А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Князь Гагарин по крайней мере оставил по себе память, как сделавший кое-что для Сибири и особенно для Тобольска. При нем, между прочим, отведено устье Тобола, заведена первая латинская школа, устроен театр.
Вблизи от архиерейского дома находится и другая тобольская достопримечательность – «ссыльный колокол», надпись на котором (очевидно, позднего происхождения) гласит, что «сей колокол, в которой били в набат при убиении царевича Дмитрия 1593 года, прислан из Углича в Сибирь».
После «ссыльного» колокола осматривать было нечего, и мы поехали к пристани.
У пристани – оживление. Тобольская публика, несмотря на ранний час, собралась поглазеть к пароходу. Несколько полицейских чинов озабоченно ходили взад и вперед, ожидая возвращения генерал-губернатора из города. Городовые щеголяли в новых мундирах.
По обеим сторонам ближайшей к пристани улицы расположились торговки и торговцы с хлебом, молоком, колбасой, рыбой, и пассажиры гуляли между рядами, запасаясь всяким добром. Находящиеся поблизости лавки и лавчонки гостеприимно раскрывали свои двери.
В двух бакалейных лавках, в которых пришлось побывать, хозяева были поляки. И среди торговавших на улице нередко можно было слышать русский говор с сильным польским акцентом. Это все бывшие политические ссыльные. Сибирь была полна ими после 1863 года: в одном Тобольске, например, было, как мне передавали, свыше трех тысяч ссыльных поляков. Амнистия дала возможность большинству возвратиться на родину, но многие и остались: одни не имели средств вернуться, другие боялись бросить насиженные здесь места. Многие привыкли к краю, обжились в нем, поженились на русских, обзавелись семьями и теперь служат здесь, лечат, торгуют, занимаются ремеслами, содержат гостиницы, имеют кабаки. В Тобольске, говорят, поляков осталось особенно много.
Купивши консервов нельмы местного производства, польских булок и польских колбас, я возвратился на пароход.
Арестантская баржа, которую мы видели в отдалении, стояла теперь борт о борт с пароходом, в ожидании привода новой партии.
В пространстве между крышей баржи и палубой, огороженном кругом толстою железною решеткой, толпились старики, молодые, женщины, дети. Это пространство, представляя собой громадных размеров железную клетку, разделялось на несколько отделений; в одном были люди в арестантском костюме и в кандалах, в другом – без кандалов и в своем платье, в третьем были семейные, которых сопровождали жены и дети. Внизу, под палубой, жилое помещение и одиночные камеры. Рубки, расположенные по концам баржи, назначались, как мне объяснили, для привилегированных и для больных. Для политических есть особенное отделение; они были невидимы.
Арестанты стояли и сидели у решетки, глазели на пароход и на «вольных» людей, покупали у торговок хлеб, под наблюдением этапных солдат, шутили, смеялись, громко острили, по временам позвякивая ножными кандалами.
И какое разнообразие племенных типов и лиц собрано было в этой клетке с разных концов России!
Тут и чистокровный, красивый кавказский тип горца, сурово, с надменным спокойствием озирающего своими большими темными глазами публику, и выдавшиеся скулы, узкие разрезы глаз и характерный нос представителя монгольской расы, и мясистые, широкие, добродушные лица великоруссов рядом с застывшею улыбкой на тупой, неподвижной физиономии финской расы, и наконец серьезно-вдумчивое выражение хохла.
Среди всех этих разноплеменных представителей «преступного элемента» бросались прежде всего в глаза типичные, «зверские» лица, с низкими узкими лбами, головами микроцефалов, с тупыми взглядами исподлобья, – лица, напоминавшие первобытного человека-зверя, дававшие, казалось, богатый материал скорей для психиатров, чем для прокуратуры, пославшей их сюда на новые преступления. Встречались даже характерно отчаянные физиономии, полные бесшабашной, смеющейся удали, – сверкающие взгляды, решительно сжатые губы и сумрачно сдвинутые брови; были и плутовато-умные, юркие глазки на продувных, измятых лицах, напоминающих обитателей трущоб и притонов больших городов. Но большинство, или, по крайней мере, половина всех этих людей, имели самые обыкновенные, нехитрые, простые, нередко добродушные русские лица, с покорным, несколько приниженным, но не унылым выражением, – такие, какие вы встречали на каждом шагу в народе, с тою только разницей, что у всех почти пассажиров баржи был бледно-серый, с землистым оттенком, цвет лица, тот характерный арестантский цвет, который неразлучен с долгим тюремным заключением.
Присутствие баб и детей в семейном отделении несколько смягчало картину людского несчастия. И лица арестантов, бывших в этом отделении, казались спокойнее и добрее.
Вся обстановка имела смягчающий семейный характер, и если б не вид этой клетки, не эти серые пятна и бледные лица, выделяющиеся среди пестрых цветных сарафанов и более сравнительно здоровых женских и детских лиц, то можно было бы подумать, что идут переселенцы. Мирные сцены здесь напоминали обычные жанровые картинки домашней жизни. Тут смеялись, давали детям подзатыльники, вычесывали им головы, лакомились булками, – словом, жили точно так же, как и на воле. Но именно эта-то семейная обстановка рядом с кандалами, эти беспечные личики крошечных детей, выглядывавших из-за решетки, напоминая о контрастах, производили тяжелое впечатление.
Одна из таких обычных семейных сцен неизгладимо врезалась в моей памяти.
У самой решетки сидел арестант, человек лет тридцати, совсем мужицкой складки, с добрым, простым, ничем не замечательным лицом. Он держал на одной руке мальчугана, любопытно смотрящего на пароход, и о чем-то ему рассказывал, показывая на трубу, из которой шел легкий дымок. В это время крошка-девочка, сойдя с рук молодой бабенки, подползла к отцу и, весело смеясь, стала теребить отцовские кандалы. Ее, очевидно, забавляли они, но крошечные ручонки были бессильны. И отец, обратив внимание на девочку, стал ее забавлять, позвякивая кандалами. Девочка была в восторге. Арестант, любовно поглядывая на нее, улыбался и снова потряхивал кандалами.
Такие «идиллии» заставляли отворачиваться…
Палубные пассажиры, преимущественно переселенцы, передавали арестантам через этапных солдат копеечки, булки и куски сахара. Кое-кто и из классных пассажиров, предпочтительно женщины, передавали свою лепту. Принимая приношение, арестанты крестились.
Тем временем из города привели партию и стали размещать на барже. Партионный офицер, доктор, этапные солдаты – все были в новеньких мундирчиках, не то что обыкновенно. Скоро партия была размещена, раздались свистки, и пароход отвалил от пристани, на которой стояла толпа глазевшей публики. Минут через пятнадцать Тобольск скрылся за высоким берегом Иртыша.
По сравнению с другими большими сибирскими реками, Иртыш не особенно широк; зато он глубок и с быстрым течением; ни мелей, ни перекатов на нем нет. Правый его берег, крутой, обрывистый, поднимающийся в некоторых местах до значительной высоты, покрытый зеленью вековых сосен, пихт и елей, густо нависших над рекой, не лишен своеобразной, несколько мрачной красоты дикого величия. Левый берег совсем низкий: затопленный тальник и пески, снова пески и тальник утомляют своим однообразием. Изредка, впрочем, река вдруг врывается в сравнительно узкое пространство крутых, высоких берегов с обеих сторон, но такие места редки.
Песчаный правый берег Иртыша, подвергаясь подмыву, случается, обваливается, и эти обвалы или, как сибиряки говорят, «оползни», падая с грохотом и шумом с высоты в воду, бывают причиной аварий и несчастий. Такое несчастие именно случилось недели за три до нашего прохода. Верстах в двухстах от устья Иртыша мы видели шкуну, лежавшую беспомощно на боку в песках. Она проходила в версте от правого берега как раз в момент обвала. От падения такой массы земли с вековыми деревьями вода отпрянула от берега, образовав на реке волнение, и настолько сильное, что опрокинуло плоскодонную шкуну, бывшую, вероятно, без надлежащего балласта, отбросив ее к левому берегу. Баржа с грузом, которую вела на буксире шкуна, выдержала волну и осталась невредима. Из экипажа и пассажиров шкуны несколько человек погибли в реке, несколько были изувечены. День спустя после катастрофы, на «Рейтерне», проходившем у этих мест, услыхали с берега крики. Пароход остановился и забрал людей, требовавших помощи.
Чем выше поднимался к северу пароход, тем становилось безлюднее и пустыннее, Иртыш становился шире, правый его берег понижался. Миновав Самарово, русское село близ устья Иртыша, пароход вошел в Обь, вступив в угрюмую страну таежных тундр и лесов. Мы были в громадной безлюдной пустыне приобского края. Здесь мы поднялись до самого северного пункта нашего путешествия, перевалив за 61o широты, и были, по сибирскому счету расстояний, не очень далеко от Ледовитого океана, который и давал знать о своей близости холодным, суровым дыханием.
Войдя в Обь, мы повернули и пошли вверх по реке, постоянно уклоняясь к юго-востоку.
XIII
Трудно представить себе что-нибудь однообразнее и унылее этой широкой, разлившейся на необозримые пространства реки с ее низкими, затопленными лесистыми берегами. Куда ни взглянешь – все та же беспредельная тайга по обе стороны. Эти тундры тянутся вплоть до Ледовитого океана. Безлюдье полное. Редко-редко встретится маленькая разбросанная кучка убогих остяцких или самоедских юрт, да где-нибудь под берегом промелькнет душегубка-челнок с «печальным пасынком природы» – самоедом или остяком-рыболовом. И опять в течение дня ни одного строения, ни единой души. Тайга да вода, вода да тайга, и масса комаров – «гнуса», как называют их местные жители.
И погода была как раз под стать этой постылой природе. Солнце выглядывало украдкой и грело скупо в начале июня. Мутные свинцовые облака низко повисли над свинцовою рекой. Резкий холодный ветер с близкого севера волновал реку, играя на ней серебристыми барашками, и напевал унылую песню, качая верхушки прибережных деревьев.
Становилось просто жутко. Тоска невольно охватывала приезжего человека. Неужели здесь можно жить?
Живут люди и в этих проклятых местах (есть, впрочем, места еще хуже, поближе к Ледовитому океану, например, Вилюйск, Верхоянск). Преимущественно по притокам Оби, близ «урманов» , где больше водится зверь, разбросаны редкие селения аборигенов страны, несчастных инородцев. Есть, кроме того, здесь и так называемые административные «центры», в виде отчаянных городишек, брошенных в эти трущобы. В подобных, неизвестно для чего существующих «центрах», вроде Сургута или Нарыма, кроме бурбонистого исправника или заседателя да двух-трех чиновников, вносящих цвет цивилизации к инородцу посредством взяток, живет несколько сотен обывателей (потомков прежде поселенных казаков) и уголовных ссыльных, десяток рыбопромышленников и скупщиков пушнины – отчаянных грабителей-кулаков, содействующих всеми силами вымиранию инородцев и уничтожению зверя и рыбы, и обязательно несколько человек неуголовных ссыльных. Без десятка-другого таких невольных туристов немыслима никакая сибирская дыра, и чем она трущобистее и отдаленнее, тем больше шансов встретить в ней нескольких подобных молодых людей «без определенных занятий».
Что же они там делают?
Этот вопрос невольно напрашивался после того, как мы миновали Сургут, захолустный городишко, брошенный в обских тундрах (под 61o 14' и 90o 50' долготы) и отрезанный зимой от божьего мира. Об этом «центре» мы слышали от бывавших там людей, самого же его не видали, так как к самому Сургуту, построенному не на Оби, а на притоке ее, речке Бардаковке, пароходы не подходят. Пароходная пристань находится верстах в десяти от городка.
В числе пассажиров нашелся один, который мог дать более или менее обстоятельный ответ на заданный вопрос. Это был господин лет за сорок, с умным и симпатичным лицом, возвращавшийся из Нижнего, куда он ездил по торговым делам. Специально «купеческого» не было ничего ни в его манере, ни в его речи, – и фигура и разговор обличали интеллигентного человека. Оказалось, что он случайный сибирский житель. Попал он в Сибирь в 1865 году, двадцати лет от роду, со второго курса университета, замешанный в какое-то политическое дело, и, в качестве молодого человека без определенных занятий, живал во многих сибирских дырах, передвигаясь постепенно с дальнего востока на запад. Затем, когда по манифесту ему были возвращены все права , он получил определенные занятия в одном сибирском торговом доме. Семья помешала ему возвратиться в Россию.
Вот этот-то сведущий человек, сохранивший, несмотря на многие испытания судьбы, не только бодрость духа и здоровье, но и веселость характера, жил, между прочим, года три и в Нарыме, который, по его словам, еще хуже Сургута.
– Жутко приходилось, – рассказывал он. – Общества никакого, занятий в Нарыме никаких приискать нельзя, – какие там могут быть занятия?
– И что же вы делали?
– Да ничего не делал. Ходил на реку, ездил на рыбную ловлю, изучал быт остяков, кое-что почитывал, коли попадались книжки… Бывал на именинах у местных тузов из купцов и обязательно с ними пьянствовал. Заседатель еще, по счастию, человекоподобный попался, хотя и пил запоем, но без толку не отравлял жизни; а вообразите себя в таком захолустье да в полной зависимости от какого-нибудь пьяного, еле грамотного, глупого зверя, воображающего, что его задача состоит в том, чтобы доконать человека бессмысленными придирками. А ведь и такие попадались… Мы были со своим начальством, впрочем, в отличных отношениях… Вдобавок он во мне нуждался…
– Как так? – заинтересовался я.
– А я за него писал годовые отчеты по управлению Нарымским краем. Как, бывало, наступит время посылать в губернский город материал для составления общего отчета по губернии, мое начальство ко мне… Плох он был в грамоте…
– Как, вы, ссыльный, писали административные отчеты? – расхохотался я.
– Это здесь не редкость! Иной исправник совсем не умеет связать нескольких предложений, а отчета требуют… Кто ж напишет, коли в каком-нибудь сибирском городке иногда нет ни одного, буквально ни одного грамотного человека? Ну, и просит помочь случайного грамотного жителя… В наше время и обыватели не сторонились и вообще как-то мирнее было.
– А после разве хуже стало?
– Больше бесполезных придирок… Ну, куда, скажите, вы убежите из какого-нибудь Нарыма?.. А бывают такие начальники, которые не пускают вас за город… И обыватель, под давлением такого начальства, обегает… никакого занятия не дает и в большом городе, где есть возможность что-нибудь заработать. И живи, как знаешь, на шесть рублей месячного казенного пособия… Шибко бедуют… Уроков давать нельзя, практиковать врачу нельзя… Один вот приехал с женой в Тюкалу, так стал вывески писать… Другой стекла вставлял… Так много ли вывесок-то всех в Тюкале?
– Это вы про политических? – вступил в разговор бывший тут ex-исправник. – Ах, я вам доложу, господа, чистая беда с ними… С одной стороны, боишься, как бы из-за них в ответе не быть, с другой – опять видишь, что человеку, что называется, ни тпру ни ну… Вот тут и разводи бобами… Да вот в Нижне-Илимске был случай… Жил там на покаянии молодой доктор один, с женой. Так, бывало, пойдут на реку да с удочками и сидят. Тем только и поддерживали себя… А как нарочно в ту пору народ шибко мер, тифы, да скарлатины, да дифтериты, а на целый округ один врач, которого и с собаками не сыщешь. Зовут люди этого самого рыболова-доктора, а он не смеет подать помощь, потому что не дозволено… Приехал я и вижу, что делать нечего… Разрешить не разрешил, а так, знаете ли, на словах говорю: «Лечите, мол, коли хотите, но в случае чего… я не разрешал…» Смеется и обрадовался… Стал лечить, народ и вздохнул, – видит, что помощь есть… Да только блажной какой-то был этот доктор… Большой чудак…
– А что?
– Да как же?.. Мог бы он в те поры деньги заработать, всякий охотно бы ему платил, а он лечил даром… Только с подвального да с богатых и брал плату… Много ли с таких наберешь?.. После, как отбыл свой пятилетний термин и стал в некотором роде свободным гражданином, выехать-то и не на что… Так и остался в Сибири, место городового врача в каком-то городишке, слышал я, получил…
Много еще интересного рассказывали сведущие люди о жизни случайных гостей в Сибири, но передавать эти рассказы не стану.

Через неделю этого однообразного плавания с остановками у пустынных берегов для пополнения запаса дров, пароход подошел к нарымской пристани. Самый Нарым был в нескольких верстах.
На песчаном берегу островка было несколько построек: маленький домик для пассажиров, пекарня для заготовки хлеба на арестантскую баржу и лавчонка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12