А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В ночь на 12 июля, перед началом решающего сражения, Манштейн уснул спокойно первый раз за неделю. Он мог позволить себе отдых: наступление подготовлено, никаких осложнений произойти не должно. Даже если русские раскрыли его планы, они ничего не смогут сделать. Армии Воронежского фронта, ослабленные в боях, связаны по рукам и ногам теми дивизиями, которые продолжают атаковать их. Разведка гарантировала, что в двухсоткилометровой полосе, прилегающей к фронту, у русских нет сейчас бронетанковых соединений, способных отразить удар.
Он был прав, этот расчетливый и решительный полководец, с точностью аптекаря взвесивший все шансы. Он не учел только того, что советские войска стали теперь не такими, как в прошлом году, и даже не такими, как минувшей зимой. Он не учел, что ими командуют генералы, умеющие мыслить, рассчитывать и руководить по меньшей мере не хуже, чем Манштейн или Гудериан.
Немцы еще не начали свою тайную перегруппировку, а генерал Ватутин уже предвидел ее. Логика, опыт, знание противника подсказывали ему, что так продолжаться не может. Враг находится в тупике, он должен решиться на новый шаг, на новый бросок. В штабе Манштейна еще только готовился приказ, а на карте Ватутина стоял уже знак вопроса, точка которого приходилась на Прохоровку. «Почему именно здесь? – спрашивал себя генерал и отвечал: – Потому что здесь удобная местность, потому что здесь они могут добиться решительного успеха, потому что здесь мы не ждем их».
Но предугадать – это еще далеко не все. Как задержать и уничтожить тысячу танков, неисчислимое количество пушек и минометов – все, что бросит в атаку Манштейн? Какой бы прочной ни была оборона, нет гарантии, что она устоит под ударом такой силы. В конце концов противник просто уничтожит все, что находится перед ним, пропашет себе дорогу шириной в десять километров и пройдет вперед.
Ватутин принял решение, удивившее не только его штаб, но и Ставку Верховного Главнокомандующего. Вместо упорной обороны – наступать! Атаковать немцев, нарушить их планы, вырвать инициативу. Фашисты ослабили свои фланги – тем лучше. По флангам ударят армии, которые всю неделю сдерживали врага и понесли потери. А на главное направление выйдут свежие силы, которые сберегались до решающего момента.
Получив войска из резерва Ставки, генерал Ватутин направил в район Прохоровки 5-ю Гвардейскую общевойсковую армию. По тыловым дорогам форсированным маршем двигались колонны машин 5-й Гвардейской танковой армии. 850 танков вел навстречу врагу генерал-лейтенант Ротмистров. Три с половиной сотни километров армия прошла единым рывком, почти не имея отстающих, прямо с ходу заняла боевые позиции. На подкрепление танковой армии спешили два танковых корпуса. Появившись неожиданно для противника, бронетанковые войска должны были сыграть решающую роль в предстоящей схватке.
Для поддержки наземных войск на район Прохоровки была нацелена почти вся авиация Воронежского и Центрального фронтов.
Утром 12 июля, едва взошло солнце, в воздух поднялись армады бомбардировщиков. С запада летели немцы, с востока – русские. Самолеты шли сотнями, волна за волной. Они бомбили и обстреливали до тех пор, пока летчики перестали видеть, что делают: огромный участок местности был затянут густыми клубами дыма и пыли. Едва лишь эта черная пелена начала редеть, с обеих сторон раздались орудийные залпы. Снова загрохотал возле Прохоровки огнедышащий вулкан, выбрасывая пламя, дым, копоть.
Бомбы и снаряды уничтожили и сожгли все: на позициях советской и немецкой пехоты не осталось ни людей, ни пушек, ни пулеметов. Не осталось даже самих траншей: их сровняли с землей. Немцы пробили коридор для своих танков. Советские летчики и артиллеристы проложили путь для своих броневых машин. Так началось Прохоровское танковое сражение, самое крупное в истории, в котором люди становились крепче машин, а машины проникались человеческой яростью.
Немцы бросили в атаку 700 танков. Танки ползли в несколько рядов, заполнив все пространство между рекой Псёл и железнодорожной насыпью. Вслед за ними, невидимые в пыли, двигались бронетранспортеры с пехотой.
Ныряя в овраги, поднимаясь на холмы, эта лавина катилась вперед упрямо и неудержимо, сотрясая притихшую землю. А навстречу врагу, набирая скорость, шли советские «тридцатьчетверки». Их было столько же, сколько немецких машин. Семьсот на семьсот!
Выстрелы почти полутора тысяч орудий слились в сплошной рокочущий гул.
«Тридцатьчетверки» неслись на полной скорости, стремясь сократить дистанцию. И когда немцы, не ожидавшие такой встречи, опомнились от неожиданности, советские танки были уже рядом. Фашистские «тигры» лишились главного своего преимущества. С короткого расстояния «тридцатьчетверки» пробивали их мощную броню.
В дыму, в грохоте, в треске столкнулись две лавины. Было так тесно, что некоторые машины налетали друг на друга, таранили, переворачивались.
Советские танки прошли сквозь вражеский строй и, развернувшись, начали бить немцев с тыла. На помощь врагу спешили машины второго эшелона. На помощь «тридцатьчетверкам» шли резервные батальоны тяжелых танков.
За этим побоищем трудно было следить со стороны, дым и пыль скрывали его плотной завесой. А тот, кто находился в самой гуще схватки, видел только какие-то фрагменты ее.
Там не подбирали, а разбирали. Пушки стреляли почти в упор. Машины ползали среди пылающих, чадящих коробок, как по огненному коридору, разыскивая себе цель.
Лишь под вечер начали возвращаться на сборные пункты танки с обгорелой, пошелушившейся краской, покрытые вмятинами. Отравленные пороховыми газами люди с трудом вываливались из люков, стояли на земле покачиваясь, как пьяные, с удивлением озираясь. Они не верили, что вырвались из гремящего пекла, не верили, что может быть такая тишина и такой мирный запах вечернего леса…
Нельзя было определить сразу, кто победил в этой битве. На поле между рекой Псёл и железной дорогой остались триста пятьдесят немецких танков, догоравших вперемешку с советскими танками. Около десяти тысяч убитых немцев лежали там рядом с погибшими советскими воинами.
Это сражение, казалось, не принесло успеха ни тем, ни другим. Но результаты его проявились уже на следующий день. Немцы бросили под Прохоровку все свои силы, сожгли там свои последние танковые резервы. Они вынуждены были остановиться и зализывать раны. А войска Воронежского фронта и его танковые соединения сохранили боеспособность. 5-я Гвардейская танковая армия за одну ночь привела в порядок корпуса, подтянула мотострелковые части.
На следующее утро вновь загремели пушки, снова началась артиллерийская подготовка. Но на этот раз в атаку пошли не фашисты, а советские батальоны. Под их натиском немцы медленно попятились, оставляя территорию, за которую заплатили столь дорогой ценой.
Возможно, Манштейну и удалось бы собрать еще раз сильную группировку, еще раз ударить по армиям генерала Ватутина, но неудачи следовали одна за другой. Советские войска Западного и Брянского фронтов прорвали немецкие позиции и повели решительное наступление на Орел. Теперь немцам было не до атак, теперь они думали только о том, как отразить натиск русских.
12 июля 1943 года произошел тот перелом, который был подготовлен всем предыдущим ходом событий. Если битва на Курской дуге явилась как бы кульминационным пунктом войны, то самой высшей точкой ее оказалось танковое побоище под Прохоровкой. Здесь советские войска окончательно вырвали инициативу из рук противника. Отсюда, с овражистого поля возле реки Псёл, началась дорога, которая вела только на запад.

* * *

Радист выключил приемник. Смолк далекий голос, перестал мигать огонек лампочки. В землянке сразу сделалось неуютно и тихо, она будто уменьшилась, будто сдвинулись ее стены. Пахло гнилой болотной водой. Склонив голову, радист начал аккуратно переписывать карандашом сводку Совинформбюро.
Егор Дорофеевич поднялся наверх. Накрапывал мелкий теплый дождь, с листьев срывались тяжелые капли. В лагере было пустынно. Среди шалашей и землянок одиноко маячил часовой с надвинутым на голову капюшоном плаща. Партизаны отдыхали перед ночной операцией.
Возле сторожки ожидала Марья. Стояла под дождиком в одной кофте, прислонившись спиной к потемневшему срубу. Черные мокрые волосы блестели, как лакированные. Под сборчатой юбкой – начищенные сапоги с широкими раструбами: своими руками снял их Брагин с убитого немца. Грудь наискосок перехвачена ремнем, трофейный «вальтер» в желтой кобуре лежит у нее на бедре. «Эх, богатырь баба! – залюбовался Брагин. – Ей бы, а не мне отрядом командовать!»
Марья, быстро заглянула в лицо, молча пошла возле него, прижимаясь плечом. Часовой, поворачиваясь, как подсолнух за солнцем, проводил их завистливым взглядом.
Еще по весне облюбовали они красивое место километрах в двух от лагеря: за чистым веселым березняком высился сухой пригорок со старыми соснами. А дальше стояли дозором среди луга одиночки-деревья, петлял между ними бегун-ручей с прозрачной водой, затененный густыми лапками таволги.
Много было цветочных полян и солнечных опушек в этом лесу, да и в сторожке была у Брагина отдельная комнатка, но всякий раз, когда хотели побыть вдвоем, тянуло их на этот холм, к мудрым спокойным соснам, к убегающему ручейку. Сидели обнявшись, глядя вдаль, как молодые влюбленные. Когда он целовал ее, Марья краснела, будто девушка.
Она словно сбросила груз годов, налилась свежестью, как те яблони, которые вдруг зацветают под осень, когда их подружки, согнутые тяжестью плодов, уже теряют листья, последнюю красоту. Разгладились морщины под глазами, посветлело лицо, бывшее коричневым и грубоватым, мягкой, словно шелковистой, стала кожа на щеках. «От любви все это», – с улыбкой говорила она Брагину. «Да ну, – отмахивался тот. – На поле спину не гнешь, с печкой не возишься – вот и отошло у тебя…»
Егор Дорофеевич положил на траву шинель. Марья повела плечом, освобождаясь от ремня, он петлей скользнул вдоль ее тела, желтая кобура шлепнулась к ногам. Села на шинель. Брагин лег рядом, положив голову ей на колени.
Большой, грузный, тяжелый, он любил отдыхать так, по-мальчишески прижавшись к ней, под ее тихий шепот. Когда он задремывал, ему начинало казаться, что женщина разрастается, становится всеобъемлющей, огромной и щедрой, как сама земля, он вбирал в себя ее теплоту и радостный трепет жизни.
Сам себе удивлялся иногда Брагин. Раскручивал он уже пятый десяток лет, немало повидал на своем веку. Были среди его знакомых женщины и умные, и красивые, вроде бы не чета Марье. А вот привязался к ней неотрывно, отвечая, наверно, на ее безоглядную любовь. Откуда только бралось у этой деревенской бабы, казалось бы, загрубевшей в работе, вытянувшей на своих плечах и детей, и хозяйство, столько нежности и заботливости!
Самостоятельная, горделивая, она так могла хлестнуть словом какого-нибудь ухажера, что тот потом огибал ее за семь верст. А сама плакала потихоньку, когда видела на лице Дорофеича хмурость или недовольство. Она не хуже мужиков управлялась с лошадьми, умела плотничать и бондарить и в то же время удивляла своей аккуратностью и чистоплотностью. Посуда у нее всегда блестела, чуть ли не каждый день затевала она стирку. Готовила ему с выдумкой: ту же кашу, да по-разному. И все это ловко, быстро и незаметно, словно промежду делом. В партизанском лагере в той же сторожке жили и дети Марьи. Бегали они сытые, ухоженные, хотя Брагин просто диву давался, когда успевает мать приглядеть за ними.
Всем взяла баба, вот только рассуждать с ней не было интереса. Грамоте училась мало, газет в занятости своей не читала. Насчет жизни – тут она могла словцо вставить, но Егор Дорофеевич любил разговор глубокий и серьезный: без спешки, за стопкой и по преимуществу о международных вопросах. Иной раз Егору Дорофеевичу становилось скучно с ней, и Марья, чувствуя это, виновато улыбалась, двигалась бочком, потихоньку, словно побитая. Брагин, спохватываясь, урезонивал себя: да где это ты видел, чтобы женщина универсалом была? Испокон веков мужики в своей компании разговором душу отводят!
Житейский опыт и прирожденная сметливость, обостренные драгоценной поздней любовью, делали Марью очень чуткой. Она безошибочно улавливала настроение Егора Дорофеевича, угадывала его колебания и сомнения. Вот и сейчас сразу определила: из землянки радиста вышел Брагин какой-то смурной. Что там услышал он в последних известиях? Неужто немцы опять верх берут?.. Нет, не похоже, об этом он сразу сказал бы. Разбередило чем-то радио душу его, ни улыбки в глазах, ни слова доброго с уст. Лежит невеселый, потяжелевший, по привычке, не замечая, гладит Марьину руку…
– Пошто печалишься, Дорофеич, родной? – шепнула она.
Брагин приподнял веки, сказал будто нехотя:
– Свистульки у нас в уезде знаменитые делали. Есть такая деревня – Филимоново. От Одуева рукой подать. Так и назывались: филимоновские свистульки. Из глины, с росписью яркой. Фигурки самые разные: и тебе человечки, и коровы, и птицы. Отец, бывало, как соберется в Волхов к родне ехать, накупит свистулек целую корзинку, для всей ребятни. А мне радость. Трясусь в телеге и пробую по очереди, у какой голос лучше. Да, – усмехнулся он, – славен, говорят, Одуев горами, Волхов – ворами, а Белев – девками легкими… Все это рядом, одна округа.
– С чего тебе вспомнилось-то, Дорофеич?
– Волхов наши освободили… Слышишь, сосны шумят на ветру? И у меня в лесничестве так же шумят. Прямо над крышей…
Ничего не ответила Марья, только ниже склонила голову, закрывая лицо черной завесью волос. Затосковал, значит, Дорофевич о доме, о родных местах.
– Ты чего вздохнула? – погладил он ее щеку.
– Неужто? А я без внимания, – постаралась улыбнуться Марья. – Да, видно, уж вздыхай не вздыхай, а кончится война, и лету моему бабьему тоже конец. Каждую птицу к своему гнезду тянет.
– Ну, какое там у меня гнездо, – неуверенно начал он, но Марья губами закрыла рот, с силой, с болью, с горестным стоном прижала к груди его голову…
Он вспомнил и до каждого слова перебрал в памяти этот разговор вечером, когда шел по тропинке в голове своего отряда. Рядом с ним, то бок о бок, то забегая вперед, шагал его связной, пятнадцатилетний Илья, старший сын Марьи, рослый и чернявый, как и она, молчаливый и послушный, всегда смотревший на Брагина такими восторженными глазами, что ему становилось неловко. Поглядывая на Илью, он будто продолжал мысленно беседовать с самой Марьей.
Что верно, то верно – тянуло его в родные края, в свои леса, где знакома каждая просека, где с детства исходил верст на тридцать все угодья вокруг, где бил зайца, охотился на волков, с замиранием сердца слушал, как токуют в ночной тиши краснобровые отшельники-глухари. Тут леса обширней и безлюдней, чем под Одуевом. Но свои – дороже! О жене Егор Дорофеевич вспоминал без волнения. Конечно, привык к ней за долгие годы, да и человек она мягкий, покладистый. Вечно занята по дому, на своей фельдшерской работе. Чужих детей выхаживала, спасала от всяких там корей и скарлатин, а своего, единственного, не уберегла.
Много было пережито вместе; много связывало его с женой. Но ведь и с Марьей не меньше. Если бы не она, может, и не выкарабкался бы он из болезни. Разве не Марья своей заботой поставила его на ноги? Потом, в сорок втором, когда начали немцы загребать осевших по деревням «зятьков», без колебания бросила дом, забрала детей и ушла с Егором в глухой лес. Бедствовали тогда до крайности в промерзавшей сторожке, муку смешивали пополам с толченой древесиной, и никакой другой еды не было ни детям, ни Егору, ни Марье. У всех опухали десны, у младшей дочки раскачала зубы цинга. Брагин с двумя бойцами (весь отряд-то состоял из трех человек при одной винтовке) пошел в деревню, убил полицейского, принес полмешка картошки и луку. Тем и спаслись.
Немцы в отместку сожгли ее дом, разорили хозяйство. Каково это бабе? А она и не охнула, только сказала: «Ильюшка, даст Бог, подрастет, после войны отстроюсь».
По случаю связала его война с этой женщиной, накрепко переплела горем их судьбы. И он уже не представлял себе, как можно остаться без нее, без доброго восторженного Ильи, который готов ходить за Брагиным, словно хвостик, без младшей девчонки Нюшки, бледной и худенькой, радостно кидавшейся навстречу ему всякий раз, когда возвращался из похода.

* * *

О «рельсовой войне» Егор Дорофеевич услышал неделю назад, когда секретарь райкома проводил зональное совещание командиров партизанских отрядов. Услышал и восхитился: вот это да, это крепко придумано! Сразу, в одну ночь, выйдут к железным дорогам брянские, черниговские, минские партизаны. Везде, на всей оккупированной территории, тысячи партизанских групп взорвут рельсы, мосты, разрушат насыпи, искалечат семафоры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46