А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Когда это случилось, все поняли, что все кончено; поняла это и Максси Мараскино, когда на рассвете какой-то наркоман поделился с ней новостью на улице… И тогда она вернулась в квартиру, прошла меж валявшихся у нее на полу бесчувственных тел, заглянула ко мне в комнату, чтобы убедиться, что я еще сплю, и заперла дверь.
На самом деле я не спал, а просто лежал с закрытыми глазами. И в тот редкий по своей тишине рассвет я мог бы услышать щелчок задвижки, но в действительности в моей жизни больше не было тишины, теперь в моих ушах вечно стоял рев хаоса, рев десятилетней давности Парижа, рев, вырвавшийся на волю, когда я целовал женщин Тусовки, этих музыкальных автоматов… Я больше не слышал даже своих кассет. И я понял, что заперт, только когда встал, сходил в уборную и попытался открыть дверь. Как и у всякого, кто внезапно и неожиданно попал в западню, моим первым инстинктом было освободиться. Я подергал ручку и начал колотить в дверь кулаком. За дверью разнообразные представители ночевавшего там сброда или спали среди гвалта, или просто находились в сознании ровно настолько, чтобы посмеяться над ситуацией, казавшейся им забавной. Я слышал, как Максси что-то пишет на двери.
В последующие дни, а потом и недели я переходил от отчаянных попыток освободиться к примирению с новыми границами моей вселенной, утешая себя тем, что если я не могу выйти, то и никто другой не может войти. Днями кряду я смотрел в окно на пустырь внизу и на примыкающий к нему притон наркоманов, где ряд подростков на тротуаре становился длиннее или короче в зависимости от погоды, или от капризов фармацевтического рынка, или от популярности дежурного зелья, или от уличных новостей – хороших или плохих – и от кружащих рядом полицейских машин. Крикнуть кому-нибудь за окном или за дверью я не мог, так как мои крики звучали сипением и бормотанием, которые оставил мне вместо голоса давний парижский хаос…
У Максси было сверхъестественное чутье – она всегда знала, когда открыть дверь и просунуть мне бутерброд и воду, сок или содовую, пока я сплю. Тем временем от постоянного рева в голове у меня усилилась мигрень, для облегчения которой она купила у уличного барыги какое-то болеутоляющее… Приходя ко мне в темноте, когда я лежал на тюфяке в слепящем, парализующем бреду, Максси не давала мне лекарства, пока я не удовлетворял ее, а потом, пока я отходил от боли и засыпал в отупении от этого зелья, уходила и запирала за собой дверь.
– Малыш! – как-то днем услышал я за дверью ее голос.
Сквозь рев в голове я едва различал его.
– Что? – откликнулся я.
– Ты в порядке?
– В порядке ли я? – Сквозь боль и шум мне все же удалось придать своему голосу язвительный тон. – Я сижу взаперти.
– Да, – признала она. – А что, это так ужасно?
– Я не могу выйти. Я в тюрьме.
– Попытайся научиться мириться с этим, – ласково объяснила она, и так я прожил в запертой комнате семь месяцев.
В вызванных головной болью галлюцинациях мне впервые явились хронологические линии хаоса на стенах вокруг меня и на потолке надо мной, и начал обретать форму весь Календарь. Будь у меня чем писать, я бы мог начертить все это прямо тогда, там же, и там бы все это и осталось, в какой-то халупе на углу Второй стрит и Второй авеню в Нижнем Истсайде в Нью-Йорке. Я слышал, как по ту сторону двери приходила и уходила Тусовка, раздавались звуки хаоса, постепенно переходившие от радости к отчаянию… Иногда мне казалось, что я слышу смертный скулеж. Максси возвращалась со своей работы рано утром и звала меня через дверь:
– Малыш!
– Что?
– Ты в порядке?
– Я еще здесь, если ты об этом.
– Ты пропустил мое выступление вчера вечером.
– Да, меня не пустили. – (Я слышал уныние в ее голосе.) – Как оно прошло?
– Не знаю, – отвечала она. Я слышал, как из ее голоса уходит коллективная вера Тусовки. – Жаль, что тебя не было, а то ты бы мне сказал.
– Да, похоже, нам не мешало бы разделять такие моменты. В рамках наших все углубляющихся отношений. Иногда, – сказал я, – я чуть ли не слышу тебя отсюда.
– Ты чуть ли не слышишь, как я пою?
– Почти. Я ложусь на пол, кладу голову к отдушине и почти слышу, как твой голос, твое пение выходят через вентиляцию с Нижнего Истсайда, летят с Хьюстон-стрит до Бауэри, попадают на Вторую стрит и через вентиляцию проникают ко мне в комнату.
– И как оно?
– Трудно сказать. Пока оно доходит сюда со скоростью хаоса, ты уже поешь следующий куплет.
– Жаль, что тебе так плохо слышно, – печально сказала Максси. – А то ты сказал бы мне.
– Мне тоже жаль.
– Ведь не понять, хорошо получается или плохо, когда никто, кому можно доверять, тебя не слушает.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – заверил я ее.
– Мне тебя не хватает.
Я сказал:
– Макс, у меня идея.
– Вот как?
– Завтра я приду на концерт и послушаю тебя, и тогда смогу тебе все сказать, потому что буду прямо там.
Какое-то время за дверью ничего не слышалось. Я не знал, может быть, она говорит что-нибудь, а я просто не слышу из-за двери и из-за шума у себя в голове.
– Но тогда, – наконец ответила Максси, – мне придется выпустить тебя из комнаты.
– Да.
– Нет, – сказала она из-за двери. – Не думаю, что из этого что-то выйдет.
– Я буду прямо там и смогу все услышать.
– Нет, не думаю, – сказала она.
– Это же отличная идея, правда.
– Нет, на самом деле – не очень-то. Не такая уж это и замечательная идея.
– Да что ты, отличная идея.
– Нет, на самом деле, если подумать, если хорошенько подумать, мне кажется, концерт вчера и вправду прошел очень хорошо.
– Ты не можешь знать наверняка.
– Мне кажется, все прошло отлично, если подумать. Я совершенно довольна тем, как все прошло.
– Отсюда, – попытался заметить я, – мне показалось… Мне показалось, все прошло хорошо, но могло бы… Могло бы быть и лучше. Мне показалось… Тебе чуть-чуть не хватило до совершенства. Если бы я слушал прямо там, я бы мог сказать наверняка.
– Нет, – сказала Максси через дверь. – Я не верю, что чуть-чуть не хватило. Мне кажется, все получилось божественно. Я считаю, все получилось обалденно. Знаешь, малыш, я устала. Вот была длинная ночка. Как твоя голова?
– Открой эту долбаную дверь, Макс.
– Я ложусь спать, малыш. Скоро я снова к тебе приду.
– Макс!
– Спокойной ночи.
Я так и не выходил из комнаты, пока в один прекрасный день, когда в ушах у меня шумело не так громко, и головная боль была не такой сильной, как обычно, за дверью не раздался голос еще одной женщины.
– Эй! – услышал я и, встав на колени, подкрался с тюфяка к двери и прижал к ней ухо.
– Эй! – повторила она, и я замешкался, не зная, отвечать или нет, словно, когда освобождение замаячило на горизонте, уже не был уверен, нужно ли мне это. Попытавшись откликнуться, я обнаружил, что снова потерял голос, но в конце концов сумел выдавить из себя хрип.
– Да, – выговорил я, вставая на ноги. – Да! – и стал колотить в дверь.
– Ты в порядке? – спросила девушка за дверью, но когда я попытался ответить, голос у меня снова пропал, и мне оставалось лишь продолжать стучать.
Я отошел от двери, ожидая, не откроется ли она. Но ничего не случилось, и через мгновение, к моей великой ярости, среди звуков у себя в голове я услышал шаги – девушка удалялась. Я со всех сил хлопнул ладонью по двери, вернулся на свой тюфяк на полу и задремал…
Через несколько минут я проснулся, встал, подошел к двери и, повернув ручку, обнаружил, что дверь не заперта. Я вышел и стал озираться в пустой квартире, как человек, вылезший из чрева земного на солнечный свет. Обернувшись к двери в комнату, где я провел последние семь месяцев, я увидел, что Максси написала на ней черным маркером: ЗДЕСЬ ЖИЛЕЦ. Я бросил все – включая мои кассеты, – взял пятьдесят пять баксов из сигарной коробки, где Максси хранила наличность, и ушел.
Не будем слишком долго разбираться, зачем в восемьдесят втором году я вернулся в Париж. Скорей всего, просто так случилось, что я там оказался в это время, – рано или поздно я собирался вернуться туда, и случайно это произошло именно тогда. Меня уволили («за нарушение субординации» и «оказание разлагающего влияния на сотрудников», но в это тоже не стоит вдаваться) из одной исследовательской фирмы, где в мои руки стекались тысячи фактов, свидетельствующих о проявлениях хаоса… Сбежав от работы и от романа с недавно разведенной женщиной, которая все еще чувствовала себя виноватой перед бывшим мужем, я отправился в Париж. И вот я там. Какое-то время пожил с анархистами на рю Вожирар, неподалеку от Эйфелевой башни, потом переехал на рю Жакоб, совсем рядом с бульваром Сен-Жермен, в гостиницу, где консьержка снабжала меня зубной пастой, туалетной бумагой и аспирином от моих головных болей, а также разрешала повременить с оплатой номера.
Когда я впервые повстречался с Энджи в кафе «Липп», она сказала:
– Давай договоримся кое о чем? Давай не будем слишком много расспрашивать о прошлом?
«Какое у нее может быть прошлое?» – подумал я тогда. Ей было – страшно подумать – девятнадцать лет. А мне – трудно поверить – двадцать пять. Стоял июль, и в тот день она единственная на всем бульваре сидела на солнцепеке, не нуждаясь в тени. Легчайший ветерок шевелил ее длинные черные, ниспадающие на плечи волосы. Она показалась бы мне очень утонченной в своих черных сапогах с заправленными джинсами, как носили француженки, если бы не смехотворный плюшевый мишка, которого она усадила рядом с собой на скамейку. Позже, кроме мишки, ее выдавала еще привычка, забывшись, грызть ногти – это совершенно не сочеталось с остальным обликом, который она себе выстроила, с натренированной, решительной уверенностью.
Тело Энджи не производило ни капельки пота. Американка азиатского происхождения, она не обладала совершенной красотой, но ее красоты хватало, чтобы смущать и волновать встречных мужчин. Двадцать лет назад мать Энджи повстречалась с ее отцом в Токио. Она служила санитаркой в военном госпитале в Корее и в Токио приехала в отпуск. Потом они поселились близ Лас-Вегаса, где и родилась Энджи. Ее отец был физиком, эмигрант из Страны Восходящего Солнца среди полудюжины эмигрантов из Третьего рейха, а теперь все работали на победоносных американцев в пустыне Невада, и днем беременная мать Энджи выходила в патио и лежала там в шезлонге, нежась в радиоактивном свете испытаний, над которыми трудился ее муж всего лишь по ту сторону забора… Это было все, что мне дано было узнать о прошлом Энджи в первый момент, и я попивал водку с тоником и думал – не ляпнул ли чего в попытке поддержать беседу.
– Четыре тысячи людей, – вслух прочитал я в «Геральд трибюн» своим сиплым голосом; я всегда сомневался, слышно ли меня, – поженились во время церемонии, проведенной одним сумасшедшим корейцем, который сам подобрал жен и мужей друг другу.
Едва сказав это, я тут же осекся: черт! А вдруг она кореянка?
Но она не обиделась, а сказала:
– А может быть, он бы и нас подобрал друг другу.
Возможно, одни эти слова помогли нам прожить три последующих года. Ради одних этих слов я избегал некоторых журналов в газетных киосках, некоторых фильмов в заполненных мужчинами кинозалах. Если бы я искал беды, из этих фильмов и журналов на меня уставились бы твои обреченные глаза, и виноватая улыбка, и вся ты, обнаженная… Я держался подальше от неприятностей, не знаю, был ли то признак зрелости или трусости; как бы то ни было, за Энджи в Нью-Йорке что-то числилось, и Нью-Йорк, должно быть, сделал ей порядочную гадость, раз Париж по сравнению с ним казался ей избавлением, потому что летом восемьдесят второго этот город был таким потрепанным и затертым, таким жарким, заполоненным нищими, с кучами мусора на улицах, а в метро людей сталкивали на рельсы, прямо под колеса подходящих поездов. Заплатив за нее в «Липпе», я уговорил Энджи пойти ко мне в гостиницу, где мы вскарабкались на пятый этаж, в мою комнату, и она в одной руке держала своего плюшевого мишку, а я все еще держал белую розу, которую подарила мне днем в Люксембургском саду какая-то старушка… В «Липпе» я все пытался подарить тебе эту розу, а ты все отталкивала ее. И она продолжала лежать на столе рядом с профитролями…
В комнате на пятом этаже отеля было душно. Я открыл выходящее на улицу окно, повозился с пробкой «Cotes du Rhone», а когда обернулся, у меня на кровати лежала голая девушка в одних сапогах по колено, черных, как ее волосы. Она лежала на животе и читала «Геральд трибюн», разложив его на кровати перед собой, ее локти почернели от свежей типографской краски, а ноги раскачивались взад-вперед; плюшевый мишка сидел на подушке в изголовье, а белую розу, которую, как я думал, она в конце концов приняла, она швырнула на столик у двери ванной.
Ладно, я был ошеломлен. Признаю. Я стоял с бутылкой в руке и смотрел на девушку, пока та не оторвалась от газеты.
– Так вот, если бы он поженил нас, – сказала она, – сколько времени прошло бы, как ты думаешь, прежде чем ты бы меня бросил?
– Откуда ты взяла, что я бы тебя бросил? Может быть, это ты бы меня бросила?
Я сел рядом с ней на кровати. Она держалась очень непринужденно – нагишом читая газету и лениво болтая ногами взад-вперед, – и я мог бы сказать, что во всем этом не было ничего сексуального, кроме сапог, – такая заезженная и все же действенная мужская фантазия, чтобы на девушке не было ничего, кроме сапог, как будто она просто забыла снять их – хотя, конечно же, она не смогла бы снять джинсы, не сняв также и сапоги. За те несколько секунд, когда я отвернулся, чтобы открыть окно и откупорить бутылку вина, она сняла сапоги и всю одежду, а потом снова обулась…
– Нет, – заверила меня Энджи с величайшей серьезностью, – ты бы бросил меня; мне кажется, в этом невозможно сомневаться. Я бы на твоем месте, – добавила она, словно походя касаясь того обстоятельства, что была нага, хотя я не сразу уловил эту перемену в беседе, – я бы на твоем месте не стала предполагать, что все так же просто, как кажется на вид. А вдруг это мой способ взять ситуацию под контроль? А вдруг я просто пытаюсь запугать тебя? Испугался?
– Ни капельки.
– А вдруг, – продолжала она, – для меня проще раздеться догола перед незнакомым мужчиной, чем переспать с ним. Только потому, что, может быть, многие мужчины видели меня голой, ты не должен делать вывод, что многие занимались со мной сексом.
Я отпил из бутылки и предложил ей.
– А может быть, я и не думал, что многие мужчины видели тебя голой.
– У тебя что, нет стаканов? – проговорила она, презрительно глядя на бутылку, и я встал с кровати, принес из ванной стакан и налил ей. – Не думай, – сказала Энджи, пригубив вино, – что у меня был секс со столькими мужчинами, что я их и пересчитать не смогу.
– Я и не думаю.
– Я могу их пересчитать. Мне для этого даже не понадобятся все пальцы. – Она поиграла передо мной пальцами свободной руки. – Может быть, я не знаю, как их звали, но пересчитать их я могу.
– Это и есть та часть прошлого, о которой нам не следовало говорить?
– Да, – призналась она и ткнула пальцем в «Геральд трибюн» перед собой. – Так как ты думаешь, как тот мужик их ставил в пары?
– Что?
– Ну тот кореец, преподобный Как-его-там. Который переженил четыре тысячи человек в Нью-Йорке. Тут сказано, он всем подобрал пару. Как он это делал? По возрасту, по весу? Или по алфавиту? У него что, были досье на всех, он сравнивал их интересы, хобби, уровни образования? Это же вряд ли возможно, правда, что у него были досье на каждого? – Бессознательно она начала грызть ноготь на одном из тех самых пальцев, которых более чем хватило бы, чтобы перечесть всех мужчин, с которыми она занималась сексом, но потом спохватилась, сжала руку в кулак и спрятала себе под грудь. Уличный шум за окном начал затихать, и солнечный свет, который в Париже не меркнет до десяти часов, наконец тоже начал гаснуть. – Значит, с одной стороны, понятно, что его не заботило, будет ли брак успешным или счастливым, подходят ли эти люди друг другу, – все, о чем он думал, это то, что вот он щелкнет пальцами, и все выполнят его желание, верно? По его велению все откажутся в его пользу от важнейшего решения в своей жизни. Вот все, что он хотел доказать.
– Да.
– Вот все, о чем он думал.
– Продемонстрировать всему миру, что он управляет хаосом.
– Ты думаешь? – нахмурилась Энджи. – Только вот, – теперь она перевернулась на спину и уставилась в потолок, подняв палец, который раньше кусала, и беспечно выставляя напоказ то, чего раньше не было видно, – если все эти браки потом распадутся, то и все его доказательства тоже в некотором смысле расклеятся. Понимаешь? – Она повернула голову, глядя на меня одновременно сбоку и вверх ногами. – Это на самом деле не лучший пиар – заключить, сколько там, две тысячи бракосочетаний на глазах у всего мира, а потом вдруг оказывается, что тысяча девятьсот из них недолго протянет. Не очень убедительная демонстрация управления хаосом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29