, разумением Зевсу подобный, и отвечал тихо, почти благоговейно и восторженно:
– Нет, благородный мой гость, это не медь и не бронза: это железо.
– Можно мне потрогать его, твое железо? – спросил не без робости благородный Одиссей, и незнакомое слово с трудом ворочалось у него на языке.
– Ты можешь сделать это без опаски, – отвечал царь, – и можешь даже поднять его.
И Одиссей поднял его, и взвесил, и ощупал, и невиданный металл показался ему твердым и тяжелым. А царь Алкиной между тем расхваливал его свойства, его твердость и упругость, не в пример красной бронзе.
– Посмотри сам, – предложил он гостю, подавая ему копье с острым оконечьем из невиданного металла. И сказал: – Брось же копье в одетую бронзой стену.
Одиссей так и сделал. И оконечье осталось таким же острым, как было. Тут он признал, что оружье и утварь из нового металла должны быть действительно лучше всех прочих. Снова и снова ощупывал он неверной рукой и осматривал недоверчивым взглядом этот новый, иссиня-черный металл и в смущенье учился произносить странное слово: «Железо, железо».
Алкиной между тем рассказывал о железе. Оно пришло из самых дальних восточных стран, и никто не мог доставлять его, кроме феакийцев, с их быстрыми, пятидесятидвухвесельными волшебными кораблями. Пока что одно лишь оружье позволяет ковать из него Алкиной, испуганный судьбой острова Крита; ибо это пышное царство, заботясь только о том, чтобы расширять свои познанья и уменья и создавать лишь прекрасные вещи, слишком уж пренебрегало оружием.
– Я думаю иначе, – говорил Алкиной, – и делаю из железа оружье. Я охотно употребил бы его с большей пользой, изготовляя из него утварь для дома и орудия для пашни. Но люди алчны, и разумный народ прав, если остерегается заранее. Боюсь, что придется нам еще многим снести голову иссиня-черным железом, прежде чем удастся обратить его людям на пользу.
Так говорил мудрый и миролюбивый царь Алкиной.
С малых лет научился Одиссей ценить медь и ало мерцающую бронзу, столь дивно полезные в делах войны и мира. А теперь он признал, что есть нечто лучшее – это иссиня-черное, это железо – и был смущен и даже опечален. Всегда думал он, что сердце его обращено к новому и разум открыт для нового; и вот он с тревогой глядел на железо, и дух его отвращался от невиданного металла, и он почти что ненавидел его. И если уж ему самому жутко при виде нового и при мысли о том, какие последствия из него возникнут, то как трудно будет привыкнуть к новому его вельможам, как трудно будет привыкнуть к нему тупой толпе богоравных ахейцев. Не одни иноземцы, но и сами ахейцы будут сотнями и тысячами истреблять друг друга, прежде чем отступятся от меди и от старой привычки из нее делать оружье и утварь, прежде чем примут они новое – употребленье железа.
Не желая показать царю, как глубоко он взволнован, спросил Одиссей с вежливым любопытством:
– Трудно, наверно, выковать из этого иссиня-черного металла то, что хочется, – пригодное в деле оружье или добрую утварь.
– Нелегко, – согласился Алкиной, благороднейший муж из мужей феакийских. – Но царь Федим из Сидона пришлет мне мастеров, искусных в ковке неподатливого железа, чтобы они обучили моих феакиян. Мы ведь любезны богам, ниспославшим нам в дар светлый ум и понятливость.
– Неужели, – спросил Одиссей, – властитель пышного Сидона и вправду пошлет тебе опытных мастеров?
– Он обещал мне, – ответил Алкиной, – и дал мне слово.
– Что значит бесплотное слово? – возразил Одиссей. – Разве не может хитроумный муж так составить речь, чтобы мимолетные слова ее были растяжимы и легки и он мог бы уклониться от своих обещаний?
Так разумно говорил он и вспоминал при этом об отце своего отца Автолике, от которого унаследовал свое хитроумие и который славен был умением клясться так, что клятвы его не имели силы.
Но царственный его собеседник, могучий Алкиной, засмеялся и молвил:
– Изобретателен ты, благородный Одиссей, и ведомы тебе все хитрости и уловки. Но ведь и меня нелегко провести. У меня есть нечто большее, чем слова. Взгляни!
И он отворил еще одну дверь. За ней сложены были плашки, и дощечки, и плоские кирпичики, больше из глины, но также из камня, и на всех кирпичиках, плашках и дощечках были выцарапаны знаки – черточки, точки и линии, кое-где и маленькие картинки, – множество запутанных знаков, повсюду разных и по-разному расположенных. Благороднейший муж Алкиной указал на плашки и сказал лукаво:
– Видишь, у меня есть письменные обязательства.
Многоопытный Одиссей, который многих людей, города посетил и обычаи видел, взглянул на дощечки и плашки и ничего не понял.
– Письменные? – спросил он растерянно.
– Ты видишь, благородный царь Одиссей, – объяснил ему хозяин, – на этих плашках – клятва повелителя Сидона, в которой он обязуется прислать мне искусных кузнецов и призывает на свою голову гнев тамошних богов в том случае, если нарушит клятву.
Больше еще испугался страдалец, в бедах постоянный, чем при виде железа. Конечно, и раньше слыхал он о таких значках и знал, что они в ходу у народов далекого востока и юга. Однако он думал, что это обычная волшба, колдовство как колдовство, которое когда действует, а когда и нет. Теперь же, когда Алкиной все растолковал ему, он понял, что эти черты и резы стоят большего. Они были орудием, которое могло закреплять мимолетные, бесплотные слова; они делали невидимое видимым, преходящее непреходящим, они делали людей равными богам. Удручающе ясно стало ему, какую перемену в жизни смертных и в их мыслях вызовет употребление этих нацарапанных знаков. И в тот же миг подумал он, что его богоравные ахейцы, не столь быстрые разумом, как феакияне, должны будут немало потрудиться, прежде чем запомнят все знаки для всех слов. Да и у него самого как пойдет дело в шестьдесят лет? Не слишком ли он стар, чтобы перенять это страшное и полезное новшество – уменье писать? И столько треволнений увидел он впереди, столько трудов и смут, что голова его закружилась, словно после кораблекрушения в бурю, когда белопенные волны бросали его вверх и вниз. Едва удалось ему, как того требовал добрый обычай, не показать вида хозяину и сохранить притворное равнодушие.

Потом пришла и царевна Навсикая. Он помнил первую встречу с нею. Она играла в мяч со своими подругами и служанками, а он вышел к ним из чащи кустов, обнаженный, весь в кровавых ссадинах и царапинах, весь грязный от ила и прелых листьев, – и при виде его все разбежалися врозь. Лишь она одна не покинула места – прекрасная белорукая Навсикая, и взглянула на него дружелюбно.
Об этом он вспомнил, едва она появилась. Но она уже не походила больше на тот образ, что запечатлелся в его душе. На ней было теперь покрывало, головная повязка и венец – она вышла замуж. Ему, раз уж он не остался, и не приходилось ждать ничего другого: он мог предвидеть, что она не откажет кому-нибудь из посватавшихся за нее знатных феакиян. Но все же он разгневался, убедившись, что муж ее – тот самый злоумный Евриал, что тогда оскорбил его дерзкой насмешкой, хоть сам был только странствующим купцом, а не героем. Царевне Навсикае пристало бы выше чтить память о нем, Одиссее: она не должна была выбирать именно этого человека, чтобы делить с ним ложе.
Они поговорили дружелюбно, но сердце у него по-прежнему полно было неприязни и неуверенности… «Я Одиссей, – думал он, – сын Лаэрта, хитроумнейший среди смертных, молвой до небес вознесенный. Но я не знаю и при всей моей мудрости не могу решить, не лучше ли мне было тогда остаться на этом благодатном острове и не возвращаться к себе на Итаку, где до сих пор и живут, и трудятся, и воюют так же, как делали это предки. Если бы я остался, до сего дня глядели бы на свет нечестивые женихи, и один из них, вероятно, Амфином, лежал бы в постели разумной Пенелопы, а Телемаха оттеснили бы в сторону. Я сам, Одиссей, был бы зятем властителя Алкиноя, его преемником и наследником всех его богатств, и белорукая Навсикая родила бы мне сыновей. А может быть, я поступил тогда умнее, вернувшись домой. Потому что здесь, на острове, мне пришлось бы изо дня в день утверждать себя перед богоравными феакийцами, и я не знаю, удалось бы мне это или нет, когда вокруг столько нового, чуждого и непонятного, чем благословили феакиян боги. Сердце мое робеет при виде многовесельных кораблей, иссиня-черного железа и запутанных знаков, которые они выцарапывают на камнях». Так размышлял благородный Одиссей, и сомненья омрачали его душу, подобно быстролетиым облакам появляясь, исчезая и вновь набегая.
После отправились все к столу, ибо изобильный пир задал в его честь Алкиной. Восемь остроклычистых свиней, двенадцать жирных овец и двух быков криворогих велел Алкиной зарезать для этого пира. Все – сам Алкиной, его судьи и вельможи – сели на прекрасно-резные, покрытые шкурами кресла и подняли руки свои к приготовленной пище. Одиссей же сидел на почетном месте рядом с Алкиноем. Неустанно подносили слуги ломти сочного мяса и наполняли кубки; а в вино они подливали пряного сока корня непенте, вселяющего радость в сердца людей.
После ввели певца, гомера царя Алкиноя; этот гомер – звался он Демодок – был совершенно слеп. Все почтительно обходились с ним. Высокий меднокованый стул поставили для него посреди чертога у стройной колонны; на этой колонне повесили его лиру и дали к ней прикоснуться рукою певцу, чтоб ее мог найти он. Гладкий к нему пододвинули стол, принесли корзину с едою и кубок с вином, чтобы пил он, когда пожелает.
Одиссей ясно помнил, как дивно пел тогда, во время первого его пребыванья на острове, этот гомер. Пел он о Трое, как пел потом и собственный певец Одиссея, Фемий. Но, без всякого сомнения, пенье Демодока было намного прекрасней. Он был лучший среди гомеров всех царей, его слово должно было вытеснить слова других, и если ему, Одиссею, суждено было впредь и вовеки громкой молвой до небес возноситься, то лишь в том случае, если возвещать о ней будет этот гомер с его бряцающей лирой и набегающими, словно волны морские, сладостными словами.
Тут благородный Одиссей подозвал кравчего, разделил лежавшее перед ним мясо, свою почетную долю, – полную жира хребтовую часть барана, лакомую и благоуханную, – и повелел кравчему отнести ее Демодоку, ибо, как и подобает, всеми на земле обитающими людьми высоко честимы гомеры, а пенье Демодока навеки останется в его сердце. И кравчий проворно отнес от него мясо певцу, и певец благодарно принял даяние и хвалу.
Тут обратился к Одиссею славный Алкиной:
– Много слышали мы, многоумный Одиссей, о том, как ты силой и хитростью, по возвращенье домой, вновь взял в руки власть над островом, усмирив три сотни дерзких женихов. Но рассказывают об этом по-разному, как водится теперь у людей. Потому, благородный Одиссей, сам расскажи нам, как вправду было дело: ты-то должен это знать.
– Нелегко мне поведать об этом, – отвечал Одиссей, в бедах постоянный скиталец. – Снова сердце мое наполняется плачем сильнейшим, когда я вспомню злые часы, выпавшие тогда мне на долю. Если, однако, тебе, могучий властитель, охота услышать про это, я расскажу обо всем, ибо так подобает гостю. Но прежде всего я должен сказать тебе вот что: женихов, истребленных мною, было не три сотни.
Едва окончил он свою речь, как вмешался в беседу певец, божественный Демодок.
– Сладко мне будет узнать, – проговорил он старческим, но все еще благозвучным голосом, – от тебя самого, каково точно было их число. Многих спрашивал я об этом, но разные числа называли они. Однако большинство вопрошаемых толковало мне, что убитых женихов было не три и даже не две сотни, а сто восемнадцать.
И Одиссей, везде прославленный изобретеньем многих хитростей, отвечал ему тотчас:
– Ты сказал это, любезный гомер. Их было сто восемнадцать.
И Демодок обрадовался и сказал:
– Сто восемнадцать. Так было и не могло быть иначе, и это правдоподобно. Сто восемнадцать! Число это хорошо звучит и отлично укладывается в размер стиха.
Одиссей, ободренный таким началом, рассказал об истреблении женихов со многими подробностями, которыми окружила это событие его память, крепко связав их между собою. Но Демодок слушал со вниманьем и думал, довольный: «Великие подвиги, как раз пригодные для того, чтобы я их воспел».
Окончив, Одиссей попросил, чтобы теперь, после его безыскусного рассказа, искусный певец поведал им о Трое. И похвалил Демодока:
– То, что рассказал ты о Трое, когда я был здесь в первый раз, не выходит у меня из памяти и по-прежнему звучит в моем сердце. На диво точно поведал ты об ахеянах, – что совершили они и какие беды претерпели во дни многотрудной войны, – так, будто сам ты был участник всему.
Демодок не заставил долго упрашивать себя. Он запел о гневе Ахилла, Пелеева сына, о поединке Гектора с Аяксом, о смерти Патрокла и о подвигах, совершенных Одиссеем под стенами Трои. И особенно весело и страшно звучала повесть о деревянном коне, придуманном многоумным Одиссеем с тем, чтобы троянцы сами ввели коня в свой город. И они, глупцы, ослепленные богом, так и поступили. Но и герои, вместе с Одиссеем замкнутые в конской утробе, оказались не меньшими глупцами.
1 2 3