А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Так как Зюсс молчал, он добавил:
– Я искренне огорчен, еврей, поверь мне. Не следует почитать меня распутником, который coute que coute чего бы то ни стоило (франц.)

добивается своего. Понятно, я немного приволокнулся за ней. Но предугадай я это, духу моего бы тут не было. Даже руки бы не велел ей поцеловать. Parole d'honneur! честное слово (франц.)

Ну, в самом деле, кто мог думать, что девочка совсем не понимает шуток.
С тем же тихим, замороженным смирением Зюсс сказал:
– Да, ваша светлость, кто мог так думать.
Карл-Александр растерянно умолк. Затем, собравшись с мыслями, начал вновь:
– На мой взгляд, я ничем не проштрафился перед тобой. Если ж да, прошу у тебя по всей форме прощения. Мне не хочется, чтобы между нами что-нибудь встало. Не затаи против меня зла! Служи мне так же верно, как доселе! Дай мне руку!
И Зюсс вложил свою руку, которая была холодна как лед, в большую руку герцога. Некоторое время они стояли так рука в руке, без пожатия, тяжкая, гнетущая скованность охватила обоих. Окна были завешены, в мерцании светильников шевелились и ширились каббалистические фигуры, Самаил, дух зла, присутствовал здесь. Так стояли они, воплощая одну из фигур того призрачного хоровода, который обоим являлся в туманных видениях.
Усилием воли вырвался герцог из оцепенения:
– Bien! честное слово (франц.)

– сказал он. – Похорони свою покойницу! А затем поспеши в Людвигсбург! Дела много.
И с тем удалился. Выполнив такую деликатную задачу, радостно вдохнул утреннюю свежесть. Видит бог, он вел себя как подобает государю с широкими взглядами и добрым сердцем. Веселый, довольный собой, сорвал он празднично нарядный цветок с клумбы. Оставил позади белый дом, насвистывая и радуясь солнечным бликам, зашагал по лесу и в превосходном настроении отбыл в свою столицу.
Подле покойницы примостился Зюсс. На бледных губах под уродливой щетиной застыла непонятная, лукавая усмешка. Без слов позвал он дитя, и дитя услыхало его. Он рассказал умершей, как был он хитер, рассказал о своей грядущей мести. Разве он не показал себя мужчиной? Разве он не обуздал себя и не был невозмутим? Не только не вцепился он в горло врагу, но говорил с ним дружелюбно, и язык не отнялся у него. Протянул ему руку и не удавил его, вдыхал его смрад и не задохнулся. Как растерян был тот, не мог взять в толк, никак не мог постичь, почему дитя ускользнуло, недолго думая скрылось, прежде чем он утолил свою августейшую похоть.
Что это он сказал напоследок? В Людвигсбурге много дела? Откупиться хочет от него делами, аферами оплатить смерть его ребенка! Вот глупец, семикратно ослепленный! Но ведь он-то остался спокоен, отвечал дружелюбно и смиренно и остался спокоен. А тот, верно, радовался, что отделался так дешево. Вот лежит дитя, комочек мертвой плоти, горсточка праха и улика преступления. Ну, верно, думал тот, раз уж он над телом умершей не вцепился мне в глотку, значит, и впредь нечего опасаться такого ничтожества. Ошибаетесь, господин герцог! Ошибаетесь, светлейший убийца! Не так примитивно прост ваш Зюсс, он не ландскнехт, не крестьянин и простак, чтобы удовлетвориться такой грубо-шаблонной местью. Его месть будет куда утонченней. Он сперва даст ей как следует навариться и отстояться.
Улыбка на бледных губах стала явственнее, так что обнажились зубы, обычно белые и блестящие, а теперь пожелтевшие, мертвенно-тусклые.
Рабби Габриель прошел по комнате тяжелыми, неспешными шагами.
– Ты на ложном пути, Иозеф, – неожиданно сказал он обычным своим скрипучим, сердитым голосом.
Зюсс взглянул на него враждебным взглядом. А! Опять он тут? Опять он станет перечить ему? Что другого осталось ему, кроме мести? Уж не своими ли возвышенными речениями поможет он ему? Брось человека в пропасть и прикажи ему: не падай! И он злобно взглянул на старика усталыми, воспаленными глазами. Но не вымолвил ни слова.
Молчал и рабби Габриель. Тихо сидели оба подле умершей. Мысли их шли разными путями. Но Самаил, дух зла, присутствовал здесь, и где бы ни витали их мысли, они неизменно возвращались к Самаилу, духу зла.

Все еврейские общины Римской империи облетела весть: у реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, министра и большого вельможи при герцоге Вюртембергском, спасителя Израиля в годину страшных, великих бедствий, умерло дитя. Была у него дочь, единственное его дитя. И умерло у него дитя. И возьмет он его и погребет во Франкфурте. Слава тебе, Иегова, господь бог наш, судия праведный.
И собрались мужи изо всех общин с востока и запада, с юга и севера на погребение дочери реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, спасителя Израиля от великих бедствий. Прибыли раввины из Фюрта, из Праги, из Вормса, и даже прибыл из Гамбурга учитель наш, рабби Ионатан Эйбешюц, внушавший людям вражду и страх, тайный последователь и потомок каббалистического мессии Саббатая Цеви.
В Гирсау, в белый домик с цветочными клумбами, прибыли франкфуртский раввин и с ним Исаак Ландауер, знаменитый финансист. Он крепко, без слов, сжал руку Зюсса. Собственно, ему следовало радоваться, что вюртембергский финанцдиректор утратил франтоватый вид и перестал быть похожим на гоя и светского кавалера; наоборот, небритый, с уродливой щетиной на щеках, в неопрятной помятой одежде он был в точности похож на еврея из гетто, и пахло от него, как пахнет в гетто. Но Исаак Ландауер, как ни велико было искушение, воздержался от всякого намека в этом смысле, он потер зябкие руки, покачал головой, расчесал рыжеватую, поседевшую бородку, кашлянул и промолчал.
А потом девочку положили в гроб. Рабби Габриель надел ей на шею маленький золотой амулет, где слово Шаддаи было окружено щитом Давидовым. Он позвал Зюсса, желтоватой, бескровной рукой приподнял голову покойницы и под блестящие черные волосы, которые все еще не застыли и не померкли, насыпал горсточку земли, тучной, черной, рыхлой земли, земли из Палестины, земли Сиона. Потом гроб заколотили; на своих плечах вынесли гроб четверо мужей – тучный рабби Габриель, исхудавший, обросший неопрятной бородой Зюсс, кроткий, ветхий Иаков Иошуа Фальк – франкфуртский раввин, и утонувший в широком кафтане Исаак Ландауер на своих плечах понесли покойницу из белого домика, мимо празднично радостных цветов, через лес, к деревянному забору. Там ждали другие еврейские мужи, они приняли у них легкую ношу и на своих плечах понесли ее дальше, а через полмили ждали другие мужи и еще через полмили другие. Так несли они дитя Иозефа Зюсса Оппенгеймера по всей стране и дальше, за ее пределы, в город Франкфурт. И маленький гробик не касался земли, и его не ставили на дроги, с одного человеческого плеча на другое человеческое плечо скользил он вплоть до города Франкфурта. Но за гробом ехала большая повозка. А на пути стояли толпами евреи, и когда безмолвная немноголюдная процессия проходила мимо них, они говорили:
– Слава тебе, Иегова, господь бог наш, судия праведный! – И каждый сыпал в повозку горсть земли, тучной, черной, рыхлой земли, земли из Палестины, земли Сиона. Она назначалась для собственной главы и для собственного гроба; но они сыпали ее в повозку и с охотой отдавали ее. Дабы покоилось только в родной священной земле дитя учителя нашего и господина, реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, который спас Израиль от великого страшного бедствия.
В городе Франкфурте место успокоения евреев было черно от народа, и эти суетливые, крикливые люди замерли в молчании, когда Иозеф Зюсс произнес над гробом: «Слава тебе, Иегова, господь бог наш, судия праведный». И в один голос ответили: «Суетен и многолик мир, и все в нем тлен и прах; един же и велик бог Израиля предвечный, всевидящий Иегова». А потом опустился маленький гробик в землю Сиона, и земля Сиона покрыла маленький гробик. И посреди безмолвной тысячной толпы Зюсс иссушенным, беззвучным голосом прочитал молитву, прославляющую имя божие. И все вырывали траву и бросали ее через плечо. И говорили: «Как трава, увядаем мы в сем мире». И еще говорили: «Памятуем мы, что прах мы!» А потом омыли руки в проточной, отгоняющей демонов воде и покинули кладбище.
И тридцать дней во всех еврейских общинах Римской империи читали прославляющую имя господне молитву по девице Ноэми, дочери Иозефа Зюсса Оппенгеймера, учителя нашего и господина.

Возвратясь в Штутгарт, Зюсс с неистовым ожесточением окунулся в работу. Без церемоний вмешивался он теперь в католический проект, урывал себе все, что хоть отдаленно соприкасалось со сферой его деятельности. Он уже не выезжал на низкопоклонстве и угодливости, а с безмерным, угрюмым, саркастическим высокомерием третировал окружающих, гонял министров, как лакеев. От него исходило мрачное, злобное презрение ко всему, что у людей принято звать честью, свободой и долгом. В издевательски жестоком задоре вынуждал он подчиненных к новым, ненужным унижениям, и когда они оказывались перед ним нагие, лишенные последних остатков человеческого достоинства, тогда он разил их молчаливой наглой насмешкой и тешил свое безмерное презрение к людям их терпеливым раболепством.
Совершенно открыто, в чудовищных размерах грабил он герцогскую казну. Он начислял себе огромные суммы за комиссию, по неслыханным ценам продавал герцогу ничего не стоящие ювелирные изделия. Новые тяготы взвалил он на стонущую, изнемогающую страну, и все выжатое таким путем цинично направлял в свою, а не в герцогскую сокровищницу. Раньше он угнетал страну планомерно, с определенной целью – выжать побольше денег, теперь же он душил и теснил ее лишь потому, что это доставляло ему утонченную радость. И творил он свое дело с беззастенчивой откровенностью, явно желая привлечь внимание Карла-Александра, всячески стараясь вывести его из терпения своим самоуправством. Но тот молчал.
И наружность еврея изменилась. Скользящая, пружинистая походка стала тверже, он теперь по-военному печатал шаг. Тверже, определеннее стали очертания щек, а пышные каштановые волосы, которые он раньше любил при каждой возможности выставлять напоказ, теперь были скрыты под гладким париком. Старше, суровее стал он весь. Глубокий голос утратил ласкающую вкрадчивость, часто слышался в нем гортанный, властный, неприятный призвук; «чисто еврейский акцент» – говорили враги. Выпуклые глаза остались живыми и зоркими, обычно даже светились раболепным усердием; но временами в них непроизвольно мелькало что-то желчное, колючее – с трудом подавляемый зловещий багровый пламень.
Тяжелее ступала под своим наездником кобыла Ассиада. Уж не блистательного, возбуждавшего вражду и невольное восхищение, светски непринужденного кавалера носила она, бремя носила она, беспощадного притеснителя, который самому себе в тягость, всех ненавидит и всем ненавистен.
Пышные пиры он задавал по-прежнему. Но пиры эти были отравлены и нерадостны гостям. Он любил при этом публично, по ходу разыгрываемого представления иди как-нибудь иначе, язвить людей меткими оскорбительными шутками, вскрывать семейные или общественные незадачи гостя и всегда без промаха попадал в самое больное место, так что многие из приглашенных весь вечер не помнили себя от мучительной тревоги – пощадит ли их хозяйское острословие.
С женщинами он был пренебрежительно и дерзко галантен. Была на свете одна женщина: лицо матово-белое, в глазах светились тайны тысячелетий; когда говорила она – голос соловья казался хриплым перед ее нежным голоском. Теперь она покоилась во Франкфурте: земля под нею, и над нею – земля. Зачем же существовали другие? Они дышали, болтали, хихикали и раздвигали ляжки, стоило только их попросить. Да, эти все были таковы, а ее, единственной, уже не было среди живых.
Вейсензе оправился от жестокого потрясения и теперь приглядывался и принюхивался к Зюссу. Что-то зрело в этом непостижимом, неукротимом человеке, который был не таким, как все, что-то нарастало, какая-то чудовищная, ослепительная и оглушительная катастрофа. Тот не был таким, как он, тот не умел терзаться и терпеть. Сладострастно вдыхал председатель церковного совета серный запах близкого взрыва, и лишь жажда быть его свидетелем поддерживала жизнь в опустошенном человеке.
А вызывающий задор Зюсса все рос. Он открыто держал себя властелином страны, не зная преград своему самоуправству. С этим периодом совпало и дело юного Михаэля Коппенгефера. Вот в чем оно заключалось.
После двухлетней поездки с образовательной целью по Франции, Фландрии и Англии юноша, племянник профессора Иоганна-Даниэля Гарпрехта, а также родня Филиппа-Генриха Вейсензе, воротился на родину, в Швабию, и поступил на службу к герцогу Вюртембергскому в качестве актуария. Очень рослый, с лицом смуглым, смелым, с ярко-синими глазами при темных волосах, двадцатитрехлетний юноша казался братом Магдален-Сибиллы. Из путешествия он вывез пылкие мечты о человеческой свободе и человеческом достоинстве и ярую ненависть ко всякому деспотизму; все эти юные, по-весеннему незрелые, бесхитростные мечты о более справедливом и гуманном общественном порядке и обновленном государственном строе неудержимо бурлили в пламенном юноше, чуть не разрывая ему грудь.
Жил он у Гарпрехта. Пожилой ученый, потерявший жену в молодых годах после нескольких месяцев брака, воспитал племянника, очень тосковал о нем во время его двухлетней заграничной поездки и теперь отдал юноше весь свой запас скупой на слова любви.
Путешествие научило Михаэля Коппенгефера вдвойне гордиться отечественной конституцией, такой либеральной по сравнению с государственным строем других германских княжеств. Правда, он был наслышан о военной автократии герцога, католической – вюрцбуржца и хозяйственной – еврея. Но одно дело читать об этом в письмах и брошюрах, а другое – самому вариться в этом котле, собственными глазами видеть наглое порабощение, откровенный издевательский произвол. Юноша наблюдал торговлю местами и должностями, сделки с правосудием, выжимание соков из народа. Ограблены и лишены крова урахские Шертлины, изгнан за пределы страны его двоюродный брат и друг – исключительно даровитый юноша Фридрих-Кристоф Коппенгефер; доведены до отчаяния и гибели начальник податного ведомства Вольф и управляющий казенным имуществом Георги. Разорена, выпотрошена изобильная, прекрасная, благодатная страна, под знамена согнаны тысячи, доведены до голода и нищеты десятки тысяч, растлены телом и духом сотни тысяч. Обнаглевший двор погряз в кутежах и распутстве, дерзкое насилие кичится пестротой мундиров, постыдное крючкотворство ехидно торжествует над ясными и благородными параграфами конституции. На подкупах зиждется власть, продажным стало правосудие, а свобода, драгоценная, прославленная свобода
– негодная ветошь, которой герцог, иезуит и еврей утирают себе задницы.
Священное, жгучее негодование наполняло юношу, придавало мужественную твердость его смелому, смуглому лицу, воспламеняло синеву глаз. Сколько логики в его юном красноречии! Сколько благородства в его гневе и возмущении! Снедающая скорбь по поводу нравственного упадка родины сильно подточила и сокрушила Иоганна-Даниэля Гарпрехта. Теперь стойкий, прямолинейный старик все свои надежды возложил на юношу, и его скучные одинокие вечера зазеленели и расцвели освежающим и бодрящим присутствием молодости.
Зюсс с самого начала невзлюбил молодого актуария. Его раздражал высокий рост, мускулистая, чуть угловатая фигура юноши, в которой, однако, не было ничего от деревенской неотесанности. Искренность и прямота политических убеждений Коппенгефера тоже злили его. Обычно за политической оппозицией скрывалась простая корысть или же недостаточная даровитость. В том, что этот юнец, идя по стопам дядюшки, объявляет себя демократом, ничего удивительного нет; но когда молодой человек, щедро наделенный живым умом и всеми качествами, нужными для преуспеяния, с таким пылом нападает на существующий строй, в ущерб своей карьере, – это уже свидетельствует о том, что в стране не изжиты самостоятельные политические взгляды – обстоятельство весьма малоутешительное. Однако до гирсауского несчастья Зюсс не обращал внимания на юную непримиримость актуария Михаэля Коппенгефера, опасаясь ее не больше, чем заученного пафоса публициста Мозера, и мятежный духом чиновник ни в малейшей мере не подвергался преследованиям.
Теперь же, после Гирсау, его отравленная душа сильнее разгорелась гневом при виде стойкой, вольнолюбивой молодой отваги. Остановив на юноше мрачный взор, Зюсс с коварством хищника приготовился к прыжку. Молодой человек держал себя столь неосторожно, что повод для сурового взыскания нашелся очень скоро.
Старик Иоганн-Даниэль Гарпрехт давно предвидел возможность подобных столкновений; однако у него не хватало духа остудить прекрасный пыл Михаэля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62