А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Город изнемогает от жары. Ветер Санта-Ана неистовствует, и все запекается до хруста, как от поцелуя упавшего на землю оголенного провода. Далекие деревья за моим окном метут воздух медленно и беззвучно, будто движимые выдохом из центра земли, таким первобытным, что его рев все еще гремит в глубочайших закоулках планеты. Небо – синейшего, мерцающего от жары цвета, впервые за последнее десятилетие не оскверненное дымом, так как огненные кольца не горят со времени ливня. Когда дожди прошли, несколько недель все было затоплено, а потом все расцвело, выросла трава, а потом все совершенно высохло, так что один блудный огонек может, кажется, в секунды объять пламенем все на десяток миль вокруг. От плаката к плакату я вижу, как Красный Ангел Лос-Анджелеса облезает длинными полосками, которые закручиваются и висят, пока от нее не остается ничего, кроме вертикальных обрывков, как будто бы она за решеткой тюремной камеры; все плакаты города, взятые вместе, могли бы, пожалуй, сложиться в одну целую Жюстин. Часовые пояса дробятся на все меньшие и меньшие зоны, пока каждый человек не становится собственным часовым поясом, – и город бурлит временем, закручивается водоворотом из миллиона не-синхронизированных часов, настроенных на разный счет минут и секунд. После захода солнца, через дыру в потолке гостиничного коридора, на меня идут из темноты фильмы, сплошным потоком на таинственных волнах, пока у меня самого не начинается истерия: «Печать зла», «Джонни-гитара», «Сладкий запах успеха», «В упор», «Яд любви», «Мондо-топлесс», «Путь Каттера», «Жизненная сила», «Ночные мечты», «Воск», «Твин Пикс: сквозь огонь иди за мной», «Последнее искушение Христа»…
Образы из них наполняют жизнь, которая, очевидно, начала исчезать. Всего лишь пару дней назад я получил два интересных письма. Первое было признанием от К* из Виргинии. Она уже довольно долго намекала на близящееся признание, оно вертелось у нее на языке одновременно с длинной, фрагментарной историей о ее любовном романе с тюремным надзирателем. Каким-то образом я, видно, пропустил начало истории, и мне не ясно, о какой тюрьме речь – настоящей или же метафорической. Может, это и не важно, поскольку, как говорит К*, «не исключено, что все, что я тебе рассказываю, – неправда», хотя я не знаю, это часть признания или упреждающий отказ от него, который опровергает признание до того, как оно прозвучит. Долгое время я думал, что она собирается признаться в том, что некрасива; и правда, когда она намекает на это – «Нелепо, но ты не стал бы смотреть на меня 2жды», – мне стыдно, что она считает, будто это имеет для меня значение, что я каким-то образом заставил ее поверить в то, будто это имеет значение, и что отсутствие глубины во мне так очевидно. Но и это не является ее признанием. Признание ее таково: «Я обманщица, – пишет она. – Не обязательно в том, что я говорила, но в том, как первый раз завладела твоим вниманием. Однажды мне подарили письмо, написанное тобой кому-то лет десять – пятнадцать назад. В этом письме ты перечислил несколько вопросов, которые тогда очень тебя занимали. И я решила затронуть те же вопросы, один за другим, в том же порядке, так что, в сущности, ты получил письмо от самого себя. Это и было паролем, впустившим меня в тайную комнату. Когда ты получил мою первую открытку, ты подумал, что нашел кого-то на одной волне с собой. Это было действительно так, и нашел ты себя».
Вместе с этим признанием от К* я получил бандероль от Шейла (с нью-йоркским штампом). В ней была статья, напечатанная в журнале на востоке страны, о том, что произошло в газете. «Статья хорошая, – писал Шейл, – автор почти все рассказал правильно; только есть один нюанс…» – и потом, так деликатно, как только мог, он объяснял, что в статье был упомянут – и процитирован – каждый ушедший из газеты журналист, кроме меня. Это было любопытно. Нет, не просто любопытно, это захватываю дух, насколько я был, оказывается, не у дел; я был так уникально незначителен, что мой уход, единственный из всех, не заслуживал упоминания. И мне оставалось только гадать: может, с моей стороны было моральным тщеславием уходить? Может, целью моего жеста было всего лишь привлечь внимание? Может, я, сам того не осознавая, начал исчезать давно, как свет, моргнувший и пропавший в Сентрал-Парке, и мой солипсизм настолько поглотил меня, что я не заметил собственного исчезновения, пока мне наконец не предъявили это неопровержимое доказательство – отсутствие моего имени. Может быть, после того, как я отдалился от памяти, память отдалилась от меня. Я начал доставать старые газеты. Начал доставать все номера, где были напечатаны мои рецензии, чтобы увериться в чем-то, в чем никогда, наверно, не был уверен, и тогда я это увидел, или, точнее, увидел, что видеть было нечего. Я не мог найти ни одной написанной мною рецензии. «Точно помню, у меня что-то было в этом номере», – бормотал я себе под нос, бешено раскидывая по комнате газеты; но ни в одной из них не было ничего. Я не нашел своей фамилии ни в одной колонке «Содержание», ни даже в списке сотрудников редакции. Может, они еще давно случайно упустили мое имя из списка, а я просто не заметил? Ничто не указывало на то, что я вообще когда-либо печатался в газете, за единственным исключением; и мне не надо ведь, правда, объяснять тебе, что это была за статья.
Я позвонил Вив. Она обитала в пригороде Амстердама, прочесывая голландские болота в поиске точных координат места, где следовало воздвигнуть Мнемоскоп, указывающий на Лос-Анджелес. Была полночь; она сонно ответила, в ее полушарии было восемь утра. Мы разговаривали, находясь по разные стороны сознания: Вив – на стороне пробуждения, я – на стороне сомнамбулизма. Наверно, я позвонил, чтобы доказать себе, что я все еще существую, но разговор с Вив всего лишь доказал мне, что существует она, и заставил меня желать ее еще больше, измучив меня тем, как близок был ее голос, в то время как она была так далеко. И что бы я ни делал, куда бы ни шел в следующие дни, я мог думать только о Вив – на рынке, в кафе неподалеку, гуляя по Стрипу, глядя на старое здание клуба Сент-Джеймс за окном. О Вив я думал днем на автомойке, глядя, как двое мексиканцев наводят блеск на мою машину, протирают крылья и покрышки; меж далеких холмов к востоку полыхал первый пожар, виденный мною с Рождества. Я не мог с точностью определить, какое кольцо горит, было похоже, что огонь – дальше Сильверлейка, где-то за пустыми высотками даунтауна, к северо-западу от Рдеющих Лофтов; и я даже сказал парню, который стоял рядом и тоже ждал, пока будет готова его машина: видно, они опять их жгут, – и он сказал: нет, по слухам, это не официальный пожар, а случайный, или поджог, все ведь так высохло; и я разглядывал дым, мои мысли следовали за его колечками к небу, когда мне пришло в голову, я даже не знаю, когда, что только один из мексиканцев сушит мою машину, а второй ничего не делает, только расхаживает вокруг и разглядывает ее, и вообще он довольно хорошо одет для работника автомойки. Действительно, продолжал думать я, это самый нарядный автомойщик, которого я когда-либо видел, и тут он спокойно сел в мою машину. Первый мойщик посмотрел на него безучастно, не выражая тревоги; и примерно в тот момент, когда хорошо одетый парень, усевшийся в водительское кресло, повернул ключ в зажигании, я наконец встал со стула и пошел к нему, так как следующие слова наконец лениво мелькнули в моем мозгу: «Человек, который сейчас заводит твою машину, не работает на автомойке». К тому моменту, как он вырулил на улицу, я рванул, как спринтер, и я бежал рядом, колотя по крыше, когда он газанул по бульвару Голливуд. Он уже дергал пепельницу, поднимал и опускал автоматические окна, настраивал тембр в магнитоле и, словом, от души радовался всем прибамбасам его совершенно новой, чистой машины, повернув зеркало заднего вида так, чтобы полностью насладиться видом того, как я беспомощно бегу за ним.
Оглядываясь назад, можно сказать, что это не было такой уж и большой бедой. В Лос-Анджелесе у людей постоянно угоняют машины, а то и хуже. Бежать рядом с машиной, когда он отъезжал, пытаться открыть дверь и дотянуться до него своими руками потенциального убийцы было не самым умным поступком в моей жизни; насколько я знаю, он мог бы достать пистолет и застрелить меня. Намного серьезней для меня было то, что – так уж вышло – в машине собралось много личных пожитков: одежды, кассет, книг, бумаг, – хотя я не помню почему. Как будто я сосредоточил всю свою жизнь в одном месте специально, чтобы ее было легче отобрать. В любом случае меня это сломало. В то время как при других обстоятельствах угон машины был бы просто колоссальным неудобством, сейчас это стало невыносимым грузом после всего остального – отъезда Вив, ухода из газеты, распада «кабального совета». И вдобавок все остальное. Все остальное, происходившее в те же дни, медленное исчезновение моей жизни, вещь за вещью, человек за человеком, момент за моментом, мечта за мечтой. Я лежал дома в постели, глядя, как фауна и споры медленно покрывают мои стены и потолок, чувствуя себя в том же тупике, что и во сне, когда самоубийство казалось действием не столько радикально-эмоциональным, сколько благоразумным, действием, которое позволило бы мне обрести темп, соответствующий подлинному темпу моей жизни. Вот и все, чем стал для меня угон машины, – последней соломинкой; в любом другом умственном состоянии я либо пережил бы это, либо принял бы за какой-нибудь знак. Но мое умственное состояние не позволяло мне принимать что-либо за какой-либо знак, и я лежал в кровати, слушая, как люди вешают трубку, дозвонившись до автоответчика, помолчав сперва так долго и так зловеще, что даже автоответчик не мог этого выдержать и вешал трубку первым.
Через день после того, как мою машину угнали, я лежал в постели – время от времени я, должно быть, смутно ощущал откуда-то из-за окна далекий запах дыма, – когда с наступлением темноты автоответчик, щелкнув, снова включился и снова столкнулся с отсутствием голоса на другом конце; и я схватил трубку. Хватит. Пора дать миру понять, с кем он имеет дело; с человеком, у которого угнали машину с автомойки. Но когда я снял трубку, то прежде чем я услышал ее голос, меня отбросил назад в память звук ее дыхания; я снова был в Берлине и отвечал на звонок в отеле на Савиньи-плац. И тогда она сказала со своим легким немецким акцентом:
– Ты чувствуешь дым?
– Что?
– Ты чувствуешь дым?
– Кто это? – сказал я, хотя знал, кто это.
– Ты знаешь, кто это.
– Да, чувствую.
– Ты знаешь, откуда он?
– С пожара.
– Конечно. Но знаешь ли ты, где этот пожар?
– Ты в порядке?
– Это зависит от того, – сказала Джаспер, – что понимать под порядком.
Голос ее звучал гулко и странно.
– В каком-то смысле я в порядке. В каком-то смысле мне лучше, чем когда-либо: я свободна. Но в другом смысле, знаешь, наверно, я не в порядке.
– Что ты имеешь в виду?
– Наверно, это непорядок… знаешь. Ну, в смысле, если учесть.
– Что учесть?
– Если учесть, что я сделала.
– Что ты сделала? – спросил я.
Но мне не пришлось заходить слишком далеко на темную сторону моего воображения, чтобы догадаться. Я видел, как он стоял на лестнице и смотрел на нас из темноты в ту ночь, когда Джаспер, Вив и я были у нее дома.
– Помоги мне.
– Ты у себя дома?
– Да.
– А твой отец… твой отчим – он там?
– Ну… зависит от того, что ты этим хочешь сказать. В каком-то смысле да, он здесь. Ты не мог бы прийти прямо сейчас?
– Нет, не могу. У меня нет машины. Ее вчера угнали. С автомойки, – добавил я.
– Мне нужно, чтобы ты пришел, – только и сказала она, тем же тоном. – Ради меня. Это не для него. Для него уже ничего не сделаешь. Но перед тем, что должно случиться дальше, мне просто показалось правильным позвонить именно тебе.
– Джаспер, – сказал я, и она повесила трубку.
Я дал отбой, вновь поднял трубку, чтобы позвонить в полицию, но снова дал отбой, прежде чем набрал номер. Я проверил, сколько у меня наличных, – пожалуй, достаточно, чтобы, поторговавшись немного с таксистом, добраться до ее дома; о том, как я вернусь обратно, буду волноваться позже. Когда я покидал «Хэмблин», ветер Санта-Ана завывал свирепее, чем прежде. Может, все дело было во времени суток, но никогда прежде город не казался мне таким униженным и опустевшим; у меня было ощущение, что в нем остались только Джаспер, я и водитель такси, и, может быть, ублюдок, угнавший мою машину, если только он уже не на полпути к Орегону. Таксист-кореец показался мне возбужденным в ту же минуту, когда я сел в такси, и волновался все больше по мере того, как мы пересекали город. Шумная ночь вывернула себя наизнанку, обычная какофония сирен и вертолетов впиталась в пустоту, и был только ветер, дувший в окно такси, и звуки бегущих шагов и криков в темноте, не похожих ни на человеческие, ни на звериные. Сквозь ветки деревьев, раздетые Санта-Аной, я видел, как хлопали ставни и закрывались окна, чтобы не впустить ночь; в ветровом стекле перед нами небо раскраснелось от огня. «Сегодня жгут?» – спросил я водителя, но все, что он ответил – он, должно быть, повторил это раз пять между Голливудом и сортировочной станцией к востоку от даунтауна, – было: «Странный город сегодня, странный город», – причем с такой интонацией, что я не был уверен, это какой-нибудь шифр или просто ломаный английский. В полумиле от дома Джаспер он отказался ехать дальше, испуганно поглядывая на пылающий овраг. Остальной путь я прошел пешком – переполз железнодорожные пути и пересек равнину, окружавшую дом. Я уже видел вдали его темный силуэт, сталагмит из дерева и стали, торчащий посреди пустоши, и рядом – темный силуэт Мнемоскопа Вив. В этот момент пожар в холмах казался далеким.
Дверь в автотуннель была открыта. Я вошел внутрь и подавал голос через каждые несколько футов. Парадная дверь – тоже открыта, но за ней не видно ни зги, и я продолжал звать Джаспер. Я поднялся по лестнице на второй уровень, мои ноги так тряслись, что я едва мог идти. Джаспер ждала меня в черном кресле посреди большой круглой комнаты с окнами по всей окружности. Я четко видел ее в свете от пожара в холмах, который казался таким далеким всего несколько минут назад. Бассейн за окном был темен. На ней было то же простое платье, которое она надевала на съемки «Белого шепота»; в комнате было жарко, и одной рукой она постоянно задирала волосы к макушке, чтобы охладить шею, а во второй руке держала сигарету. Она совсем не казалась сумасшедшей. Она была очень спокойной. Она даже не глянула на меня, когда я вошел.
Я покрутил головой. Чего бы я ни ожидал, здесь не было ни единого следа того, будто что-то не так. Я не был уверен, что я чувствую – облегчение или злость.
– Что происходит? – спросил я.
– Спасибо, что пришел, – спокойно отозвалась она из кресла.
– Что случилось? – Я продолжал оглядываться.
– А как ты думаешь, что случилось? – кокетливо отозвалась она.
Меня парализовало желание задушить ее и одновременно просто убраться. Ее лицо изменилось, и она сказала:
– Не уходи. Ты не можешь уйти. – И добавила: – Пожалуйста, помоги мне.
– Ты должна рассказать мне, что случилось, – огрызнулся я, продолжая искать его. – Где твой отец?
– Пожалуйста, помоги мне, – продолжала повторять она.
Она встала и подошла ко мне в темноте, озаренная красными отблесками из окна.
– В данный момент ты больше всего поможешь мне, если не будешь задавать слишком много вопросов. Потом – будет множество вопросов. А сейчас мне больше всего нужен человек, который не будет задавать много вопросов, который просто побудет здесь со мной, прежде чем все изменится.
Я пересек комнату и подошел к окнам. На улице Мнемоскоп Вив выделялся силуэтом на фоне пламени, которое с каждой секундой казалось все менее далеким.
– Утром я почувствовала дым, – сказала она, подходя ко мне сзади, – в тот момент, когда проснулась. Я почувствовала его с рассветом. Это дым Вив.
Я повернулся к ней, прочь от окна.
– Что?
– Я тебе показывала мой альбом? – спросила она. – В тот вечер, когда вы были здесь? Да?
– Ты показывала его Вив.
– Я показывала его Вив.
Раздался свисток проходящего поезда; он прозвучал, как вопль.
– Кажется, Вив не понравился мой альбом.
– Я не хочу здесь оставаться, – сказал я. – Если что-то случилось, тебе нужно вызвать полицию, и, если хочешь, я останусь с тобой, пока они не приедут. Но в противном случае я оставаться не хочу.
– Это был ты, в Берлине.
– Нет, – сказал я.
– Да, – ровным голосом настаивала она, – это был ты. Снова провопил поезд. Я отвернулся от нее и вышел в патио, где был бассейн. Я выглянул за стену.
Я был поражен, когда увидел, что с севера к сортировочной станции громыхает поезд. Он не ехал особенно быстро или медленно, но гудок его звучал все пронзительней, все придушенней. Служебный вагон горел, и огонь продвигался вдоль поезда очень быстро, от вагона к вагону;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25