А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

появились откуда-то с десяток грузовиков и команда из заключенных, находившихся на особом положении и пайке, включавшем в себя иногда даже водку, у длинных, пересыпанных известью штабелей умерших (маломощный крематорий постоянно не успевал их перерабатывать) началась погрузка, полуразложившиеся трупы как попало бросали в кузова и куда-то вывозили, грузовики непрерывно сновали взад-вперед до самого вечера, и уже в темноте в одной из старых и давно заброшенных каменоломен гахнул тяжелый взрыв. Еще одно массовое, безымянное захоронение было готово. Вывозили куда-то в поле и черный, спрессовавшийся пепел вперемешку с обгоревшими мелкими костями, накопившийся за последние месяцы; десятка два человек выбирали из него и дробили увесистыми молотками обугленные, сохранявшие форму черепа; одним словом, концлагерь «Аутдарффе-300» в очередной раз был охвачен лихорадкой чистоты, порой длившейся и день, и круглые сутки подряд; в это время скоблилось, чистилось, драилось все и в казармах охраны, во всех административных помещениях, в канцеляриях комендатуры, в квартирах офицеров и даже в доме коменданта гауптштурмфюрера СС Августа фон Шуберта, жена которого, Марта фон Шуберт, натура утонченная и нервная, в такие дни приходила в возбуждение, запиралась у себя в спальне, и что она там делала, никто по знал, даже муж; наутро она выходила к завтраку совершенно больная и по всякому самому незначительному поводу капризничала. Но жизнь есть жизнь, и санитарные дни были необходимы; если это случалось в ветреные лунные ночи (засветло управлялись редко, и тогда очистка территории продолжалась ночью), над приземистыми сооружениями концлагеря поднимался тучами пепел, над вышками и изгородями словно начинали вставать какие-то призраки, и однажды охрана даже подняла стрельбу, изрешетив несколько бараков.
Последний разговор Захара с Поливановым случился как раз накануне очередного санитарного дня, и был он короток; Захар, окончательно решивший бежать, нашил на куртку номер хозяйственного блока, принесенный ему Поливановым, и, как это часто бывает в трудные минуты, они говорили друг с другом совсем о незначительных вещах, что-то вспоминали из прежней жизни.
– Все говорят, войне скоро конец. – Поливанов, вслушиваясь (оба они все время были настороже) в негромкий шум, характерный для концлагеря в более или менее спокойном состоянии, подумал, что вот и он мог бы, как Захар, попытать удачи, да ведь ни характеру, ни сил не хватит. А этот как был двужильный, какой-то заговоренный, так и остался, убить его вроде и можно, а сломить и не пробуй; видать, большой силы и плавучести человек, уж какою только кукиша жизнь ему не преподносила, а вот опять малость оклемался – и за свое. Сам он ни за какие бы золотые горы не решился носа сунуть за проволоку, тут хоть что-то есть, хоть час, да твой, а там – пустота, до России – тьма немеренная… вилами ведь эти бауэры прикончат на первой же версте.
Поливанов тяжело засопел, отвел глаза. Кто знал, что жизнь так накоротко перевьет их дороги? И от мысли, что она свела их теперь нежданно-негаданно и что он может больше и не увидеть Захара, захотелось сказать что-то особое, самое заветное, да слов таких не находилось, и стало совсем обидно; эти несколько дней связали их крепче, чем любое кровное родство. Поливанову сейчас казалось, что это тот же Илюшка, вот приходится с ним расставаться, а его еще надо учить, как малое дитя. Не по себе было Акиму Поливанову в этом недолгом разговоре, и он все отводил глаза и недовольно сопел и вздыхал.
– Ты же смотри, Захар, – сказал он наконец по-прежнему глухо, – останешься жив, Илюшку не забывай. Твой росток, от тебя, коли помочь, из него доброе древо получиться может. Я с тебя на этом проклятом месте зарок беру. А так ты не сумневайся, как договорились, так и будет. Тебя в последний раз возьмут. На тех мусорных машинах в команде разгрузчиков сам буду, до конца за тобой догляжу. Ну, давай порукаемся, а то больше и не увидимся, не до того будет.
Захар молча приподнялся, обхватил Поливанова, они трижды неловко поцеловались, и Поливанов всхлипнул.
– Один я теперь тут остаюсь, – сказал он, отворачиваясь и пытаясь справиться с собою. – Не хотел я тебе говорить перед таким делом, Захар, да вроде тоже грех… Второго дня Харитон сгиб…
– Как? – тяжело вырвалось у Захара.
– Да как все тут… Свалился у дробилки, попался какой-то совсем уж бешеный в охране, пристрелил. – Поливанов поднял голову, и Захар увидел его глаза, – Так что ты, ты, Захар, за всех нас троих идешь…
Он не выдержал, моргнул, еще раз всхлипнул и, пятясь задом, исчез, быстро заставив проход вслед за собой мусорным ящиком. Захар не помнил, как прошло время до намеченного часа; почему-то с того самого момента, как он попрощался с Поливановым, в нем появилась твердая уверенность, что на этот раз дело выгорит, и только в груди до самой последней минуты было зябко, и воздух в нее приходилось проталкивать с усилием.
А затем его передали по какой-то цепочке из рук в руки, затолкали в кузов последней машины и, едва он успел прикрыться куском мокрой мешковины, забросали слежавшимся пеплом. Потом он почувствовал, что машина тронулась; его вывезли, как и говорил Аким Поливанов, куда-то в поле и, пользуясь тем, что охранники и шофер отошли в подветренную сторону, сволокли на землю. Чьи-то руки тотчас прикрыли ему голову той же мешковиной и сразу же закидали пеплом, полусгоревшими мелкими костями. Он не мог знать, что именно в этот момент охранники стали торопить пленных; промерзшим на промозглом ночном ветру охранникам не терпелось закончить нудную ночную работу, и они заранее радовались теплой казарме, глотку горячего кофе и удобной постели. Один из них, более нетерпеливый, подступил ближе и, разминая ноги, покачиваясь то в одну, то в другую сторону, поглядывал в сторону поднимавшейся луны, красноватой от поднятого ветром пепла, бойко и хрипло крикнул:
– Шнель! Шнель!
Разгрузочная команда что-то уж подозрительно долго возилась с последней машиной, и охранник сунулся еще ближе. Пожалуй, Акиму Поливанову не хватило выдержки, возможно, охранник так ничего бы и не заметил. Но Захар был еще полузасыпан; следивший одним глазом за нетерпеливым охранником, а другим за тем, как исчезает под пеплом очертание Захара, Поливанов еще больше насторожился. В машине почти ничего уже не оставалось, а Захар, казалось Поливанову, все проступал из кучи. «Придвинется нехристь еще маленько, садану лопатой. Теперь все одно», – внезапно решил Поливанов, и немец тут же, любопытно вытянув голову, стал обходить машину, слегка передвинув автомат. «Господи, благослови!» – ахнул Поливанов и, высоко вскинув лопату, вкладывая в удар всю свою недюжинную мужицкую силу, которой у него оставалось еще достаточно, рубанул ребром, целясь немцу в голову, повыше уха. Никто не успел опомниться, охранник дернулся вперед и вбок и пошел, забирая в сторону. Затем с маху ткнулся в землю рассеченной головой, высоко забил ногами, но уже до этого громыхнул автомат, и Поливанов, прошитый во всю спину раскаленным росчерком, попытался повернуться навстречу грохоту и тоже упал.
Захар лежал, экономия каждое движение, каждый глоток воздуха. Он услышал автоматную очередь, одну, другую, затем взрыв, глухо донесшийся до него, немецкие ругательства и крики: что-то случилось. Ему захотелось вскочить: он увидел лицо матери, бабки Авдотьи, увидел его непривычно молодым, с ясными, теплыми глазами; чуть прищурившись, она глядела из какой-то ветреной знакомой дали. «Ну, кажется, пришло время и того… помирать», – подумал он и услышал новый яростный взрыв криков, выстрелы и затем сразу же взревевший мотор машины. Он еще, пока мог терпеть, выждал и рывком, осыпая пепел, сел, отчаянно замотал головой, срывая с себя напитанную пеплом мешковину и жадно хватая оскаленным ртом воздух. Вначале он ничего не видел; от рези из глаз непрерывно шли слезы, но он боялся прикоснуться к ним, чтобы совсем не ослепнуть; долго, удерживая поднимавшуюся к горлу тошноту, он отплевывался от набившегося в рот и ноздри горького пепла, время от времени затихая и прислушиваясь к удалявшейся машине; затем и этот гул стих. Нащупав в пепле узелок с одеждой и харчами, Захар поднял его и отряхнул; резкий северо-восточный ветер несколько привел его в себя. Он торопливо переоделся, закопал в пепел свою концлагерную шкуру и опять, скорчившись, затаился.
Залитое лунным светом поле бугрилось темными грудами пепла, просматривалось далеко. До леса на северо-восток, по утверждению Поливанова, нужно было пройти верст пятьдесят во что бы то ни стало за две ночи, выжидать было некогда. Еще раз всей грудью вдохнув ветра, он определил направление и пошел, то и дело обходя кучи пепла, который должны были вскорости разбросать и запахать, а весьма возможно – посеять пшеницу, или ячмень на пиво, или ту же брюкву. Хорошие урожаи будет давать это поле много лет подряд, думал он, дети будут этот хлеб есть. Хлеб и хлеб, детям что… А что он проклят…
Устрашившись своей мысли, Захар приостановился среди поля; луна ныряла в рваных просветах неба, тучи шли стремительно и низко. И в этот момент что-то случилось, красный сполох ударил в голову, и он, скорчившись, с трудом удерживаясь на ногах, стал давиться в приступах рвоты; затем сел, пытаясь прийти в себя. Если бы он смог заплакать, стало бы легче, он знал это, но все, как тяжелый, расплавленный свинец, прожигая слабые препоны, уходило вовнутрь, и он не выдержал. Сжав кулаки, слепой от чувства свободы, катаясь по земле, он стал что-то выкрикивать, кричал что-то бессмысленное, дикое, кричал матерясь, упоминая небо, и бога, и землю, и когда на язык подвернулось это слово «земля», Захар словно захлебнулся им и долго Лежал, перекатывая голову со стороны в сторону и стискивая зубы, сдерживал опять подступивший клубок тошноты и кашля. Не земля здесь была виновата, ядовитое человечье семя опозорило ее, изгадило все самые святые ее законы; Захар чувствовал, как все внутренности в нем шевелились, стараясь избавиться от горького пепла, которого ему пришлось все-таки наглотаться.
Его вторично вырвало какой-то черной слизью; он давился, хрипел, ничего не видя и не слыша, и потом долго приходил в себя.
Взмокшее лицо просыхало, становилось холодно. Резкий ветер, посвистывая в неровностях, дул сильнее. Справа на горизонте разгоралось далекое зарево, и бегущие в небе тучи неуловимо меняли окраску, в бездонных провалах между ними слабо поблескивали чужие звезды. Но когда выныривала луна, многое преображалось, поле, заваленное кучами пепла, начинало из края в край шевелиться, ветер раздувал пепел, с посвистом, лихо срывал его с земли, поднимал и нес неровными потоками, по всему полю словно текла, змеилась поземка.
Обессилев от рвоты, Захар долго стоял на коленях, спиной к ветру. Луна, вновь показавшаяся в рваном просвете туч, торопливо бежала куда-то прямо перед ним. Он не мог больше смотреть на землю, на поземку, почти метель из пепла, поднял воспаленные глаза выше, на бегущую, яркую луну, и застыл, трудно, почти судорожно проталкивая в набухшую грудь воздух. В мире больше не осталось границ, все смешалось, и там, вверху, на четкой и ясной лунной поверхности, брат держал на вилах брата. Край тучи набежал на эту картину, размашисто стер ее, но Захар, попытавшись встать, почувствовал, что задыхается. Он еще успел уловить приближающийся гул, и ему показалось, что пошел дождь, и больше ничего не помнил. Очнулся он, как ему показалось, от судорожного сотрясения земли, все было охвачено воем и грохотом, шла бомбежка, с металлическим лязгом били зенитки, неподалеку что-то грохотало и рвалось, самолеты в ночном небе шли волнами, густо высыпая бомбы в одно и то же место, километрах в трех от того поля, где он находился; земля дергалась и стонала под ним. Вскочив на ноги, Захар определил, что бомбили обширную территорию подземного строительства; он поймал себя на том, что идет прямо на вспышки и грохот взрывов, и с трудом заставил себя остановиться. Он различил впереди прометнувшихся куда-то людей, человек десять или больше, может быть, именно это окончательно и привело его в себя, и он круто повернул в другую сторону.
7
А это уже было месяца через три, в начале зимы сорок четвертого, где-то в Моравских горах, и обледеневшее ущелье с перекинутыми через него висячими мостами, пенистую, порожистую речку, стремительно кипевшую внизу, он до сих пор хорошо помнит; вот только название стерлось в памяти. После месячного скитания ему удалось прибиться к отряду словацких партизан: судьба войны окончательно определилась, и по всей Европе часто вспыхивали очаги восстаний, вызывая ответные все более ужесточавшиеся меры карателей; Европа корчилась в непосильных муках избавления, и в этом хаосе ничего не значила отдельная человеческая жизнь, она сгорала бесследно, но все равно, увеличивая накал происходящего, делала свое…
Третью неделю отряд уходил от преследования эсэсовской части; Захар помнил изнуряющие ночные марши, снежные, с ледяным крошевом потоки ветра на открытых перевалах, шатающихся от предельной усталости, срывающихся в пропасти людей, заросшего до глаз бородой командира отряда Новачека, беспомощные, негнущиеся руки партизан – чехов, поляков, словаков, – передающих друг другу драгоценную кружку с кипятком, когда это счастье выпадало раз, редко два в неделю, обмотанные тряпьем, обмороженные лица. «Пей, пей, Захар!» – уступали они ему первую очередь, а затем короткий сон, прижавшись плотно друг к другу, но что это значило в сравнении с чувством свободы, с ощущением уверенной тяжести автомата на груди?
К обледенелому узкому ущелью (его названия Захар теперь, через несколько лет, сколько ни старался, не мог вспомнить) отряд подошел в темноте десятого декабря тысяча девятьсот сорок четвертого года; рассвет намечался пронзительный, с резкой метелью. Идти можно было только вперед, через мост, по сторонам высились неприступные зимние горы, позади почти на хвосте висели каратели; сейчас этих несколько десятков человек, падавших от усталости, отделяли от смерти пять-шесть. часов, и Новачек, тяжело прислонившись к скале, жадно курил в окружении командиров взводов и связных. Разведка только что донесла, что мост охраняется, на этой стороне замечен часовой, на той, по всей вероятности, судя по свету у самой земли, сооружено подобие дота, очевидно предназначавшегося в какой-то мере и для жилья караула, потому что ни по карте, ни из опроса двух партизан из этой местности населенного пункта поблизости не должно было быть. Часовой находился на площадке с будкой, густо огороженной колючей проволокой, и, судя по расположению дота, эту сторону немцы считали наиболее безопасной; сгорбившись, Новачек стоял, глубоко надвинув на лоб шапку. Необходимо дать людям отдохнуть, думал он, но действовать было нужно немедля, сразу; снег, набившись за воротник, таял, холодная вода текла по телу. Впрочем, ничего сухого больше уже не оставалось, это было недостижимой роскошью.
– Требуется ударная группа, – простуженно захрипел Новачек. – Десять добровольцев. Нужно снять часового на этой стороне, броском преодолеть мост и забросать гранатами дот. Вполне вероятно, мост заминирован. Мы прикрываем группу огнем всего отряда… У нас в распоряжении пятнадцать минут, самое большее – полчаса. Выстроить отряд.
Последние слова Новачек произнес тихо, оторвавшись от скалы; ноги от небольшого отдыха еще больше затекли и отяжелели; стараясь не показать усталости, он несколько раз переступил с места на место. Решался вопрос жизни и смерти отряда, и когда партизаны выстроились в три шеренги, почти не различимые в метущих потоках снега, Новачек прошелся перед строем. Первые секунды он чувствовал себя неловко: именно он не имел права хоть на мгновение усомниться в успехе, он хорошо знал, что это означало. Неприступно возвышались горы, окутанные гулом метели, их тяжесть сейчас давила, и, пытаясь избавиться от этого неприятного ощущения, Новачек сгреб с бровей налипший снег; это помогло ему.
– Ребята, – сказал он почти буднично, – нужно десять человек в ударную группу. Нужны добровольцы, готовые на все. – В последний момент он не смог произнести слова «готовые умереть», это и без того все знали. – Я первый, – добавил он, и тотчас, разрывая строй, к нему стали подходить; рядом с собой он различил высокую фигуру Захара Дерюгина, которого все в отряде уже успели оценить, особенно в последнее время, когда схватки с карателями следовали одна за другой.
– Нет, Захар, нельзя, ты останешься, – тотчас возразил Новачек. – Единственный русский в отряде, нельзя.
– Подумай, что ты говоришь, командир. Что из того, что я один из России? Всем хочется жить… Тебе, мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108