А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Блажен, кто верует! – грязно усмехнулся Панов Василий и пихнул в карман свой перочинный ножик.

3. ЗАГОВОР КОРАБЕЛЬНЫЙ

Василий Чурин, коренастый, косолапый, злой на тупоумие острожских мужиков, стоял у грот-мачты, держа за угол парус, лежащий у ног его. Вокруг штурмана толпились человек семь бывших казаков, солдат, людей посадских. Смотрели на него с вниманьем напряженным, заглядывали ажно в рот, лишенный по причине цинготной хвори половины зубов, законопаченный сверху и снизу густыми волосами, глаголивший:
– Вот, дурни, фор-марсель парус. Чтоб его к мачте приспособить, наперед бегун-тали поднимают и к огону стень-штага, к стеньге поближе, привязывают блок со свитнем. В сей блок затем продевают гордень, коего передний конец спускают впереди марса на палубу и за строп верхнего блока бегун-талей привязывают, а задний чрез марсовую дыру, и тянут чрез канифас-блок у мачты. Когда же сим горденем тали до блока на стень-штаге подняты будут, тогда навешивают их на топ стеньги, обнеся одно очко стропа кругом топа и вложив его в другое посредством кляпыша.
Закончив объяснение, Чурин обвел мужиков вопросительным взглядом:
– Ну, хоть малость самую запомнили, еврашки?
Мужики чесали в бородах, в затылках, переминались с ноги на ногу. Неподалеку артельщики стояли, в парусиновых бострогах, успевшие за три дня лазанья по мачтам повеселеть, стряхнуть с себя тяжелую зимнюю сонливость. Стояли, окружив старшого, Игната Суету, да посмеивались над острожанами, туго понимавшими морское дело.
– Ну, так запомнили хоть малость? – повторил штурман свой вопрос.
– Да кроха кой-какая в головенку влезла, – робко произнес бывший подушный платильщик Попов Иван.
– А ну-ка, пущай та кроха назад вылезет. Говори.
– Значит, так, – тянул Попов, – перво-наперво бегун наверх продергивают и к горденю вяжут крепко-накрепко, чтоб канифас на топ навесить можно было, а после...
Чурин с яростью отбросил угол паруса, замахал руками.
– Чего врешь, дурак! Куда ж ты канифас-блок навешивать будешь? К какому такому горденю бегун вяжут? То вас, еврашек глуподурых, ко мне привязали, сивых меринов!
Мужики смущенно молчали, один лишь Ивашка Рюмин улыбался.
– А ты чего лыбишься, как б... на ярмарке? – кинулся к нему рассерженный штурман. – Запомнил, а?
– Все запомнил, дядечка! – не моргнув, ответил Рюмин.
– А ну, давай, сообщай фор-марселя привязочный способ!
Рюмин, задирая голову, серьезно посмотрел на мачту, затем на лежащий парус и сообщил:
– Вначале, господин штурман, я полагаю, канифас как следует поднять надобно, после чего продеть сквозь марсову дыру передний конец горденя, а потом тянуть, тянуть сколько сил найдется!
Стоявшие рядом с ним мужики и находившиеся поодаль артельщики грохнули смехом и заржали, переламываясь пополам, до судорог, до икоты. Чурин, не понимая вначале ничего, удивленно смотрел на смеющихся, но, догадавшись, побагровел и с размаху двинул Ивашку Рюмина в ухо и прочь пошел. Навстречу ему вышел Беньёвский.
– Вот, ваша милость, сам посмотри, что сии придурки вытворяют! – обиженно, срывающимся голосом, пожаловался Чурин. – Морскую науку бараны оные учить не желают да еще надо мной смеются, пакостями суесловят. Избавь меня, отец, от сей тяжкой докуки! Хватит у нас матросов, а мало будет, так сам по вантам, яко обезьян, скакать стану и штурманских учеников заставлю. Ослобони, отец, Христом Богом тебя молю!
Беньёвский ничего не сказал, а только нахмурился и сдвинул на сторону свой широкий рот. Когда подошел к мужикам, те еще давились смехом, вытирая тылом ладоней заплаканные веселой слезой свои посконные лица.
– Признайтесь мне по правде, ребята, в силу каких причин не дается вам наука морская? – обратился к ним адмирал (званием таким самочинно наградил себя Беньёвский уже на корабле). – Ежели предмет сей немалой сложности вам представляется, то можно и дважды, и трижды повторить. Ну а ежели одна лишь леность здесь причиной?
Мужики, уже забыв, что еще минуту назад помирали со смеху, стояли молча, не зная, какой им дать ответ.
– Ну, так говорите! – резко потребовал Беньёвский и тут же, будто спохватившись, добавил мягко: – Я правду знать желаю.
Ему ответил Спиридон Судейкин, обстоятельный, чуть хитроватый малый лет сорока пяти, бывший прежде секретарем у Нилова:
– Мы, господин адмирал, не морское дело презираем, а скорей ту надобность, что нас к тому позывает. Ну зачем, скажи, нам учиться по мачтам ползать? Не в тех мы уже годах, да и нужда, мы знаем, в том невелика есть. Ежели хочешь делом нас занять, так поручи пригодную способностям нашим работу – палубу мыть, пушки наблюдать али оружие чинить да чистить. А морскому ремеслу учить нас – считаем одним над нами насмехательством. Да и учитель наш, господин штурман, у тебя, батюшка, ретив не в меру – иной раз и прибьет, и оскорбит по-всякому. То нам зело обидно, поелику из острога от тягот и мытарств бежали да к суровостям новых начальников и прибежали. И еще обидно нам то, что не всех ты на то тягло определил, а свободным да вольным держишь кой-кого...
– Кого же?
– А вот хотя бы Устюжинова Ваньку. А ведь сие по его годкам наука морская, в самый раз. Так нет – ходит по палубе с девкой своей, милуется али печальным взором на море глазеет. А мы, батя, тоже поглазеть бы хотели, так вот недосуг...
Беньёвский подумал немного, прежде чем ответил:
– Морскому делу, ребята, я вас затем учить приказал, чтоб вы в случае чего на место матросов-артельщиков встать могли. Но ежели вам занятие такое очень неприятно – найдем другое. Штурману же я за рукоприкладство выговорю строго. Про Устюжинова не горюйте тож – я ему иную, особливую работу сыскал. Так что, дети, никакого повода для печалования вашего пока не вижу. С сего же дня назначаю каждому винную порцию, чтобы всякий за дело да за здравие Павла Петровича и за мое тоже выпить мог.
Сообщение о винной порции произвело средь мужиков приятное волнение. Обступили адмирала своего, в пояс кланялись:
– Спасибо тебе, отец ты наш!
– Защитник!
– Всю жизнь здравия тебе желать станем, ослободителю нашему! – говорили умиленные и довольные своим командиром мужики, но кто-то вдруг спросил:
– А скажи нам, батя, куда везешь ты нас?
Беньёвский был готов к вопросу, из-за широкого кафтанного обшлага выдернул свернутую карту, с хрустом развернул ее:
– Вот, дети мои, сюда глядите! – Все, напирая друг на друга, вытягивая шеи, подались к адмиралу. – Сейчас проходим мы вдоль берега Камчатки, но завтра али послезавтра увидим первый курильский остров Моулемчу, после ж от острова к острову пойдем к Японии. Мимо нее пройдем мы без задержки и вскоре пристанем к Филиппинским островам, к колонии гишпанской. Там, детушки, и остановитесь, стряхнете с ног ваших прах дорог и бесконечных мытарств, за кои получите награду и отдохновение. Вот и все мои слова, дети. Обещал вас в свободную страну отвезть и обет оный сохраню безупречно!
Замолк Беньёвский, и стали подходить к нему мужики. Смахивали слезы, обнимали, благодарили сердечно. И штурманские ученики подходили – Митя Бочаров, Зябликов Филиппка и Герасим Измайлов, потом Спиридон Судейкин, бывший канцелярист, капрал Михайло Перевалов, Федор Костромин, купчишка, казаки Волынкин Гриша, Сафронов Петр, Герасим Березнев и Потолов Вася, подходили и крестьяне бывшие Григорий Кузнецов и Алексей Савельев, солдат Коростелев Дементий, шельмованный канцелярист Ивашка Рюмин, а потом еще все двадцать пять артельщиков, что в матросов преобразились быстро. Заслышав разговоры громкие, поднялись на палубу из трюма женщины и, видя, как лобызают мужики Беньёвского, от чувства лишнего заголосить решили и тоже адмирала целовать пошли. Сам же командир поцелуями теми нимало не гнушался и отвечал на них с усердием, и все премного были им довольны.
Когда благодарили мужики и бабы адмирала своего, Иван Устюжинов стоял в сторонке, у борта. С возлюбленной своей стоял. С тех самых пор, когда на зорьке, при отплытии плотов из Большерецка, поговорил он коротко с Беньёвским, ни разу не имел он разговоров с учителем и другом. Беньёвский даже и не подходил к нему. Вместе со всеми нагружал Иван плоты, когда покидали острог, в бухте Чекавинской как и другие такелажил галиот, лед колотил чугунными болванками, и все это время он чувствовал подле себя присутствие Беньёвского, но какое-то незримое, духовное. Тогда, на берегу, он был еще все тем же молодым казаком, русским, стоящим твердо на земле родной, но едва отплыл корабль и чем дальше оставался тот край, где он родился, тем сильнее начинал ощущать Иван какую-то могучую силу, подобную той, что чувствовал в присутствии Беньёвского, но только куда более могучую и властную. Сила эта тянула его, как тянет магнит железное крошево, куда-то вперед, в противоположную родному берегу сторону. Он тихо на себя негодовал, сознавая, что лучше бы ему сейчас запечалиться, как печалились, он видел, все беглецы, взгореваться, но Иван не горевал и не печалился, потому что грядущее новое звало его и обещало дать то, что на родной земле он никогда бы не получил, наверно. Но это новое было столь неосязаемо, бесформенно, было чужим, далеким, что ему казалось, будто висит он между небом и землей на очень тонкой бечевке: на землю падать больно и, главное, неохота падать, а до неба дотянуться сил нет, и только смотришь без устали в это синее, ясное небо, где видится жизнь другая, где ты рядом с Богом одесную Его, где покой, и счастье, и высшее разумение. Но нет всего этого пока, а только глядишь да глядишь...
Отпустили мужики растроганного адмирала, и сразу пошел Беньёвский к стоявшему неподалеку Ване. Увидав в руке юноши книгу, спросил, чтобы разговор начать:
– Чем точишь разумение свое? Псалтирь, наверно?
Иван смутился:
– Нет, сударь, не псалтирь. Эзопа басни из дому захватил...
Беньёвский вид сделал что приятно удивился:
– Похвально! Пользу немалую в них сыщешь для себя.
Мавра стояла рядом. Знала молодка, что угодила предводителю рукомесленым шитьем своим, поэтому, думая, что имеет право, смотрела на адмирала прямо, словно наваливалась на нестарого еще мужчину тяжестью спелой красоты своей. Но Беньёвский как будто и не замечал настырных прелестей ее.
– Что ж вы Ванечку мово покинули? – спросила она, не боясь назойливой казаться. – Без пригляду вашего остался, тоскует...
Беньёвский повернулся к ней с улыбкой:
– А потому, что видел в ваших прелестях для Ивана утешение немалое. Что ему до скучных бесед со мной, коль есть на кого потратить время и досуг свой.
Мавра хотела было возразить, но Иван сказал ей строго:
– Ну, будет! Иди отсель, мне с господином адмиралом поговорить охота!
Обиженная Мавра вспыхнула, дернула кокетливо за углы большой цветастой шали и, покачиваясь, прочь пошла.
Иван стоял насупившись. Беньёвский, видя его смущение, на плечо ему руку свою положил, спросил, в глаза заглядывая:
– Так о каком ты деле говорить со мной хотел?
– Я вот что... Помириться с тобой хочу...
Беньёвский осклабился широко, желая выглядеть великодушным, обнял Ивана:
– Не ссорились мы, Ваня. Все сие – фантазии твои. Оставь и больше не говори об оном. Давай-ка лучше к встрече с Европой готовиться. На Филиппинских островах, куда везу я прочих мужиков, места тебе не сыщется – в Париже будешь жить или Берлине. Но для того, чтоб был принят ты везде, чтоб кланялись тебе не токмо простолюдины, но и кавалеры, респект приличный надобно иметь. Первоочередно одежду сию казацкую с себя ты сбросишь. У меня же есть в запасе платье, прекрасное и дорогое. Обрядим тебя настоящим европейцем от шпор до шляпы. Политесу обучу тебя и бою фехтовальному, чтоб, ежели заставит случай разведаться с кем-либо на поединке, не оказался бы невеждой полным и не дал бы себя на шпагу, словно на иголку стрекозу, в мгновенье ока насадить. Дворянину фехтованье – что пряхе прялка али веретено – вещь обязательная. Теперь же о дворянстве твоем скажу...
– О каком таком дворянстве? – улыбнулся Иван.
– Твоем, Иван, твоем. Негоже тебе в Париж простым казаком прибывать, сыном поповским. Родословную тебе присочиню, да постарей, с раскидистым таким древом родовым. Внебрачным сыном Голицына какого-нибудь назваться можешь али Трубецкого – фамилии во всем свете известные. Допытываться никто не станет. Сами вельможи оные претензию твою опротестовать не смогут, поелику грешат немало, часто, а разве упомнишь всех любовниц? В обществе же свободомыслящей Европы на детей побочных с такой же лаской смотрят, как и на законных, – и Беньёвский вдруг оглянулся, посмотрел в глаза Ивану пристально и страшно. – А хочешь, Ваня, мы на твой дворянский герб не княжескую корону водрузим, а... императорскую? Ведь ты, я знаю, пятидесятого года роду, а цесаревич Павел четырьмя годами позже тебя на свет Божий появился, вот и выходит, что ты и есть тот самый первый сынок Екатеринин, коего она по стыдливости своей утаила да на Камчатку с глаз долой и отослала...
Последние слова сказал Беньёвский громким шепотом прямо на ухо Ивану, и юноша в смятении отпрянул от него, шарахнулся от страшного, искривленного лица с горящими глазами сумасшедшего.
– Ты что, ополоумел? – так же шепотом спросил, и лицо адмирала тотчас сделалось приятным и любезным, спокойным и даже чуть насмешливым.
– Ай-ай, Иван, как ты испугался! Неужто вообразил, что я всерьез тебе об оном говорил? Нет, сие лишь шутки ради – смотрел, крепко ли ты делу цесаревича привержен.
Иван глядел на предводителя с холодным отчуждением.
– Вдругорядь, прежде чем таким преглупым способом шутить начать, подумайте. А то мы люди грубые, простые, политесу еще не пробовали, ненароком ушибить могем...
– Ах, Иван, негоже ссориться товарищам! Помнишь, ты меня от звероподобных человеков спас, а я тебя от зверя. Кровью дружба наша связана. Правда?
– Святая правда!
– Ну а раз так, – и снова приблизил он лицо свое к уху Ивана, – значит, сослужишь ты мне службу одну как товарищу и адмиралу своему.
– Какую службу?
– А вот какую. Ты, Ваня, с мужиками близок, любят они тебя, вельми любят, я знаю. И я их люблю. Но ведь даже среди апостолов Христовых сумневающиеся были, в неверие впадали, кое нас, грешных, сверх всякой меры наполняет. Вот и мужики сии... Они сегодня могут Богу свечку ставить, а завтра на икону плюнут – слаба натура человечья...
– Любите вы витийствовать, – недоброжелательно сказал Иван. – Короче б надо.
– Могу короче. Так вот, Иван, прошу тебя, ежели крамолу какую на корабле заметишь али намек единый на перемену умонастроений средь команды, приди ко мне и без утайки все мне перескажи. Уразумел ты просьбу?
Иван поморщился брезгливо:
– Просьба ваша трудновыполнимая. Иного кого просите...
– Исполнишь сие! – не дослушав, сказал Беньёвский, и Иван, взглянув на адмирала, увидел, что смотрит на него и не человек совсем, а железный истукан с человечьими чертами.
«Железо мертвое! Мертвое железо!» – завороженно шептал про себя Иван, уже когда остался один, с ужасом представляя себя крохотной железной крупинкой, которую огромный молот удар за ударом приклепывал, расплющивая до невидимости полной, к огромной железной глыбе.

* * *

Шли мимо Курил, ходко шли. Мужики, от такелажных работ и других обязанностей свободные, толпились у бортов, балагурили, шутили, с любопытством на море глядели, на проплывающие стороной угрюмые, серые скалы Курил. Забавлялись игрой морского зверя, нырявшего в бурунах под самым бортом «Святого Петра», дивились, как неожиданно взлетала с волны стая летучих рыб, стремглав неслась над водой бурлящей сажен двадцать и также неожиданно в море исчезала, будто и не было их и мужикам все это померещилось.
– Диво дивное, братцы, на свете обитает! – с умилением восторженным, со слезинкой даже, громко восклицал капрал бывший, Михайло Перевалов, ростом недомерок – два аршина три вершка, – конопатый, с острым птичьим носиком. – Мнешь ногами землю сию уж почти полвека, а все премудрости Господней не надивишься. Боже ты мой, колико силы у Господа нашего в запасе имеется! Вот хотя бы звери и твари морские, – смотрит на тебя человечьими глазами, морда умная, усатая, того и гляди, рот сейчас разинет и спросит: «Михаила, а табаку не сыщется?» Али вот рыбы летучие. Ну зачем, скажите, приделал им Господь по два крыла? Что за обидное для человека, ни жабр, ни крыл не имеющего, расточительство прещедрое? Какой-то рыбе толико радости: хошь – в глубину морей ныряй, хоть – в небо лети!
Над словами капрала мужики незло смеялись, а Ивашка Рюмин заметил:
– Истинная правда, ребятушки, зело расщедрился на подарки гадам всяким Бог праведный. Человеци же в немилости у Него – ни крыл, ни ластов не имеют, единым умом обладают, да и тот у них от пьянства к пятидесяти годам в совершеннейшую нищету и слабость приходит.
Мужики встретили колкость Рюмина дружным смехом, а Михайло, обидевшись, сделался еще востроносей и меньше ростом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39