А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И вот то самое место, где перевенчались все их прадеды, деды, отцы и матери, где отпевали всех их отцов и матерей, где сами они были крещены, это самое место вызывает у них наибольшую ярость. Ладно бы просто закрыть, вывезти имущество, так нет - осквернить, наплевать в самую душу. - Самим же себе? - Допустим. Но ведь не татары, не чужеземцы? Что же мы валим все на интернационалистов? - Они создали климат в стране, привнесли основные разрушительные идеи, установили оккупационный режим. - Так нег же их давно, ни в области, ни тем более в районе. Чего же мы стоим сами, если не можем одуматься и прийти в себя? - Коллаборационизм. - Допустим, что Юрка Патрикеев коллаборационист, то есть сотрудник этих парней из районного отдела культуры. Они, в свою очередь, коллаборационисты облсовета. Но ведь в облсовете - Тихон Сушков, а над ним Никита Хрущев. Все они русские люди. Значит, и Хрущев коллаборационист? - Вне всяких сомнений. - Чей, кого? - Все они коллаборационисты идеи, идеологии. - Не исключено, - тихо заговорил Кирилл, - что Хрущевым управляет не одна только окостеневшая идея, догмат. Не исключено, что им управляют или, по крайней мере, влияют на него реальные и живые силы. - Черт с ним, сейчас вы будете говорить о глобальных центрах, которые вообще разыгрывают историю человечества, словно шахматную партию, а чего доброго, заговорите и о масонах. Я допускаю, что все это так и есть. Но все же, но все же... Почему нашими же руками? Почему сами же мы? Почему так легко Юрка хватает кол и начинает крушить? Чувство безнаказанности? Холуйство? Но лучшие ли это человеческие натуры? Распоряжались губкомы, ревкомы, ОГПУ, но крестьян-то в 29-м году увозили не губкомы. Лошадей-то запрягали соседи, кумовья, свояки, сельчане. С описью-то понятыми ходили по избам, детей из люлек выкидывали они же! Нет, не сожаления, не сострадания, а только презрения заслуживает наш великий народ. Подобрали отмычку к его, видите ли, детски-наивной душе. Да почему же так легко подобралась проклятая эта отмычка? Почему так легко он поддался ей? Почему сначала пошел на удручающее самоистребление, словно ослепли все, а потом почему позволил истреблять себя и других? Ивана берут, а я, может, и уцелею. Ивана расстреливают, а меня, может, и пощадят. Ивана увозят, а я притаюсь, перебьюсь и выживу, да еще подсоблю увозящим. Но лучшие ли это человеческие черты? - Ладно, Юрка разгромил церковь, - обрушился на меня Кирилл. А вот ты писатель. К первому секретарю обкома в гости ходишь. При желании мог бы тебя и Хрущев принять. Ты, когда услышал, что церковь собираются закрывать в твоем селе, ты ударил пальцем о палец? В обком ходил? Под протестующим письмом подписи всех жителей деревень собирал? Письмо такое с подписями обкому вручил? Протестующую телеграмму Хрущеву с Центрального телеграфа послал? А может, Хрущев и задумался бы после твоей телеграммы. А может, и в обкоме сказали бы: ладно, не связывайтесь - писатель. Одна церковь, подумаешь, пусть останется действующей. Так чем же ты лучше Юрки? Юрка - палач, который гвозди в ладони вколачивает да уксус к устам на копье подносит. А перед этим был ведь Пилат, который руки умыл. И нисколько этот Пилат палача, заколачивающего гвозди, не лучше. - Значит, и я заслуживаю презрения. Что ж, я ведь сын своего народа. Я мог бы сказать в свою защиту, что здание-то само сумел отстоять от немедленного сноса и для этого ездил-таки в обком, но и этого я не мог сказать. Во-первых, жалкой показалась мне эта полумера в свете резкого, беспощадного разговора, во-вторых, ну, правда, здание действительно защитил, но не было у меня уж уверенности, что поступил я разумно и правильно. Ведь началось многолетнее надругательство над церковным зданием, началось его медленное разложение на моих глазах. Там ветер сдерет железо на крыше, и никто крышу не ремонтирует. Там привезут в церковное здание коровью тушу и повесят на крюк, на котором висело раньше паникадило. Там расстелют на церковном полу и в алтаре коровью, только что снятую и солью присыпанную шкуру. Стекла в окнах постепенно заменяются фанерками, ломается вот ограда, дальнейшее нетрудно вообразить. Грузовики и тракторы подъезжают к церкви, как к складу, со всех сторон. Размешивается грязь, разъезжаются глубокие колеи. Церковь оказалась стоящей среди грязи и вони. И на все это я должен год за годом смотреть из окон своего дома или проходя мимо. Поездка в Черкутино и посещение там кладбищенской церковки, деревянной, построенной в 1796 году, не добавили ничего новою к нашему представлению о закрытых и разоренных церквах. Все со стен обрушено на пол, часть икон разобрана но домам черкутинскими жителями. Ее ведь, эту церковь, растаскивали постепенно с 25-го года. Ну, пусть постояла она с десяток лет закрытая, но под замком, все равно уж с нее достаточно. Голуби громко захлопали крыльями под куполом церкви, когда мы вошли. Отец Алексей не мог удержаться и поднимал, прислонял к стене валявшиеся на полу иконы, через которые нам приходилось перешагивать, за что и был тотчас вознагражден. Из-под вороха книжных спрессованных листов он вдруг извлек ослепительно сверкнувший в его руках дискос, то есть небольшую тарелочку размером с чайное блюдце с выгравированными на ней святыми. По блеску этой тарелочки, по ее сиянию мы и смогли представить, как сияла и блестела некогда вся церковка в ее, пусть не драгоценном, пусть на уровне серебра с позолотой, убранстве. И надо же, как повезло отцу Алексею! Тридцать лет растаскивали отсюда все, кому что не лень, а едва ли не самый ценный предмет дождался его приезда. - Промысел! - убежденно провозгласила Елизавета Сергеевна, и никто ей не возразил. Удивительнейшим образом все в этой поездке, от пейзажей до названия колхозов, от случайных разговоров с людьми до внутреннего вида какой-нибудь там чайной или столовой, от мельком увиденной деревеньки на берегу оврага до обезглавленной церкви, превращенной в колхозный склад, от состояния кладбища до состояния полей - все ложилось на нашу теоретическую схему, все странным и удивительным образом совпадало с ее ячейками и наполняло ее. Точно так же, как по выражению лица человека, по цвету кожи, по оттенкам голоса, по глазам (а часто и по одежде) можно сказать, что этот человек не благополучен, надломлен, а то и болен, точно так же вся наша земля, разворачивающаяся перед глазами, производила впечатление неблагополучной, больной земли, беспризорной, бесхозной, неприбранной, а проще сказать - истерзанной. Силенок и внимания у колхозов, равно как и у районного и областного начальства, хватает с грехом пополам на то, от чего зависит выполнение спущенных сверху цифр. Да и на это, по совести говоря, не хватает ни силенок, ни внимания. О том же, что лежит рядом, никто уж и не думает, как если бы это существовало в другом, недоступном взгляду измерении. Так, если нужно заасфальтировать участок дороги (чтобы удобнее было руководить деревней, удобней было бы вывозить из нее то, что она произведет), то дорогу проложат. По при этом гак исковеркают землю по обе стороны дороги и такое соскребут ненужное для дела количество земли, что, конечно, никто так не обошелся бы со своей землей. Не будет употреблено ни малейшего усилия, чтобы загладить потом язвы и раны, нанесенные бульдозерами и другой техникой, привести землю около дороги в прежний благоустроенный вид, кое-где засыпать, кое-где разровнять, а может быть, даже и посадить деревца, - куда там. Силы и внимания хватило только на то, что было необходимо в пределах узкого интереса. Так и останется лежать земля ободранной до глубоких слоев красной глины, в рытвинах, ямах, карьерах, ссадинах. В жару эти ссадины навевают безотчетную тоску, в дожди раскисают. Потом тут выступят грунтовые воды, земля заболотится, зарастет осокой. Надо ли построить коровник, дабы выполнять необходимые цифры по молоку и мясу, - коровник построят. Но усилий на то, чтобы место вокруг привести потом в опрятный вид, уже не хватает. Поле, на котором растет пшеница, кое-как обработано, хотя и неровно, с огрехами, местами вымокло, местами поросло сорняками. Окраины поля обезображены вывороченными пластами земли, прошлогодними буграми, недоизрасходованными кучками химических удобрений, мешками из-под удобрений. Колхозные леса (они ведь не имеют отношения к разным планам, цифрам молока, мяса, яиц, картофеля) не ухожены десятилетиями, захламлены и загромождены и только издалека производят впечатление нормальных лесов, вблизи же, особенно если войти в такой лес, производят самое жалкое впечатление. Сами дороги разъезжены тракторами и тяжелыми машинами так, что удивительно, как здесь все-таки ездят машины, точно так же разъезжены и деревенские улицы - без резиновых сапог в дождь невозможно перейти с одной стороны улицы на другую. - Ну вот, пожалуйста, - не упускал ни одной возможности Кирилл. - Опять колхоз имени Ленина. А перед этим был "Первомайский". Только оккупанты, захватив страну, сразу начинают все переименовывать. Были деревни и села... Ну, назови, назови с десяток ваших деревень и сел. - Караваево, Преображенское, Венки, Вишенки, Рождествино, Сеславское, Устье, Лыково, Черная гора, Жары, Ратмирово, Ратислово. - Да, конечно, Ратмирово. Наверное, мирилась какая-нибудь рать. Сеславское тоже не без смысла. Нераж - вероятно, угро-финское слово, или там Ворша. Горямино - от горя, горевали мужики, что церковь в соседнее село перенесли. Лыково и Вишенки сами за себя говорят, Черная гора тоже. - Ну вот, сотни тысяч названий по всей стране. А ведь при переименовании колхозов обходились двумя-тремя десятками слов. Откуда же было набрать сотни тысяч. "Путь к социализму", "Заря коммунизма", "имени Ленина", "Красный авангард", "имени Володарского", "имени Первого мая", "Заветы Ильича"... И этими тремя-четырьмя десятками бездушных и безликих слов хотели обозначить всю необъятную Россию! - Но все же мы называем до сих пор деревни, которые уцелели, их именами. И люди, живущие в этих деревнях, называют. - Слава Богу! Но знаете ли вы, что в официальных государственных документах не фигурирует ни одного названия деревни или села. Там, в этих документах, нет ни Жаров, ни Рождествина, там только "Большевик", "Первомайский", "Ленина"... Зайди, зайди к секретарю райкома, который руководит всеми этими деревнями, объединенными теперь в несколько громоздких, уродливых колхозов, посмотри, что за списки лежат у него на столе. Списки колхозов с их нелепыми, чуждыми живому человеческому слуху и духу русского языка названиями: "МЮД", "Партсъезд", "Сорок лет Октября". Я поехал в "Сорок лет Октября" - это вместо Алепина и входящих теперь в колхоз деревенек Прокошихи, Брода, Останихи, Зельников... Вместо всего этого разнообразия и богатства - "Сорок лет Октября". А ведь у каждой деревеньки мало того, что было свое название, свое лицо, был и свой характер. Брод была деревенька спокойная, мирная, тихая; прокошинские - были озорники. Те преимущественно плотники, те валялы, там торговое село, там мельничное. А в каждой деревне еще и свои характеры. У каждого мужика свои руки, свое хозяйство, свои горести и радости. И вот безликое "Сорок лет Октября" - центнеры, тонны, трудодни, графики, показатели. Все разнообразие под один серый цвет, все богатство под один средний уровень, все характеры - под одну гребенку. У Кирилла в поездке была еще одна, своя, особая цель. Как фотографхудожник он собирал нечто вроде коллекции. Вернее, даже две коллекции. Во-первых, коллекцию российских церквей, то есть их фотографии. Вовторых, коллекцию председателей колхозов. Так что, завидев хоть и далеко в стороне от дороги церковный силуэт (можно проехать теперь десятки километров и не встретить ни одного силуэта), мы сворачивали с нашей дороги и по проселкам, через овражки и лесочки, пробирались к обнаруженному объекту. Все это были мертвые, умерщвленные храмы, ободранные, почерневшие, с задранным на крыше железом, со свалившимися крестами, обгаженные со всех сторон и внутри человеческими экскрементами. И всетаки красота в соединении с местностью поражала нас. Помню село Покров над высоким берегом Колокши. Не на самом берегу, а вот именно на холме, высоко над берегом. Зеленый холм в стороне от села и повыше, нежели село, а на холме, овеваемая ветерками, окруженная со всех сторон неоглядным летним простором - лугами, хлебами, перелесками, легкой дымкой небесной синевы с белыми с позолотой облаками, стояла на холме белая церковь Покрова. Она как белый парус плыла над родными полями, над цветеньем и зеленью. Колокольня - уже груда розоватого щебня. У самой церкви нет ни окон, ни дверей, осталась только одна коробка. Кирпичная коробка, сохранившая яркую побелку, да зеленая трава, на которой стоит. Господи, как же здесь было в полном-то благополучии! Когда и купола, и колокольный звон, и цепочка прихожан в белых платочках и картузах. Во все стороны уплывал отсюда звон по речной пойме, откуда (со всех сторон) плыли навстречу ему ответные звоны. - Нет, - кипятился Кирилл, - что бы ни говорили, но не могли культурные, образованные люди (с Казанским ли, с другим ли университетом) произвести такое опустошение и разорение по всей стране. Никакие они не культурные люди, а варвары, недоучки, недоумки, невежды, к тому же полные самой мелкой и мстительной злобы. Преступники, захватившие власть. Ну скажи, разве не бандитизм - уничтожение красоты. Красоты земли, общего ее облика. Да ведь не ими же было и поставлено. Лисенок, кинь последние строфы из некрасовского "Власа". Лиза тотчас начала внятно читать: Ходит в зимушку студеную, Ходит в летние жары, Вызывает Русь крещеную На посильные дары, И дают, дают прохожие... Так из лепты трудовой Вырастают храмы Божии! По лицу земли родной... Это написал Некрасов, беспристрастный свидетель, можно сказать, революционный демократ. Значит, правильно, из лепты трудовой, из лепты народной вырастала по всей Руси эта красота. Кто же мог ополчиться против нее и поднять руку, кто позволил бы себе надругаться над ней и осквернить ее? Только враги России, только мелкие злобные мстители, только хулиганы и преступники. Неужели это кому-то непонятно? - И он тоже мстил? За кого и за что? - Как за кого? За брата! Брата же повесили, вот он и сказал, что мы, мол, пойдем другим путем. Поклялся. А тут мать их всех, деток своих, натаскивала на разрушение России. Созидать может только любовь, разрушать же можно только в озлоблении. Если судить по размерам разрушения, по вакханалии разрушения, то озлобление было диким, звериным . И вот проходили через наши глаза, через наши сердца, обливавшиеся каждый раз кровью, церкви на холмах, церкви в окружении деревьев, церкви посередине сел и на отшибе от сел, церкви одноглавые и пятиглавые, но все мертвые, все поруганные как одна. Если колхозный склад, мы заходили в него. Ударял в ноздри запах тухлого мяса, лежали расстеленные на полу сырые, посыпанные солью коровьи и бараньи шкуры, лежал грудами комбикорм для свиней. В другом складе могли храниться в рулонах толь, мотки проволоки, ящики со стеклом, банки с краской. В третьем складе могло лежать по всему полу зерно, овес, например, а там была свалена серая пыльная льняная кудель. Подъехав к одной церкви, окруженной деревьями, мы обошли запущенный мертвый храм и присели на его паперть послушать тишину среди одичавших кустов сирени, среди акаций и бледно-розовых мальв. Пустое, позабытое место. Только не было полной тишины. В проемах колокольни негромко, тоскливо подвывал ветер. Здесь, где мы сидели, в кустах, было вполне безветренно и жарко, наверху же, выше кустов и деревьев, ближе к крестику, ближе к белым полуденным облакам, гулял, значит, светлый ветер. Мы очнулись от задумчивости и встали, потому что к погосту приближались какие-то посторонние звуки . Вроде бы и шарканье ног, и приглушенные голоса, и не то плач, не то песня. Посмотрев из-за куста, мы увидели, что со стороны села приближается похоронная процессия. Оказывается, место еще не совсем забыто: здесь по-прежнему деревенское кладбище. И как это мы раньше не заметили, что некоторые холмики среди буйной некошеной травы довольно свежи или, во всяком случае, троганы заботливыми человеческими руками. Процессия была немногочисленная, обыкновенные деревенские похороны. Я помню с детства, как хоронили у нас в селе. Выносили из церковной ограды через главные врата, которые и отворялись только ради такого случая... Впереди крест с полотенцем, потом какой-то фонарь, я уж не помню хорошенько. Самый большой колокол бил редко, с большими промежутками. От одного удара до другого похоронная процессия успевала пройти шагов тридцать-сорок. Таков уж похоронный звон. Было что-то жутко-торжественное в этих редких, неожиданно падающих тяжелых медных ударах. Как бы рядом с маленькой процессией чья-то особая великанья поступь, поступь смерти и скорби, поступь самого времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47