А-П

П-Я

 

Торонто решило бы все проблемы, наши и твои, ты бы быстро закончил свою книгу…" "Заботливый какой", – подумал мальчик, но вслух сказал: "Я твой Торонто в жопу ебал". И тут же поймал себя на мысли, что по-русски это звучало бы очень грубо, а на английском вроде бы вполне прилично… Холден швырнул стакан с бренди ему в переносицу, но мальчик откинулся на спинку стула и стакан попал в большую фаянсовую вазу у него за спиной. Женщина схватила Холдена за руки, а мальчик встал из-за стола и не одеваясь перешагнул порог ресторана и пропал в лабиринте улиц Южного Кенсингтона».
Неинтересно. Разве что мальчик теперь сильно постаревший, мальчик, скажем, лет через сорок после той сцены в Ленинграде. Еще один лист мог бы рассказать о нем позавчерашнем, даже вчерашнем, последнем, во всяком случае, до той ночи с багряными отблесками. Но его книга, какая книга? Ящики маленького письменного стола оказались столь же безличными, сколь его гардероб – ни одной его строки или строки о нем! Впрочем, под маленьким радиоприемником с часами он обнаружил вырванный из блокнота листик с напоминанием:
Себе, чтоб не забыть
Рефлексия не может быть беспредельной. Каждый акт рефлексии несет в себе возможность отказа от рефлексирующего. Этот отказ и есть предел рефлексии. Всякий уходящий из дома уходит из него навсегда, но каждый раз почему-то меняет решение и возвращается. Это – метафора рефлексирующего мышления, которое есть одновременно и признак личности, и симптом ее конца.
Почерк был тот же, что и записки на кухонном столе. Знал ли писавший, что уже движется к ночи багряных отблесков и что уже поздно менять решение?
Четыре пополудни. Резкий звонок в дверь. Для Андрея слишком рано. Человек лет сорока пяти, коренастый, с румяным лицом и короткими светлыми волосами, сбросил на столик в передней светло-серый дождевик и, подавая ему руку, произнес хрипловатым голосом: «Поздравляю. Мы все это ожидали, но какая-никакая, а – победа!» Вряд ли это – Рон, но уж никак не Холден – того он как живого видит. «Я рад, что ты дома и не забыл о нашей встрече. Пожалуй, я бы выпил чего-нибудь. Ладно, водки, сегодня – твой день. Я, с твоего разрешения, позвоню Мэри. Она сказала, что будет дома к пяти, и я хочу ее предупредить на случай, если с тобой заболтаюсь. Нет, я ничего не буду есть, ломтик лимона, пожалуйста, если у тебя найдется».
Он поставил на стол бутылку финской водки, рюмки и нарезал лимон. Хриплый голос из соседней комнаты: «Это я, Виль, старушка. Да, от него, он – О.К. Я передам. Не надо за мной заезжать. Буду до шести. Целую». Виль поднял рюмку: «Она говорит, что ты, наверное, очень устал после вчерашней пьянки и чтобы я тебя не утомлял своей болтовней. Прости, я не мог вчера прийти, но надеюсь, она меня отлично представляла. Я не слышал, как она вернулась, а когда проснулся, то она уже укатила в университет. Ну, за твой успех!» Он чокнулся с Вилем. Вероятность того, что на вчерашней вечеринке присутствовали две Мэри, обе покинувшие свои дома, чтобы ехать в университет сегодня утром, такая вероятность была очень невелика. Как спросить Виля о себе? Он видел, что Виль – последний человек, с которым можно говорить метафорами. Метонимия его ошеломит, а оксюморона он просто не переживет. Остается – идти напролом.
«Скажи, Виль, с чем ты, собственно, меня поздравляешь?» – «Да деньги, старый черт, ебаные деньги. Хотя, конечно, и положение – полное профессорство все-таки». Виль, конечно, нулевая точка сознания, так сказать, если судить по его языку. Но, может быть, с нуля-то и надо начинать. «Виль, – решился он, – видишь ли ты черту, за которой ты ничего не хочешь?» – «Черта, да вот она здесь, старый черт, под самыми моими ногами! Мой поезд давно ушел, только остается, что тащиться вдоль железнодорожного полотна, то есть сутками торчать в моем ебаном банке, потому что ни на что другое я не способен, и спать с Мэри, потому что, очевидно, ни с какой другой женщиной я этого делать не могу…» Он подумал, что сам он, вполне возможно, находится в той же ситуации. Во всяком случае, Виль оказался способным на метафору.
«Помнишь, ты говорил на той ебаной лекции, – рассуждал уже несколько опьяневший Виль, – что последний рубеж – это не эмоциональный срыв, не истерика, а конечный упор мысли. Когда мысль упирается в то, что не есть мысль, и не может быть мыслью». – «На какой лекции?» – «Да на той, в Кинге, ну вспомнил, этимология как философская ошибка – так она, по-моему, называлась. Так с тех пор года три прошло. С тобой еще была эта, ну, у которой потом появился этот Герберт, что ли…» – «Холден?» – «Ну да, Холден».
Около шести Виль ушел. Оставалось ждать Андрея. Он поставил водку в холодильник и вымыл рюмки. Виль помог уточнить относительную хронологию его отношений с дамами, за последние годы, по крайней мере. Не очень интересно. Да, еще эта лекция. Он не помнит из нее ни слова, но, судя по теме, ее должен был бы читать не член Кинга, а какой-нибудь приглашенный идиот. Об этимологии как философской проблеме он знает почти все, что можно о ней знать, и готов хоть завтра прочесть лекцию, хотя было бы неплохо сначала узнать, кто ее будет читать. Нет, совсем неинтересно. Он начинает уставать от этих изысканий.
«Вы сегодня не в себе, старик (знал бы он!)». Андрей говорил на чистом московском диалекте. Он был очень высок, со светло-серыми глазами, рыжеватой бородкой и длинным тонким носом. Тип милого белорусского еврея. С ним он сможет говорить, не рискуя напугать его своей бессобойностью (он только что придумал слово). Андрей, по первому впечатлению, слишком абстрактен, чтобы бросаться вызывать скорую психиатрическую помощь. «Подождем пить. Ты помнишь, когда я приехал в Англию?» – «Я не хочу подождать пить. Вы приехали сюда лет пятнадцать назад, по-моему». Он пододвинул к Андрею четыре исписанных листа. Тот быстро прочел и спросил, можно ли наконец выпить. «Подождем еще немного, не умрешь». – «Откуда вы знаете, что не умру?» – «Скажи, я никогда тебе не рассказывал ни об одном из этих эпизодов?» – «Конечно, рассказывали. Про того артиллериста в вагоне – мы тогда с вами сидели на скамеечке у пруда в Блэкхите и пили, кажется». – «Есть ли расхождение между моим рассказом тогда и тем, что ты сейчас прочел?» – «Это что – экзамен на долговременную память о вас?» – «Именно. Теперь можешь себе налить. Мне пока не надо. Скажи, сколько лет мы знаем друг друга». – «Четыре». – «Отлично. За это время ты достаточно меня узнал, чтобы ответить на один вопрос: какая черта моего характера в наибольшей степени определяет мое мышление?» – «Я думаю, что это, скорее, черта вашего мышления, определяющая ваш характер, а не наоборот: вы все время отпускаете от себя объекты ваших желаний, оставляете ваши намерения, забываете о ваших целях и они – отпадают. А не хотят отпадать, тогда вы отпадаете. И думаете, что можно отпасть без страдания. Но в этом – нарушение закона». – «Какого закона?» – «Закона страдания. Есть еще закон добродетели, вам совершенно чуждый, но кому сейчас нужен Сократ?» – «Мне». – «Не нужен вам Сократ, старик, ну разве что для контраста с самим собой». – «Оставим Сократа в покое. Скажи, Андрей, от чего, по-твоему, я отпал в самое последнее время?» – «От любви». – «Ты – сумасшедший!» – «Нет, я – внимательный, а не сумасшедший. Мэри отправилась в ту же страну, куда отправились капитан Костин, профессор Ворзонко и египетские иероглифы». – «Но они же сами этого хотели?» – «Кто – иероглифы? Мне не нравится выражение вашего лица, старик. И простите, Бога ради, мое бестактное упоминание о Мэри». – «Она была здесь сегодня». – «Что?! Простите меня, старик, я, наверное, уже слишком много выпил, но уверяю вас, это просто не могло произойти. Вы еще скажите, что она здесь была вместе с Вилем». – «Не совсем, они оба посетили меня сегодня, но по отдельности. Она – поздним утром, он – ранним вечером. С утра меня немного тошнило, и кружилась голова. Я, кажется, пожаловался Рону, что плохо себя чувствую, и он позвонил Мэри. А с Вилем мы договорились о встрече еще месяц назад, по его словам, во всяком случае».
Андрей смотрел на него в упор расплывающимися зрачками. «Старик, вы еще помните ваши египетские иероглифы?» – «Дай мне текст, и я скажу, помню или не помню». Помню или знаю? Ответ, по-видимому, зависит от того, что ему предъявляется. Так, предъявили ему Андрея – он его не узнал и не вспомнил, как не узнал и не вспомнил Мэри, Виля и Рона. Упомянули этимологию как философскую проблему – это он знал прекрасно, хотя о лекции на эту тему ничего не помнил. Интересно, удалось бы ему сейчас прочесть папирус «Книги Мертвых»?
«Тысяча извинений, старик, но Мэри… она у вас долго пробыла? Ну, я имею в виду…» – «Около двух часов, и именно то, что ты имеешь в виду». Сейчас ему казалось, что он, наконец, начинает понимать. Да, за вопросами Андрея лежат какие-то обстоятельства, относительно которых Андрей совершенно уверен, что он их должен знать. Ну, скажем, что с Мэри и Вилем случилось нечто такое, что делало их сегодняшнюю встречу с ним невозможной или чрезвычайно маловероятной. Вместе с тем слова Андрея наводили на мысль о том, что не только с Мэри и Вилем, но и с Андреем дело может обстоять далеко не так просто, даже если не касаться самого себя. Мифология, милый друг, мифология стучится в двери твоей мысли!
«Не напоминает ли тебе Мэри Елену из "Фрагментов" Стесихора? – решился заметить он. – Я почти забыл, что там о ней, во "Фрагментах", но мне кажется, что Клайв Льюис взял у Стесихора идею, что Елена, похищенная Парисом, была фантомом, а настоящая пребывала где-то в Египте в полной, так сказать, неприкосновенности, физической и нравственной. Право же, старик, это вы индуцируете во мне ученость, мне природно нисколько не свойственную». – «Но ведь никто из смертных так и не догадался об этом трюке богов и так и не было установлено, которая из Елен настоящая». – «Тогда я не вижу, для кого из смертных это могло бы быть проблемой».
Андрей прав. Проблема – это когда знание неполное. Когда его нет, то не может быть проблемы. Он открыл окно, и ночная осень ворвалась в кухню, наполнив ее прохладой и обрывками звуков. Из окна напротив лились сверкающие аккорды рапсодии Донаньи. Он сейчас может спросить Андрея о себе – и тот ответит, но это означало бы срезать угол, точнее, нарушить естественную кривую знания. Он не закричит «Эврика!», не насладится «моментом истины». Наслаждался ли он Мэри сегодня утром? Он знает, что при отсутствии «я» ответить на этот вопрос невозможно. Но что же все-таки могло случиться с Мэри и Вилем? «Страдание, – услышал он голос Андрея, – это не предмет познания, а условие существования. Я покидаю вас, старик. Увидимся в субботу. Первые два листа отлично написаны».
Он закрыл окно, выпил рюмку водки и закурил. Да, отделившееся от него «я» ушло не с пустыми руками; оно взяло с собой не только память, но и страдание. Значит ли это, что кто-то другой помнит и страдает, а сам он, если верить Андрею, не существует.
Было девять, когда позвонили в дверь. Перед ним стоял немного сгорбленный, совершенно лысый, с лохматыми бровями и аккуратно подстриженными усами мальчик. Мальчик испуганно глядел мимо него вглубь коридора. «Кто мне открыл дверь? – не получив ответа, крикнул: – Мэри, куда ты исчезла, где ты?» Конечно, мальчик не мог его видеть, да и слышать, наверное, тоже. Но он решил попытаться и сказал громко и отчетливо, что Мэри была здесь утром, но потом уехала в университет и больше не возвращалась. Зачем он все это говорит? Мальчик прошел через него, как через луч света. Теперь ему пришлось обернуться, чтобы увидеть его в конце коридора входящим в кухню. «Ну, хватит, хватит, – говорил себе мальчик, – настоящая опасность не любит подстрекателей». Потом присел на край скамьи и опустил на стол свою большую, тяжелую голову. «И если ты решишь, что между нами ничего нет, – тебе лучше знать».
«Интересно, это ты о Мэри или обо мне?» – подумал он, стоя за спиной мальчика. Тот, видимо, очень устал. Даже плащ не снял. «Ты – здесь, – тихо продолжал мальчик, – и как всегда меня не видишь и не слышишь». – «Как ты меня сейчас, – возражал он мальчику. – И не смешно ли, у нас опять – треугольник».
Она вошла удивительно тихо, открыв дверь своим ключом. Да он, пожалуй, ее сейчас бы и не узнал. «Вырвалась на пятнадцать минут, – сказала она, целуя мальчика в голову. – Почему ты в плаще? Ты куда-то собирался? Виль и Эдди пьют в "Фениксе" – это отсюда в трех минутах, ты же знаешь». Мальчик молчал. «Я только хочу тебе сказать, что сегодня утром ты был необыкновенный – таким я бы любила тебя всю жизнь». Мальчик поднял голову, медленно встал, поклонился и поцеловал ей руку. «Может быть, я был пьян, – он улыбнулся, – право же, наверное, был, раз не помню».
Лицо Мэри стало совершенно белым. «Не странно ли, – подумал он, – что и она боится не неизвестной опасности, а той, что сама прекрасно знает». Мальчик положил руку ей на плечо и сказал: «Я могу допустить, что вера в Бога спасает душу, но… я все более склоняюсь к мысли, что душа – это не все». – «Я сейчас ухожу, – сказала она, – навсегда».
«Это уже бывало, бывало, – сам с собой разговаривал мальчик, оставшись один. – Жаль, что я ей не прочел это, – он прикоснулся пальцами к исписанным листам, – а ведь неплохо, небездарно же, а, Марк Теодорович?» Мальчик быстро поднялся, сунул листы в карман и пошел наверх. Интересно, как мальчик догадался, что душа – это не все? Он-то всегда это знал.
Теперь мальчик внизу, с плоским кожаным чемоданом, быстро выпивает рюмку водки, прячет недопитую бутылку в чемодан, гасит в кухне свет и направляется к двери, бормоча: «Хорошо, хорошо, блестящая идея, я – тоже ухожу».
Он выходит за мальчиком в лондонскую ночь и долго идет за ним через парк, слушая крики павлинов и детское кряканье уток. Он думает о мальчике, как страстно тот хочет возвращения женщины, не зная, что на самом деле хочет сам возвратиться к тому, кто следует за ним по едва белеющим тропинкам ночного парка. Не зная, что это – невозможно. Сцепщик не появится, сколько его ни жди.
Октябрь, 1994 – Январь, 1996




1 2