А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

в этом молчаливом поединке на расстоянии нельзя было выиграть, и Макашин рассвирепел; у него появилось дикое желание тут же выхватить Ивана из толпы и застрелить прямо на глазах у всех, к чему-нибудь придравшись; Макашин знал, что где-нибудь здесь, в толпе, притаилась и Ефросинья, нащенившая и пустившая в мир это колючее, жесткое семя; пусть бы повыла, сука, а он бы послушал. Анисимов со своей колокольни тоже прав – что такое секунда? Хлопнул выстрел, и готово, да ведь разве такой змееныш переделается? Одно верно: великая ему мука будет с таким волчьим норовом, железо станет грызть, зубы выкрошит, вот бы на него в ту пору полюбоваться. Гора с горой, говорят, не сходится, a человек с человеком всегда может…
Макашин повернулся и пошел. Иван следил за ним, пока мог; он едва стоял на ногах, и ему хотелось одного, чтобы все скорее кончилось. Он все время угадывал в толпе за деревянным частоколом лицо матери; они лишь на какую-то минуту оказались сегодня утром рядом, когда мать передавала ему мешок с харчами и чистым бельем. «Вами! Ваня! – сказала мать, все пытаясь взять его за руку. – Ты уж скрепись, убьют, звери! О нас не думай, дома проживем потихоньку… Себя береги! Ваня!» Время их кончилось, очередь на передачи была длинной, и его уже относило в сторону; он не успел сказать матери ни одного слова, не нашелся, что сказать, – в свои шестнадцать лет вдруг почувствовал себя беззащитным и беспомощным, и сквозь жидкую пелену, застлавшую глаза, вокруг плыли такие же детские в своей растерянности лица; сейчас, перед самой отправкой, ему хотелось сказать матери, как он ее любит и как ему страшно, но он вместо этого попытался успокаивающе улыбнуться ей, не выдержал и по-детски жадно и жалко метнулся взглядом к ее лицу; и она поняла и услышала его немой стон. Она приподнялась на носки, потянулась к нему и, забыв обо всем на свете, расталкивая плотную, вязкую массу людей, безуспешно пыталась прорваться вперед.
– Пустите! Пустите, проклятые! – задыхалась она; ее сильно и безжалостно толкали, осаживая назад, некоторые расступались; она опять увидела родное, жалкое в попытке сдержаться лицо сына, и глухой, перекрывший весь гул толпы стон вырвался из нее.
– Мама! Мама! – услышала она его отчаянный звонкий голос. – Не надо!
Она бессильно обвисла среди плотно сдавивших ее людей, но Иван теперь все время видел ее, и в оставшееся время одно очень верное чувство, что сейчас он должен быть сильнее ее, помочь ей, руководило им, и он все время старался показать ей, что он спокоен.
Команда на посадку застала его врасплох, он раньше не заметил подкативших вагонов, и лишь взметнувшийся над станцией стон бабьих голосов прозвучал сигналом; только сейчас Иван обратил внимание на просторное небо, уже совсем была весна, под ногами хлюпало, густой запах мазута растекался вокруг, и почему-то глубокая небесная синь дрожала.
Ефросинья вернулась домой под вечер, едва живая, с черным закаменевшим лицом; она ничего не сказала ни детям, ни свекрови, села на лавку, вытянув гудевшие ноги в тяжелых, разношенных лаптях. Бабка Авдотья молча шмыгала перед нею и наконец не выдержала:
– Каменная, каменная ты, Фроська. Мы тоже, чай, родные ему. Слово скажешь, что, лихо с нас, горемычных, свалится?
– Говорить нечего, – глухо уронила Ефросинья. – угнали Ванюшу, что ж тут говорить. Все его головку видела, стоит выше всех, и пока в эту клетку на колесах не загнали, все видела… тянулся ко мне…
Нагнувшись, Ефросинья развязала опорки, собрала их и задернула в узел у самых лаптей, размотала насыревшие тяжелые онучки; от оттаявших лаптей по полу двумя бесформенными пятнами расползалась сырость; Ефросинья чувствовала во всем теле вязкий озноб и полезла на печь; бабка Авдотья подала ей туда горячих щей и кусок хлеба с чесноком, и она, неловко согнувшись, прижавшись к теплому комелю спиной, безучастно хлебала из миски, чувствуя, как постепенно отогревается нутро. И бабка Авдотья, присев на лежанку, и Егорка с Колькой на лавке терпеливо ждали, пока она что-нибудь расскажет об Иване, и Ефросинья знала, что они ждут, и не могла заставить себя выдавить ни слова; ей представилось, как трясется теперь где-то в промозглом вагоне ее первенец, и она легла ничком на горячие кирпичи и долго плакала, сотрясаясь худыми лопатками. Ей никто не мешал, и она, затихнув, еще долго лежала в тепле, глядя горячими сухими глазами перед собой, и потихоньку задремала; только утром она все рассказала своим.
В просторной избе было непривычно тихо и чисто, и младшие сыновья в завтрак сидели за столом необычно чинно, как большие, ели вареную картошку с солеными огурцами; Ефросинья машинально про себя отметила, что Николай ест неохотно, давится, и опять подумала, что надо сходить к Варечке Черной, попросить у нее травы от глистов; после завтрака бабка Авдотья послала внуков наготовить хворосту, протопить печь в горнице, а сама стала обсуждать с Ефросиньей насчет пряжи, холста и как лучше поставить кросна; Ефросинья слушала и больше молчала, а сама думала, что за кросна пора давно садиться, пряжа есть, а все обносились, нижнего белья ни у старых, ни у малых, того и гляди вошь пойдет.
В это время в избу и ввалились староста Торобов и три немца, устоявшийся теплый воздух сразу наполнился крепкими солдатскими запахами; двое из немцев стали закуривать, весело о чем-то переговариваясь, а третий, не обращая внимания на бабку Авдотью и Ефросинью, пошел в грязных сапожищах вместе со старостой осматривать избу; у Ефросиньи сжалось сердце от нового страха.
К ней подошел староста, краснощекий, видать, уже приложился с утра пораньше к бутылке; Ефросинье пришлось сделать над собой усилие, чтобы не выдать горькой и бессильной ненависти к нему, здоровому, молодому, с видимой охотой пошедшему работать к немцам.
– Слышь, Ефросинья, такое, значит, представление, – сказал Торобов торопливо, как о деле решенном и безоговорочном. – Хата им ваша приглянулась, будут у тебя на постое. Говорят, восемь или десять человек. Придется тебе, Ефросинья, своих-то переселить, может, Григорь Василич согласится?
– Может, и согласится, – ответила Ефросинья, глядя на свекровь и как бы спрашивая у нее совета. – Надолго они-то?
– Мне они не скажут, тебе тоже. – Торобов улыбнулся немцу в очках, внимательно вслушивающемуся в их разговор. – А тебе, Ефросинья, придется топить здесь, стирать, ну да ты баба привычная, тебя работой не пришибешь. Гляди, не без выгоды, у них паек хороший, да и мужики здоровые, в долгу не останутся.
Ефросинья молчала, и он счел разговор законченным и только приказал старуху и ребят выдворить из избы, навести порядок и чистоту, с тем и ушел вслед за немцами; бабка Авдотья начала было причитать, но Ефросинья послала ее к Григорию Васильевичу; тот тотчас пришел и с помощью племянников собрал и переволок к себе немудрящую ребячью амуницию да бабки Авдотьи сундучок, в котором в самом низу хранилось смертельное ; тайком переправили и замотанные в тряпье ребячьи книжки; кроликов не смогли поймать, те словно почувствовали неладное, так и не вылезли из норы, сколько ни караулил их Егорка, забравшись под печь. К вечеру Ефросинья вымыла и выскоблила избу, а на другое утро у нее на постой остановилась команда из восьми человек, приехавших на большой крытой машине; немцы тотчас принялись хозяйничать в избе, перевернули в ней все по-своему. В чистой горнице сколотили длинные нары, к стенам приделали всякие полочки, набили гвоздей, понавешали на них шинелей и автоматов; прикрепили над нарами картинки со срамными голыми бабами с торчащими грудями; глядя на весь этот кавардак, Ефросинья благодарила бога, что Аленка не дома, а где-то далеко в лесу, среди своих, да и за то, что ребята у Григория Васильевича. Тем временем трое солдат во дворе выдолбили яму и устроили новый нужник, огородив его с трех сторон; видать, старшой среди них, высокий, с какими-то нашивками, лет сорока, пришел, опробовал и остался доволен. Вернувшись в избу, он стал указывать Ефросинье на ведра и показывать себе сверх головы, и она поняла, что им нужно воды, и много. Она надела телогрейку, подпоясалась, взяла ведра и коромысло и долго носила воду из колодца, сливая ее в кадку у порога; немцы уже растопили печи – и большую русскую в передней, и вторую, столбом, на чистой половине, грели в чугунах воду и мылись по очереди над большим деревянным корытом, раздеваясь донага и нисколько не стыдясь Ефросиньи, и только когда она открывала дверь, впуская холодный воздух, они дружно и весело орали на нее, молодые, волосатые, в самой мужичьей силе, и она делала вид, что не видит и не замечает их наготы, и только где то около сердца у нее появлялась и взбухала время от времени саднящая горошина. Она кончила таскать воду, и ее тотчас послали рубить дрова, а затем она убирала в избе и мыла посуду и к вечеру, совсем измочаленная, пошла ночевать к Григорию Васильевичу.
– Уморили, проклятые, – сказала она, садясь на лавку и развязывая платок. – День-деньской на ногах, на минутку не присела. Боюсь, хату спалят, с самого утра гудит в печи, да и в грубке не перестает.
Бабка Авдотья, устраивавшаяся спать, заворочалась, заохала.
– Руки бы им поотсыхали, безъязыким идолам!
– Слышно, они тут старое авдеевское поместье будут в порядок приводить, – сказал Григорий Васильевич, сучивший при тусклом свете каганца дратву. – Какому-то важному генералу местечко-то вроде приглянулось, он и решил, пока расчухаются, сунуть за пазуху. Вот и пригнал команду, говорят, наше село к поместью приписали, с весны всех туда поголовно на работу. Ребята на второй половине, – сказал он, заметив беспокойный взгляд Ефросиньи. – Тебе тоже там постелили, иди ложись. Человек предполагает, а бог располагает, поглядим. Нам что ни поп, то батька, лишь бы вниз головой не ставил.
Повечеряв и еще больше разомлев, Ефросинья ушла спать, а наутро опять была на ногах, да так и пошло. Украдкой каждый день Ефросинья бросала под печь для кроликов немного сена, свеклы или хлебных корок; немцы, особенно их старшой, тот самый, длинный, с нашивками, совсем признал ее своей, и когда она оказывалась рядом, одобрительно хлопал ее по худым лопаткам, а то и пониже поясницы и добродушно хохотал, показывая большие неровные зубы. Один раз он вышел во двор, когда она рубила дрова, долго присматривался к ее работе, затем взял у нее топор, расстегнул верхние пуговицы мундира и совсем по-крестьянски стал споро и ловко сечь дрова, и делал он это с явным удовольствием, поглядывая время от времени на стоявшую рядом Ефросинью, словно ища у нее одобрения. А у нее и в самом деле на какое-то время мелькнуло чувство, что это Захар орудует с дровами; она даже вздрогнула, наткнувшись взглядом на чужой длинный затылок, и опустила глаза.
… Начавшаяся довольно дружно и бурно весна скоро обрушила снег; несколько дней с утра до ночи пространства над землей были затоплены потоками искристого света, и в одно солнечное, с морозцем утро на старых тополях появились грачи; Ефросиньины немцы, как их прозвали в Густищах, от безделья и сытой еды стали потихоньку шалеть и плохо слушались своего долговязого унтера Карла Менцклера, фермера из-под Ганновера, часто писавшего жене и сыновьям длинные письма и пытавшегося руководить хозяйством хотя бы издали. Постоянно торчавший у избы Дерюгиных часовой стал временами, особенно днем, пропадать; немцы находили где-то водку и часто пели свои песни; затем в одну из ночей затащили к себе и изнасиловали двух девок; инженера по благоустройству бывшей помещичьей усадьбы все не было, и только когда сошел полностью снег и мало-мальски просохли дороги, из Зежска приехал маленький, верткий человечек и долго вместе с Карлом Менцклером ходил по бывшей помещичьей усадьбе, вокруг огромного запущенного сада. На другой день старосте Торобову было приказано вывести всех от пятнадцати до шестидесяти лет на работу – окапывать и белить яблони в саду, рыть вокруг него канаву и ставить четырехметровые дубовые столбы для изгороди. Ефросиньины немцы присматривали за людьми и подгоняли баб и подростков, а Володьку Рыжего, копавшего с тремя стариками ямы под столбы, один из немцев увесисто ткнул дулом автомата в спину; немцу показалось, что рыжебородый русский дед нарочито медленно поворачивается.
В этот вечер, возбужденные началом работы, освобожденные от безделья, немцы затеяли гулянку; за день Ефросинья умаялась, стирая заношенное солдатское белье, но ее не отпустили, заставили варить картошку и жарить ягненка, который каким-то образом попал к ним в руки в виде жалкой синей тушки; Ефросинья разделала его в корыте, отделила лопатки и окорочки, и когда мимо проходил унтер Карл Менцклер («ундер», как просто и коротко звала его Ефросинья), она с помощью жестов спросила, что ж ей делать с ягненком, и Менцклер тотчас показал ей на большую сковороду и на печь, затем потрепал ее по плечу, засмеялся, приблизив свое лицо вплотную к ее лицу, и она уловила легкий запах вина. По прежнему смеясь, Менцклер сказал, что сегодня будет спать с нею, потому что русская матка чем-то очень сильно напоминает его жену. Ефросинья не поняла чужого языка, хотя в ней появилась и окрепла настороженность; что-то уж больно расходились немцы, водки откуда-то много натащили, а ночь еще впереди, как бы худа какого не случилось.
Ефросинья в третий раз за день растопила печь и стала жарить ягнятину; Менцклер принес в банке какого-то студенистого жиру, и хотя Ефросинья так и не смогла определить, от какой животины получился такой бесцветный продукт, дело пошло лучше: ягнятина была совсем постной и прилипала к сковороде. Мясо было готово, Ефросинья сложила его в большую глиняную миску и отнесла на вторую половину; там за двумя сдвинутыми столами, уставленными бутылками и вскрытыми консервными банками, сидели все восемь ее постояльцев; появление Ефросиньи с блюдом ягнятины они встретили дружным приветственным хохотом, выхватили блюдо у нее из рук и насильно усадили с собой, налив в алюминиевую кружку водки из фляги. Один из них, круглолицый и белый, стал объяснять Ефросинье, что сегодня их унтер-офицеру исполнилось сорок лет; он четырежды поднял к лицу Ефросиньи сжатые кулаки, каждый раз с силой выбрасывая пальцы и кивая в сторону Менцклера. Ефросинья поняла, встала, поклонилась Менцклеру, пожелала ему на всякий случай здоровья и долгой жизни и, приложившись губами к водке, выбрав момент, вышла; ей дали пресного немецкого хлеба и кусок ягнятины, и она ушла к печи следить за доваривавшейся картошкой. Опустившись на лавку, она ждала; мелькнувшая за столом мысль испугала ее, и она все время пыталась отогнать ее; ну, уж это дело вовсе мужичье, вразумляла она себя, а у меня вон на руках двое ребят, старуха, мне о них прежде надо думать.
Между тем на другой половине веселье разгоралось; уже который раз солдаты дружно пили за Адольфа Гитлера и затем принимались петь марши; затем двое вышли и вскоре привели упиравшуюся, испуганную Настьку Плющихину. Увидев Ефросинью, Плющихина рванулась было к ней, но солдаты, хохоча, не пустили, протащили ее в горницу и вскоре там заиграли на губной гармонике, затопали. Сдерживая бьющееся сердце, Ефросинья вывалила из чугуна в миску дымящуюся картошку и понесла в горницу; солдаты уже не обращали внимания на еду, только Менцклер, основательно устроившись напротив миски с картошкой, долго, с видимым удовольствием ел, поглядывая на убиравшую посуду Ефросинью.
Сытые от безделья немцы в нерастраченной и томительной силе учили Плющихину танцевать по своему, вертели ее, лапали, заставляли кружиться; один из них, с прилипшим ко лбу потным чубом, азартно притопывая ногами, дудел в губную гармошку и не отводил от Плющихиной остановившегося взгляда; и сердце Ефросиньи опять оборвалось. Менцклер за столом встал, сильно постучал алюминиевой кружкой о стол; все стихли, и он приказал сесть и выпить за непобедимую Германию и за лучшего в мире немецкого солдата; солдаты выпили заодно уже и за здоровье унтера, и снова начались танцы. Немцы были совсем пьяны; трое из них спали на нарах, а остальные, кроме Менцклера, тискали уже истошно взвизгивавшую, с жалкими глазами и красным лицом Плющихину; наконец она как-то вырвалась, метнулась мимо Ефросиньи в сени. Немцы бросились было за ней, но Ефросинья успела закрыть дверь, загородив собой выход; один из пьяных рывком отшвырнул Ефросинью, она больно ударилась локтем и плечом о стену, вскрикнула, хотела было бежать вслед за немцами, помочь Плющихиной, но в это время увидела, что Менцклер пристально смотрит на нее и подзывает к себе пальцем. Она поправила ворот кофточки, подошла; Менцклер пощупал ей плечи и грудь, и теперь она поняла, чего он хотел от нее; он тоже приглашал ее куда-нибудь выйти, и она согласно кивнула, невольно от волнения молодея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104