А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однажды во время нашей совместной прогулки невдалеке от нас послышались звуки арфы и пение двух женских голосов. Анри, на которого музыка неизменно оказывала сильное действие, остановился послушать, а затем увлек меня туда, откуда доносились эти голоса. То был пустынный двор какого-то богатого дома. Там мы увидели двух уличных певиц.
Они пели старинную балладу. В их облике и поведении заметна была благопристойность. Одна из них, юная и робкая, была видимо дочерью другой. Ее светлые шелковистые волосы гладко обрамляли загорелый лоб, Длинные рыжеватые ресницы были скромно опущены, а черты являли то поэтическое сочетание женственности и дикой свободы, какое встречается лишь у женщин, ведущих бродячую, полную приключений жизнь. Ее юность, открытая дерзким взорам толпы, вызывала сочувствие; грустно было созерцать это молодое растение, цветущее вдали от родной почвы, не защищенное ни от непогоды, ни от наглости прохожих.
Но что для всякого другого было бы лишь мимолетным впечатлением, способно глубоко взволновать больную душу. Стоя неподвижно рядом со мной, мой друг смотрел на девушку с нежной жалостью. При звуках нехитрой, но трогательной мелодии лицо его выразило волнение, а на глаза навернулись слезы. Он казался всецело во власти того неизъяснимого восторга, какой вызывает в нас пение, исполненное чувства, и в сердце его рождалась благодарность к девушке, доставляющей ему эту недолгую, но живую радость. Так как следствием подобных волнений обычно бывало у него еще более глубокое уныние, я хотел увести его и таким образом положить этому конец. Он не удерживал меня, но сам не уходил. Окончив свою балладу, женщины спели еще одну. Девушка, краснея, подошла к нам за подаянием; затем они ушли, чтобы возобновить пение в другом месте. Мы следовали за ними до самого вечера.
Направляясь домой, Анри долго оставался молчалив и задумчив. «Кто спасет этих женщин? – вырвалось наконец у него. – Кто избавит их от презренного и тяжкого ремесла? Кто даст этой девушке положение, которого она несомненно достойна? Нет, – продолжал он, – эта способность краснеть, этот робкий взгляд и чистый лоб могут принадлежать лишь невинному созданию».
Говоря так, Анри внимательно смотрел на меня, точно желая видеть действие своих слов. Неуверенный в том, какой смысл следовало в них вложить, я молчал «Я, – продолжал он взволнованно, – Я хотел бы дать ей достойное ее положение!… Но она меня отвергнет, а ты не решаешься сказать мне это»
Тут голос его прервался, а на глаза выступили слезы ‹'Анри, – сказал я, – опомнись! Я был далек от того, чтобы так понять тебя. Я верю, что это порядочные женщины, но возможно ли, чтобы мнение света простило тебе подобный брак?…»
Эти слова привели его в ярость и отчаяние. «Мнение света! – вскричал он, побледнев. – Это я-то должен с ним считаться? Почему? Чем я ему обязан?… Мнение света? Я презираю его, я бросаю ему вызов… Я не хочу страдать и гибнуть из-за него, слышишь, Луи?.. Мнение света! Дай бог, чтобы оно оказалось единственною помехой!… Скажи-ка уж лучше правду. Скажи, что даже девушка, которую я подобрал бы на улице, и та чересчур хороша для меня… Скажи, что я обречен жить и умереть одиноким и несчастным, и что даже ты, мой друг, выносишь мне этот приговор…»
Он не в силах был продолжать; речь его прервалась рыданиями.
Так окончился этот разговор; о женщинах больше не упоминалось, и Анри снова впал в мрачное уныние. С этого дня встречи наши стали более редкими, беседы – менее откровенными. Мои слова, а еще более – мое молчание он счел жестокими: увидев, что в моей дружбе к нему я не слеп, он охладел ко мне. Несколько месяцев спустя, не сообщив об этом мне, он посватался к некоей девице, не обладавшей ни красотою, ни богатством. Получив отказ, он привел в порядок свои дела, не делая из этого тайны, но и не посвящая никого в дальнейшие свои намерения, и вскоре мы услышали, что он уехал. О его отъезде ходили различные слухи, но Даже я ничего не знал о судьбе моего друга, пока наконец, после семи лет молчания, я не получил письмо, которое сейчас прочтет мой, читатель и которое побудило меня написать все предшествующие страницы.
«Помнишь ли ты, Луи, бедного горбуна, которого ты любил, утешал и поддерживал? Сейчас он женат, имеет детей и счастлив как… как не был никогда счастлив ни один человек без горба. И вот он тебе пишет. Несчастье ожесточает и ослепляет нас. Когда я уезжал, я ненавидел себя, а тебя разлюбил. Сейчас я со слезами виню себя за то, что не ценил твоей долгой и терпеливой дружбы, и мое сердце не прощает себе этой неблагодарности.
У меня есть подруга, Луи! Счастье, о котором я столько мечтал, я вкушаю во всей полноте. Господь извлек меня из пропасти, куда меня ввергло отчаяние, и возвысил до положения супруга и отца, и это счастье ни в чем не обмануло моих ожиданий. Подле нас подрастают трое детей, один вид которых наполняет мое сердце радостью и заставляет боготворить ту, которая мне их подарила. Скажи вашим девушкам, Луи, чтобы выходили замуж за горбунов. Поверь, что горбун окажется самым преданным, пусть не самым красивым из мужей. Длянего жена есть нечто гораздо большее, чем женщина; она – провидение, которое его спасло; он не полагает себя равным ей; он – ее благодарное создание. Никогда не забудет он, что подарив ему любовь, на которую он не мог притязать, она вернула отверженному небесное блаженство, и всего сердца его недостаточно, чтобы отплатить ей.
Уезжая, я не сообщил тебе своих планов. Дело в том, дорогой друг, что у меня их и не было. Я лишь хотел бежать из краев, где столько выстрадал, и бежать как можно дальше. Вот почему, очутившись в Париже, я охотно принял предложение ехать в Америку для завершения одного крупного дела, и несколько дней спустя уже плыл посреди океана.
Наш корабль вез множество пассажиров. Среди них я заметил молодого человека лет двадцати пяти, сразу возбудившего мое сочувствие своим серьезным и печальным видом. Я подошел к нему, и мы разговорились. Он страдал каким-то тяжким недугом, перенося страдания спокойно и мужественно. Во время нашего долгого и трудного переезда состояние его ухудшилось, и мы были уже в виду земли, когда стало ясно, что он едва ли достигнет ее живым. Молодая жена не отходила от него. Глядя на нежную заботу, какою она его окружала, я завидовал умирающему и готов был отдать все остававшиеся у меня блага и надежды за счастье умереть на руках этого ангела.
Умирающий был молодой пастор, полный веры и самоотвержения. Он направлялся в отдаленную местность Запада, чтобы служить в только что основанной церкви. Туда звал его брат, уже несколько лет там проживавший. Все это он поведал мне сам. «Но я сомневаюсь, – добавил он однажды, когда жена не могла его слышать, – что доберусь туда. И одного прошу у господа, раз он призывает меня к себе: чтобы мне успеть поручить мою жену заботам моего брата…» Волнение помешало ему продолжать; чтобы побороть его, он стал молиться, и слова его молитвы были так просты и трогательны, что я не удивился переходу от беседы к молитве. Он был еще жив, когда мы причалили к берегу. Несчастные были так одиноки и так нуждались во мне, что, помогая им, я забывал о собственных горестях. Сообразно их положению, которое требовало самой строгой экономии, я выбрал наиболее скромную из гостиниц и сам поселился рядом с ними. Покой, а главное хороший врач несколько задержали развитие болезни, не оставляя, однако, несчастному надежды на выздоровление. Я сменял жену больного у его изголовья и всякий раз, оставаясь с ним наедине, успокаивал его тревогу о судьбе его юной подруги. Я обещал, что отвезу ее к его брату, как только покончу с делом, приведшим меня в Нью-Йорк, а если она не решится там остаться, увезу обратно в Европу, к ее собственной родне. Эти уверения его успокаивали. Теперь он старался лишь подготовить свою супругу к предстоящей разлуке; поддерживаемый до последней минуты твердой верою, он через несколько недель мирно угас.
Таким образом я остался покровителем вдовы. В глазах общества положение наше было двусмысленным, хотя для нас оно было совершенно ясным; ибо Дженни (так зовут эту молодую даму) знала от мужа о моих обещаниях и о том, что он всецело на них полагался. Я виделся с нею ежедневно, и тебе достаточно известно тогдашнее состояние моей души, чтобы самому догадаться о чувствах, которые должны были во мне возникнуть; но я, как и прежде, не позволял себе выразить их; ограничиваясь исполнением принятых на себя обязанностей, я почитал за счастье оказывать услуги той, кого втайне обожал.
Так прожили мы год, с месяца на месяц откладывая наш отъезд до завершения моих дел; наконец мы предприняли путешествие более чем в девятьсот миль в глухие леса Запада. Тронутая моими заботами, Дженни часто выражала мне живую признательность. Мы беседовали о ее будущем, о ее родных, о местах, которыми проезжали, и между нами возникла близость, не омраченная для нее душевной борьбой. С невинностью и простодушием Дженни сочетала развитой ум, поэтому беседы с нею были достаточно интересными, чтобы я на время забывал подле нее ужасную мысль, что никогда ничем для нее не стану. Однако она угадывала, что меня терзает некая тайная мука, и судя по стараниям, с какими она избегала некоторых тем, я видел, что она начинала меня понимать.
Брат ее мужа жил в одном из многочисленных городков, возникающих на границах девственных лесов и скоро остающихся в тылу у отважных пионеров , которые непрерывно наступают на эти леса. Нас немедленно окружили жители этого живописного поселения; указав нам нужный дом, они тут же сообщили, что хозяина мы там не застанем: недуг, который сразил его брата, месяца за два до нашего приезда унес и его. Свое имущество он завещал мужу Дженни, но в случае смерти последнего оно переходило к другому брату, жившему в Европе, и молодая женщина оказывалась таким образом без всяких средств.
Это известие сломило мужество Дженни; она увидела себя покинутой небом и людьми в дальнем чужом краю и в порыве отчаяния кинулась мне на грудь, заливаясь слезами. Это движение молодой женщины, казалось умолявшей меня о покровительстве, как единственного оставшегося у нее на земле друга, привело меня в самое сильное смятение, какое я когда-либо испытывал… От радости я не мог заговорить и едва дышал; луч надежды, проникнув в мое сердце, вызвал в нем целую бурю чувств, но прежде всего – безумный восторг. В этот миг, Луи, во мне совершилась перемена; рушилась некая непреодолимая преграда; я словно освободился от оков страха и стыда, в которых столько лет томилось мое сердце. Когда мы несколько успокоились, я осмелился открыть Дженни мои чувства и предложил соединить наши судьбы, как только упрочится наше шаткое положение. Она выслушала меня растроганно, но без удивления; убежденная, что предложение мое подсказано истинной любовью, а не одним лишь сочувствием к ее бедствиям, она сказала мне просто: «Да, я стану вашей женой, господин Анри, и постараюсь быть вам достойной подругой. Таково желание моего сердца, которое я вам с радостью вручаю».
С той минуты, дорогой друг, началось для меня безоблачное счастье. Я благословляю провидение, неисповедимыми путями приведшее меня, словно за руку, к единственному благу, какого я жаждал, и притом тогда, когда я уже полагал его навеки недостижимым. Такова благость небес; ныне в моем сердце безраздельно царят любовь, признательность и радость, и счастье мое умножается при воспоминаниях об испытанных муках.
У Дженни не было ни отца, ни матери; в Европе у нее оставался лишь дядя, обремененный собственной семьей. Таким образом она вернулась бы туда более по необходимости, нежели по зову сердца. Что до меня, то я думал о возвращении с величайшей неохотой. Меня прельщала мысль остаться в новом краю, где для меня начались счастливые дни. Местность, где мы оказались, едва тронутая рукою человека, безмолвная и дикая, но уже кое-где оживленная движением зарождавшейся цивилизации, была великолепна. Мне хотелось участвовать в этом движении; хотелось жить простой жизнью, где семейные узы, которые у вас ослаблены современными нравами и суетными светскими развлечениями, становятся теснее и крепче и приносят всю полноту счастья, какое в них заключено. Я сообщил о своих желаниях Дженни, которая тотчас же их разделила. Оставалось привести наши планы в исполнение. Я объявил, что хотел бы приобрести дом и усадьбу умершего родственника Дженни; цена оказалась сходкой; сумму, положенную мною в банк, переслали впоследствии его наследникам.
Такова поя история, дорогой мой Луи; остальное тебе легко будет вообразить. Я участвую в основании городов, распахиваю целину, словом я стал одним из тех неутомимых муравьев, которые хлопочут, вырубают лес, перетаскивают тяжести и своим незаметным, но неустанным трудом преобразуют огромный материк. Я избираю, голосую, у меня множество политических прав, и это, при моей натуре и склонностях – единственное, что тяготит меня в здешней замечательной стране. Но это еще невелика беда. После того, как я весь день шумел, избирал и голосовал, я возвращаюсь к моей Дженни, к моим малышам и нахожу отличным, превосходным политическое устройство страны, где у меня жена и трое детей.
В нашей колонии еще три горбуна; поздравь меня с тем, что я не одинок, но не жалей их, Луи! Горбы не слишком их отягощают, как теперь и меня, хотя двое из них еще не женаты. Но они найдут себе жен, когда захотят. Здесь их не могут найти одни лишь нищие, иначе говоря – лентяи. Брак не является здесь завершением нежных чувств или бурной страсти; это просто устройство жизни; надо лишь объединить свой труд с трудом подруги и ежегодно иметь ребенка. Обеспеченный и работящий мужчина, умелый в делах и здоровый, при самой неприглядной наружности может выбирать среди красивейших из здешних девушек, и его предпочтут красавцу, если тот не умеет ни заключить сделку, ни обработать участок, ни найти себе выгодное занятие. Если бы я, с моими деловыми способностями, родился в здешних краях, я был бы лучшей партией и избежал многих страданий. Но я не ропщу на судьбу. Если я много страдал, го тем сильнее радуюсь сейчас своему счастью. Иначе я был бы одним, из тех счастливчиков, чье счастье скорее радует меня, чем вызывает зависть, и не изведал бы ни одного из чувств, составляющих прелесть моего нынешнего существования.
Посылайте же сюда ваших горбунов; мы сыщем для них жен. Да, кстати: до чего жалкое пугало – это мнение света, которым ты меня когда-то стращал! В здешней стране горбун пролагает себе дорогу без всяких препятствий, если он хоть сколько-нибудь предприимчив, честен и знает свое дело. Он становится мужем, отцом, судьей, президентом, кем угодно. Зато в этой же самой стране, фанатически гордящейся своей демократией, человек красивый, отважный, честный, но чернокожий; добрый, щедрый и приветливый, но мулат; трудолюбивый, умелый, деятельный и предприимчивый, но квартерон; такой человек отмечен несмываемым клеймом; отверженный, презираемый, он навсегда лишен права иметь какие-либо дружеские или семейные связи с белыми людьми; ему не дано жениться на их дочерях, он не смеет садиться там, где сидят они; в городах, в театрах и в церквах ему отведено особое место… А здешнее общественное мнение – свободное, республиканское, гордое своими принципами демократии и равенства, – находит это справедливым и естественным! Что за безумие, что за варварство, какая непоследовательность и какая бессмысленная жестокость! В европейском обществе подобная жестокость по отношению к несчастным вроде меня по крайней мере направлена на явные и отталкивающие уродства! Те, кто проявляет эту жестокость, \хотя бы не называют себя великодушными и человеколюбивыми; терзая свои жертвы, они не похваляются при этом своей гуманностью, не гордятся своим милосердием!
Но оставим эту печальную тему; я мог бы найти предметы более отрадные, если бы не пора было кончать это длинное письмо. Как не хватает мне друга, подобного тебе, Луи, здесь, где столько захватывающих зрелищ; где молодой народ выковывает себе новую судьбу; где общество рождается на глазах; где столько проблем, столетиями обсуждаемых вашими мыслителями, ежедневно подвергается на здешней девственной почве, у нации, каких еще не бывало, проверке опытом и практикой; где каждая идея рождает факт, который делает ее осязаемой и дает мыслящему человеку пищу для живого размышления, столь привлекательного для любознательного ума! А если бы мы с тобой, как мы любили это делать прежде, вышли побродить в окрестностях города, сколько удивительного предстало бы нам здесь, где природа царит самодержавно с самого сотворения мира; где под величавыми, таинственными и безмолвными зелеными сводами взору являются бесчисленные чудеса;
1 2 3