А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Поня-аатно… — Дрогнули усы, колыхнулась воеводская борода. — Как не понять… Может, оно и верно? И впрямь, доныне ни един ворог Козинца не зорил. Мокша да булгары давно налетать закаялись. Не стены ж оберегали — Божидар хранил. А только…
Хлебнул из чары. Отрыгнул громко.
— А только не по-божески так-то, а, Якимыч! Как гроза грянет, так Божидар! А пока тихо, так погаными дразнят… Э, что там. Княжье слово было, мне перечить не след…
Хлопнул в ладоши. В дверную щель сунулся Ондрюха, кивнул понятливо, неслышно вошел, быстро, без суеты, прибрал стол, оставив на досуха протертой доске лишь братину, полную цеженого меда.
— Пей, Михал Якимыч, пей, гостенек! — совладав с собою, городовой вновь захлопотал; лишь руки заметно вздрагивали. — Пей, милый, нынче нам лишь питие от всех утех и осталось, доки татарва сквозь лес не пришла…
Разлив, прищурился:
— Дружинку свою оставишь, моим в подкрепленье?
— Так и мыслилось! — кивнул боярин. — Так и князь наказал. Вестового лишь отошлю в Володимер, уведомить: прибыли, мол, в порядке казна…
Встал; разминаясь, прошелся взад-вперед. Шумно вздохнул. Окрестился на божницу.
— В сон клонит? — спросил из полумрака воевода. — Дак опочивальня готова давно. Ондрюха укажет. И постелю согреть пришлет кого ни на есть. Аль устал?..
— Пойду, Борис Микулич, пойду. А про постелю вот што…
Подумал. Хмурясь, повел плечом.
— Устал-то устал, то так… А чего ж? пришли девку побелее; все едино, навряд вмиг заснуть выйдет…
Промучившись понапрасну едва ль не час, прогнал измятую девку. Хоть и хороша была, и сдобней некуда, и ластилась умело, а — так и не вышло. Отвалившись к стене, толкнул локтем: пошла, мол, отсель. Поначалу не уразумела, дура, после — чуть не в плач: да как можно, да меня ж Ондрей Саватеич со свету сживет. Буркнул тихо: беги, беги, скажешь Ондрюхе — ублажила, мол…
Как рубаху натягивала, как уходила — не глядел даже. Тревога, силою воли отогнанная в пути, подступила в спальном тепле полною мерой. Не все ведь и поведал Микуличу: зачем старого пугать до времени? что толку говорить, что, может статься, нет уже, стойно Рязани, и самого Владимира Великого? Дружины-то по градам раскиданы, и сам князь, столицу оставив, ушел воев по весям note 7 созывать. Кому стольный боронить, коли напасть подкатит? — не княгине ж с Митрофаном-епископом…
Поднялся с постели; косо ступая босыми ногами, подошел к оконцу.
Залитый лунным светом, лежал Козинец словно на ладони: аж до конца посада видать из светелки. Темные тени на белом снегу — и покой несказанный. Ни души. Лишь церковка изнутри озарена чуть, да рядом, припав к стене церковной, малая часовенка, обитель Божидарова, — оттуда тоже нечто поблескивает.
Туга note 8 защемила сердце до дрожи телесной. Вспомнилась вдруг жена. Провожая, словно чуяла недоброе: плакала навзрыд, на грудь кидалась; давно уж такого не бывало, а тут… Смутясь повозников, отстранил ее от себя, прикрикнул даже…
Вот оно… женка! Понял отчетливо: оттого и девку прогнал; сам себе не признаваясь, томился весь час: каково там, в стольном, семье? Сыны-то ладно, взрослые уж, княжьи люди, о них печаль проста, а забота не на родителе… а с бабою-то как? Своя ж, родная; хоть и мял девок без счета, хоть и тешил плоть с кем ни попадя, а вот ныне и подступило: что как не свижусь более? И уж не дородною, тяжко ступающей павою увидел, будто наяву, супружницу, а той, двунадесятьлетней давности, легконогою девчонкой-суженой, коей под окошком скоморошины певал…
И, вспомнив, ощутил: саднит шрам на заду — было дело, тесть покойный до свадьбы, случалось, и псами травливал…
Еще сильнее заныло в груди.
В мертвом белесом отсвете нашарил на полу сапоги; не обмотав ног, натянул, набросил на исподнее шубу. Раскрыл дверь без скрипа, сошел вниз; служка ночной кинулся было сопровождать — отогнал взмахом.
С первым же шагом по крыльцу обожгло гортань морозцем; за считанные мгновения, пока до церкви шел, проник холодок и под шубу. А шагнул в притвор — теплом обволокло. Сумрачно в церкви, несуетно; у алтаря свечи теплятся, чуть сбоку, перед ликом Богородицы, во Владимире писанным, тлеет лампада масляная.
А вокруг лампады — клубы мрака, отгоняемые слабеньким необоримым огоньком; вот-вот, кажется, сомкнется, задушит утлое пламя — но нет! не в силах… и вновь отползает, рассеиваясь мутными струями. На киоте же, обрамляя скорбный лик Богоматери, глядящей в душу темными несловенскими очами гречинки, утеснились малые картины деяний, давным-давно в сих местах бывших, деяний странных, о коих не то что говорить — мыслить страшно…
И вспомнилось: седатые пряди попа-наставника, розга в чане с рассолом, скамья тесаная; голос отцовский: «Внимай дидаскалу note 9, Мишка, воспитывайся, не то помрешь дурнем…»; и другой голос, уж не родительский, тихий, грустноватый; говорит отец Нафанаил: «…вот так, боярич, оно и сталось, что послал князь святых угодников в чащобы Заволоцкие на подвиг во спасение души; живота не пощадив, свалили подвижники перунов-идолов, наибольшего же истукана на руках вынесли из чащи. Тогда-то, дитя мое, и крещены были обитатели тех мест; по то и чти сих угодников особо, сыне, ибо себя во славу веры православной не пожалели, и нас, во тьме погрязших, посильно к свету причастили; а паче всего — волею Богородицы и Христа Спасителя самого сумели и самое Зло Добру служить…»; прыгали, помнится, свечные блики по горенке (ясно увидел, словно вчера было), и свой голос прислышался — тоненький: «Отче Нафанаил, а каков он, наибольший идол-то?»…
Замер, услыхав вопрос, наставник, поперхнулся — и щелкнул по лбу пребольно: «Не твоего ума дело, сыне! забудь и спрашивать о таком!»…
Не знал, не ведал тогда, что придет ночь, и выпадет войти в церковь, и пасть на колени пред ликами угодников тех, Фомы и Анании, в двух шагах от Божидара… Мечталось некогда: коли сподоблюсь, так вымолю славы, почестей
— ан вот: жизнь прошла, и свершилось все, чему должно было… и единая только просьба осталась: Господи святый, преблагие угодники! спасите дом мой, сохраните непорушенным!..
Пал на колени. Не щадя лба, бил поклоны. В пол! в пол! — до боли, до звона в ушах! Крестился размашисто, вышептывая второпях заветное:
— Господи! Коли правда в том, что бичом твоим за грехи наши, за дела скорбные явились в мир сей татарове, так пусть и станется по воле твоей! Об одном лишь молю: позволь нам, мужам, ответ держать пред гневом твоим, иже пристало сильным; слабое же стадо свое помилуй, Вседержитель!..
И, прося о милости к слабым, вне воли кривил душой перед киотом, ибо не за всех сущих молил, но лишь за одну-единую: за ту богоданную, о которой в ночи негаданно защемило сердце. Но, благ и милосерд, понял невинность невольной кривды Господь, и снизошла с последним словом мольбы благодать на истерзанную душу. И ощутил боярин Михайло невыразимую легкость, словно бы в детство далекое вернулся, когда, набегавшись с дворовой ребятней, падал в постель и, уже в сон проваливаясь, видел сквозь полусмеженные веки милое лицо матушки…
Легко-легко расправил плечи, не спеша встать с колен.
— Второе слово мое к тебе, Богородица, и к вам, угодники святые Фома и Анания! На вас всяко уповаю и плачу в месте свершения подвига вашего с тою же печалью: заступите в назначенный час семью мою, не дайте невинным сгинуть страшной смертью. И дайте силу деснице моей, укрепите мя на брани, подвигните честно и крепко встать противу супостата и службу княжью соблюсти. И отведите козни лукавого; если же гибель суждена рабу Божию Михайле и не избегнуть ее никак, так станьте отныне предстателями моими у престола Господня…
— Аминь! — прозвучало за спиной.
В полной тишине набатом обрушилось слово. Неуклюже разворачиваясь, вскочил боярин — и замер: средь церкви, в самой середине лунной дорожки, текущей сквозь слюдяное окно, застыла темная фигура. Недвижно стоял некто, облаченный в долгую рясу, и никак не разглядеть лица было под сенью низко надвинутого куколя note 10.
Неслышно приблизился монах, словно из воздуха возник в благолепной церковной тиши откликом на молитву, и оттого само по себе родилось у боярина нужное слово:
— Кто ты, господине?
Оставляя без ответа вопрос, приблизилось виденье, неслышно скользя вдоль лунной дорожки. Вскинулось пламя в лампаде, дрогнули свечные огоньки
— то шелохнул застоявшийся воздух откинутый куколь.
Сухое, с резкими половецкими скулами лицо было у монаха, обрамленное клочковатой бородкой, и узкие глаза из-под тонких, прямо вырисованных бровей глядели строго и прямо.
— Кто ты, господине? — несколько робея, но без страха повторил Михайло Якимыч.
— Смиренный служитель Господен… Во крещении святом звался Фокою, ныне же аз недостойный Феодосием наречен…
Тихий голос монаха обволакивал душу; захотелось, вновь преклонив колени, просить дозволенья исповедаться. И пал было наземь боярин, но удержал чернец, воспрещающе подняв перст.
— В сих стенах, человече, лишь пред Господом и угодниками его преклоняться достойно, никак не предо мной, многогрешным. Вне стен же — паче того, княжий муж…
Взяв за руку, повел. Недалеко — до притвора. Сел сам, указал на скамью: садись, мол, и ты. И льется тихий голос:
— Доброе дело — в тяжкий час молить у Господа поддержки в беде. Никто не оборонит лучше, и быть по сему, сыне. И я, по воле Его, попрошу о том же Фому и Ананию, святых угодников, принесших в христианский мир Божидар-Крест…
Сложил на коленях руки, переплетя тонкие пальцы.
— Однако же, сыне, помни крепко: воля Господня благословляет и укрепляет руку, но и рука слабеть не должна. Забудешь о том, погибель найдешь…
— Не забуду, отче, — ответил Михайло Якимыч благодарно. И спросил, удивленный непривычной напевностью монашьей речи:
— Говор у тебя непривычный, отче…
— А не тут и произрос. Рожден близ Киева, в Вышгороде, там и постриг принял, там и службу нес, покуда не был из Печер послан сюда, когда здешний старец упокоился…
Почудилось ли, нет — а только глуховато прозвучал ответ, с некоторой натугой, словно бы о чем-то тяжком вспомнил монах. Впрочем, тотчас и совладал с собой. Спросил напевно, явно, хоть и незаметно во мгле, улыбаясь:
— А так ли напасть велика, сыне?
— Не счесть… Рязань пала, и Пронск… не ведаю, устоит ли Владимир, святый отче. Страшно мне…
Качнулось пламя в лампаде. Медленно наклонил голову черноризец, размышляя. И вымолвил — тихо, глуховато:
— К чему страшиться? Не быть без Воли Господней ничему, а что по Воле Его — то все на благо. И напасть любая суть кара за грехи. Рязань же, да и самый Владимир — что они пред вечностью?
— Семья ж у меня там! — едва ли не крикнул боярин и осекся: поймет ли мних бессемейный такую заботу? Не поймет. И верно, по-книжному, не по-людски отозвался чернец:
— Что семья? Такая уж доля человеков: из праха выйдя, во прах уйти; велика ли рознь — раньше, позже? Много крови на Руси было, много неправд великих… удивляться ли каре? Вижу: огненный вихрь грядет, и мириадам убиенными быти. Однако же верь, боярин: Руси не пасть…
Сжав кулаки, давя — ногтями в мясо! — закипающую злобу, скрипнул зубами Михайло Якимыч.
— Что ж, отче, значит, люди для тебя — ничто? И кара безвинным — благо? И мириады обреченные тоже — прах?.. — но не докончил; осекся, взмолился в страстном порыве:
— Дозволь пасть пред Божидар-Крестом, отче!
Попросил и сам испугался. Ибо знал, заповедано настрого: лишь монахам, да и то не всем, дозволено видеть святыню. Черноризец же встал нежданно и, за плечо тронув, вынудил подняться.
— Пойдем, сыне!
И было удивление, огромное, словно небо. Потому что ничем не примечателен оказался крест, укрытый за парчовой занавескою. Грубый камень, небрежно обтесанный, — более ничего. И не захотелось падать наземь перед каменной глыбой.
Монах же усмехнулся вновь.
— Вот оно как, боярин. Камень, не больше того. Со времен Фомы и Анании таков, а каким ранее был — никому знать не дано. И не приведи Господь узнать. Спит Божидар…
Сказал. Погладил по плечу. Перекрестил.
— Ныне иди, чадо. Спи. Спокойно будешь спать, а что смутил тебя, каюсь, да не мог не позвать…
И, приблизив лицо, прошептал надрывным шипом:
— Тяжко мне, сыне… Ох, тяжко…
…Один к одному выстроилась у терема дружинка, и каждому из отроков глаза в глаза заглянул Михайло Якимыч.
— Простимся, други! Мне ныне во Владимир стольный лежит путь, вам же доля — тут службу править. Вот Борис Микулич — от сего дня он вам отец и заступник, на то княжье изволенье и мой указ. Вот Козинец-город; бороните его, живота не жалея, буде нужда случится. Верую: крепко встанете, не посрамите боярина Михайлу! В прочем на Господа уповайте, а за князь-Юрием труды николи не пропадут. Если ж я чем согрубил, други, отдайте вину!
Средь строя зашептали, всхлипнули. То — в радость: любит, вишь, чадь note 11 боярина своего. А тут же и Борис Микулич:
— Хвалить не хвалю решенье твое, Якимыч, а и осудить не вправе. Ясно, семья. Да боярину княжьему и впрямь при князе сподручнее. Ну, коли решил, так вот тебе совет: рекою не отправляйся. К нам-то без дня седмицу шли, ну, с санями — без них, ясно, ловчей, ан все едино: ден в пять, не ранее, доберешься. Пущей иди, напрямик — так в три дня выйдешь. Тропы там путаные, дак дам тебе провожатого. Да и… — Помолчал, приглушил голос, чтоб не слыхали в строю. — Тебе ль не знать: степняк завсегда в зиму рекою идет. Не столкнуться бы ненароком…
А рядом уж кони кормленые фыркают, и мокшанин скуластый в заячьем треухе да кожане длиннополом подтягивает подпруги; на плетеном поясе — широченный кинжал, а за спиною хитро приторочена сулица.
Обнялись с Микуличем трижды, облобызались по обычаю. Ненароком уловил боярин довольство в прищуре городового. Не осудил. Впрямь, в облегченье воеводе отъезд гостя: в одном-то кремлике двум головам тесненько…
Оглядел небо. Ясно, солнышко блестит, как новенькое, будто лето. Вот только холодно…
…холодно! холодно!
Мороз!
…от озноба и пробудился. Потряс головой, соображая: да вчера же то было, вчера! — и дивясь: точь-в-точь минувшая явь во сне повторилась…
А мокшанин-проводник уж у нодьи note 12 хлопочет. Лапник по ту сторону костра немят-нераскидан, будто и не думал вожатый прилечь.
Потянул боярин носом воздух. Так и есть: поджаривает лесовик солонину мороженую. И вроде ни звуком не выдал себя Михайла, проснувшись, а мокшанин ровно того и ждал. Повернул голову, осклабился щербато, махнул рукою: вставай, мол…
— Хар-рош р-ракатулет! note 13 Вот то-то и оно: всем бы славен проводник, да только по-человечьи с гулькин нос разумеет. «Харош», да «войвод», да еще «ходи-ходи», да еще с десяток слов — всего и запасу. Так что с рассвета до тьмы ехали сквозь пущу без разговору, каждый сам себе товарищем, ажно взвыть захотелось под конец дня; известно — немаку путь вдвое дальше. Однако же — и злобиться на мокшанина не за что: кто ж ему виновен?.. боярин-то и слова по-мокшански не выговорит.
А отчего ж? Разве уж и ни слова? Ухмыльнулся, присел.
— Какой тебе ракатулет, дурья башка? Нодья сие. Нодь-я!
И мокшанин, услыхав знакомое, отозвался радостно:
— Ррракатулет! Агай, харрош, войвод!
Справив утреннюю нужду, подсел боярин к костру. Поели, коней покормили
— и тронулись, закидав костерок снегом. Хоть и глухомань вокруг, а шли как по скатерти, даром что верхами. И пока шли, не щерился мокшанин. Закаменели скулы, вздулись четким вырезом ноздри, щелками сощурились глаза; казалось — ни тропки, ни стежки, а вел боярина и вел, чудом каким-то избегая снежных завалов; порой, пригнувшись с седла, разглядывал нечто на снежной целине — и уверенно сворачивал, отыскивая то проходец, едва заметный средь бурелома, то поляну чистую. Отыскав, оборачивался, на миг мягчел лицом.
— Хар-рош! Трррогай, войвод!
А кругом лежала пуща, пугающе недвижная, каких давно не осталось окрест Владимира. Кривые деревья склонялись одно к одному, стволы темнели на белом — зловеще, и не проглянуть было далее десятка шагов, словно клочья сумрака задержались у корней с ночи, запутались в кустах, да так и остались дневать на снегу.
След в след: мокшанин на мохнатом коротконогом коньке, за ним — Орлик боярский, а дальше в поводу — заводной меринок из обоза, завьюченный торбами с овсом да сменной лопотью note 14.
Хруп-хуп — копыта о снег.
Хруп-хуп…
Тут и выказал себя долгий недосып: задремал Михайла Якимыч в седле, доверившись вороному да мокшанину. Ногами привычно сжал конские бока, пригорбился, смежил веки — и едва не полетел наземь!
— Охх…
По-дурному заржав, присел Орлик на задние ноги, замотал головой, вмиг словно бы и забыв отличную выучку… а сзади забесилась, задергала повод заводная лошадка.
Чудом удержавшись, еще сильнее сжал боярин коленями вороного, утихомирил, выправил, вынудил выровняться — а мокшанин уже рядом. Конек приплясывает, косит глазом, сам проводник бормочет невнятно и уж не лыбится:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24