А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

„Значит, несу им себя самого, – ответил себе Матей, ему представилась отталкивающая картина роющихся в земле людей, – значит, то, что во мне есть…"
Себя? В этих двоих – все человечество, в этих двоих, противостоящих друг другу.
16
Он жил, как и раньше, без определенного режима… Сценарий, прогулки, полузабытье, когда время останавливается, а он сливается с ним. Но разговор с Василом оставил след: понятие „софийское происхождение" все чаще казалось ему названием сна, который снится на пороге пробуждения и ждет своего объяснения.
Давным давно, лет сто тому назад, его прадеды сказали „прощай" природе, и, если время – это и расстояние, разве мала та пропасть, что отделяет его от природы? Только благодаря чудесному случаю он не продолжил свой путь к гибели, более того, двигался сейчас в обратном направлении; но есть ли у него цель? Превратиться в крестьянина он не может. Поэтому не знает, что есть город, что – деревня; их не было в нем в той, давно установившейся форме. Может быть, что-то третье? Но существует ли оно? В эту минуту он не испытывал необходимости – нормально ли это? – заниматься определениями.
Но все же чем обернулись для его души, разума, тела эти сто лет? Утонченностью – неопределимым качеством (его ощущают только окружающие, его нельзя приобрести), прокравшимся в изящную пустоту десятилетий, отделявших потерянную теперь природу от неразвитой еще тридцать лет назад техники; сумерками тротуаров, сливающимися с полумраком городских квартир, с музыкой, несшейся над городом, восхитительно исполняемой тысячами неумелых детских рук; пластичной чувствительностью, так напоминающей изгибы старинных буфетов, роялей, столов и библиотечных шкафов; нежностью – она охватывала его, не навязываясь, как незаметны бывают виньетки – объятие и украшение для текста – в больших старых книгах; и еще той постоянной грустью, что по каплям собирается в комнатах, на кухне, в коридоре, стекает отовсюду, совсем как вода с больших черных зонтов, беззаботно оставленных после дождя у вешалки. Откуда струится свет – из окон или из портретов (исполненные достоинства лица на стенах – „моя жизнь", „мой пример")? Портреты – отцы семейных альбомов, вечно обновляющегося начала – длинные платья, шлейфы, вся эта свадебная эстетика, а потом и эстетика всей жизни (приготовление и подношение пищи, например), путь, пройденный от простоты до ритуала.
…подмена истинных чувств воспоминанием (до известной степени, не полностью), в конечном счете, попытка жить в оранжерее.
Все это запечатлелось в его клетках (не конкретнее, чем человеческая интонация, не ощутимее, чем мелодия, услышанная во сне), но не в самом городе. Толпы завоевателей откровенно топтали этот город, но одновременно стремились тайно подделаться под него… Результат оказался карикатурным, город превратился в полугород. Соленья из подвалов подавались к столу так же, как раньше крем и майонез. (Копировались жесты и даже слова.) Не было больше группы, минисоциальной среды, занятой прежде всего сохранением традиций. Не было больше людей, готовых пожертвовать собой, изолировать себя от жизни ради того, чтобы удержать территорию города пусть даже в самых узких границах. Нужно ли было ему, Матею, ввязываться в эту битву, обреченную на поражение? Становиться последним хранителем исчезающего? Не отступал ли он от своего долга? Разве можно сохранять в себе нечто, не считая это важным для себя? Нет, истинно нет: какие бы вопросы ни задавал себе, беспокойства не чувствовал. „Кто теперь может обвинить меня в трусости? Я ведь один, как был бы один, стань я хранителем города…" Снятый дом – граница между старым и тем, что предстоит в его жизни. Покинуть его сейчас, закрыться в комнате с хрупкими сокровищами, накопленными за сто лет, держать их под ключом? И чтобы сама жизнь его превратилась в никому не нужную роскошь? Он уже не может сделать это, так как вступил в разговор с пространством. Здесь ничто не запирается на ключ, ничто не охраняется. Его одиночество – одиночество потенциального посредника между пространством и любым другим человеком.
17
И вот внезапно появляется группа людей (автобус – автобусная остановка – самолет фараонов – Ной – спасение), все бегут к трактиру – проливной дождь хлещет беспощадно, – бегущие ноги, мешки, одежда, бегущие крики, к трактиру Владко, стоящего смиренно, словно святой Петр, у ворот – „пожалуйте, у нас сухо", „заходите, заходите", подает голос и Тошо, голос хищного старца, а Начальница и ребенок смотрят на прилив повеселевших, улыбающихся людей, будто сыгравших сам потоп, на женщин, с примитивным кокетством распускающих и снова заплетающих мокрые волосы, но не только с их волос – отовсюду течет вода, на полу сияют невинные лужицы, крестьяне, господи, крестьяне, почти неотличимые, и все же две группки бросаются в глаза (но наше внимание на миг отвлечено, дым, рокот, трах-тах-тах, мимо окна ползет, допотопно бренча, автобус, какое слово – „допото…", без „н", долой „н" – ты все уже совершил, и даже больше, чем мог, другие машины будут кружить завтра по этому миру), две молоденькие учительницы сразу выделяются на общем фоне, свежие, безжалостные к автобусу – не провожают его взглядом, им тоже никто не махал вслед, когда они отправились в какую-то там деревню, работа, работа, все одно и то же, и жизнь пролетит быстро – молодость, свежесть и надежда – без рокота и даже без дыма, „поднимитесь, девочки, на цыпочки, может, все же увидите его перед тем, как повернет", это я уже пережила, думает Начальница, но у них даже Владко не будет, его растроганного сердца – уменьшившийся, почти вдвое согнувшийся, он уже некоторое время разговаривает шепотом с тремя молодцами, с тремя братьями (рядышком стояли три сосны), около них лежит на носилках их парализованная сестрица, бледная и невинная, как стекающая отовсюду вода, они отправились искать средство для ее излечения, волшебный эликсир – „Боже, сколько горя…", и как будто в подтверждение этих впечатлений, тихонько открытая дверь впустила Гено-обходчика – жалкий и страдальческий образ, существо, зачатое в миг усталости, его жена сегодня умерла, и он пришел в трактир искать сострадания и утешения, его рваная сумка тоже здесь, и драная фуражка, но что-то не видать внимания и утешения, тогда глазки Гено, этого огарка, добавляют к его мольбе: „детки мои – сиротиночки" (подует злой дух из тьмы, потушит огарок), глазки его готовы зацепиться за любую иллюзию, зацепиться, как белочки, за сухую, хоть и хрупкую веточку, ну что ж, бог взял, но бог и дает – иллюзия липнет к Гено в лице писаря местной общины, человека шумного, пузатого, склонного смотреть людям в руку – „налей, Тошо, по одной за упокой души Геновой жены, за Генов счет", мы перечислили самых значительных среди людей, собранных трактиром во время дождя, пардон, дождем в трактире (не забыли и крестьян, хотя они мало чем отличаются друг от друга, как уже было сказано), так что не будем больше ходить вокруг да около и признаем: Ноев ковчег Владко еще не полон (самое непонятное приходит напоследок… но откуда ему взяться, раз автобус исчез, словно небеса его поглотили), ты смотри, черная земля, что ли, разверзлась, кто указал дорогу этим двоим, как они выдерживают напор взбесившегося вихря – спрашивает себя Владко и бежит открыть дверь, усадить, он даже растерялся, даже запоздал со своим: „Добро пожаловать, с приездом", не из-за того, что больше дохода его трактиру, а от радости, что привечает их – женщину и мужчину, он высокого роста, тощий, одетый в черное, в черной рубашке, расстегнутой аж до пупа, с черными курчавыми волосами, с глазами, что горят сами по себе, одним словом, – дьявольское выражение лица, добавим: зубы его были такой невероятной величины, что копыта; она же – тоже очень худая и тоже в черном – в отличие от него нежна и мила – все дело в ее глазах – они знают все и ничего не ждут, но лишь только их взгляд скользнет по тебе, сразу вспомнишь, когда тебя приласкали в последний раз, стоп, не будем отвлекаться, пропустим чудо – мужчина вынимает из кожаного чемоданчика сложенный лист, расправляет его и ловко прибивает к стене – „Доктор Хиндо, магистр тайных наук, йог, факир, ясновидец, проведший две недели в гробнице фараонов, и мисс Кэт, его помощница, после многочисленных турне по Индии, Японии, Египту, представление в городе, послезавтра, спешите видеть…" – три континента! – и Владко в восторге, он очарован и уже забыл о существовании Начальницы, он уже стоит у столика этих странных людей (под взглядами отовсюду), церемонно представляется: мистер Вальдемар, бывший певец, бывший цирковой артист, бывший исполнитель песен ? la Вертинский, теперь трактирщик – только „из-за одного мизерабельного гриппа", унесшего его звонкий голос, как сорока-воровка, я счастлив, коллеги, годы, как не встречал… слезы, улыбки, целование ручек Кэт – „здесь вы за мой счет, мистер Хиндо", подай сюда, Тошо, вино, подай закуску, и чаши будто сами приплывают, цвет разбавленной крови, „заздравную пьют сегодня мистер Хиндо и мистер Вальдемар", огромные зубы иллюзиониста блеснули и отразились в глазах женщины, с состраданием глядящих на Владко, она так и не вымолвила ни слова.
18
Прошло три дня после встречи с сыном Стефана; во двор звал – это бывало регулярно – лай маленького белого друга. Вышел туда без опасений и предчувствий, что встретит человека. Собака лаяла на большую черепаху. Но, увидев его, поджала хвост и направилась к лесу. „Эх ты", – прикрикнул на нее Матей – защитник всего живого. Они хорошо понимали друг друга.
Нагнулся, хотя и с большим трудом, поднял черепаху. На уровне его глаз закачалась ее головка на тонкой, сморщенной до крайности шейке, настоящая старушка; беспомощная, а уста ее способны проклинать – и в самом деле, черепаха издала страшное шипение. (Кто-то так же держит нас на ладони, рассматривает: бомбы, ракеты, мегатонны, протоны, электроны и черт знает что еще, хмурые ученые и политики, шипение и дым во все стороны, иллюзия, будто пугаем, поддерживает нас, как эту черепаху, а мы, на самом деле, дрожим перед самими собой.)
– Ты неубедителен, мне кажется… – сказал кто-то за его спиной.
Он был почти уверен, что заговорил куст, дерево или сама тишина, резко повернулся; черепаха в его руках описала полукруг, ее старушечья головка уже шипела в лицо прибывшей… напротив него стояла женщина, и красивая!
Она ахнула, прикрыла кокетливо рот рукой (однако страдание капризных губ сочилось между пальцами). Для нее это тоже было неожиданностью, но она успела молниеносно вернуть ее Матею в виде искушения: контур ее ноги, фрагмент безупречного изваяния – „убери это, убери это жуткое существо, не могу его видеть…"
Момент был, в самом деле, опасный. Режиссер-отшельник с черепахой в руке и темно-красный плотно облегающий бархат! Матею было трудно вспомнить, что обнаженная женская нога почти всегда разочаровывает; очень смутно, чересчур медленно вспыхивали огоньки прошлого, заслоняемые женщиной… Но ее искусственное „ах", ее нарочитые движения ранили тишину! Его чувства, привыкшие к естественности окружающего, были оскорблены.
– Как ты меня нашла? – Он положил черепаху на траву, нагибаясь все так же с трудом.
– Нет, совсем неубедительно, – она иронично подставила щеку для поцелуя, – так значит, подальше от цивилизации, от суеты… И кого на этот раз взбрело тебе в голову изображать? Робинзона, Селинджера? Наверное, Селинджера… Я знала, ты любишь, чтобы о тебе говорили, но чтобы настолько… И скажу тебе: добился-таки – вся София спрашивает, где теперь твое логово…
(Искусственное „ах", искусственная манера говорить… Ее присутствие, и правда, было невыносимо – неужели ты так беззащитна, тишина, пошли ветер, чтобы унес ее, сотвори чудо – каждое ее слово, тщательно отточенное, как ее ногти, расковыривает рану…)
– Разве ты не пригласишь меня в свою берлогу?
– Разве я тебя ни о чем не спросил?
– Ну-у… У меня свои способы и средства… Я тебе как-то говорила – если что решу – сделаю, ты, однако, неосторожно забыл об этом. Знаменитые люди обычно рассеянны. В их дверь надо стучаться более настойчиво.
– Я не знаменит, – сказал он наивно.
Она взорвалась смехом, коснулась его бедром – чуть-чуть, движение казалось случайным.
– Знаю я, знаю, в чем твоя боль! Тебе не хватает здешней славы, тебе нужна Европа! Без женщины рядом трудно этого добиться, милый… Нет, это действительно очаровательно – трепаться с тобой в этой глуши…
– Ты на машине, наверное… Она… недалеко?
– Интересуешься, как уеду, так ведь? Спешишь отделаться от меня? Ты, кажется, совсем сжился с ролью дикаря! Забыл, как увивался вокруг меня, пока не затащил в постель, а когда я расчувствовалась, взял да испарился…
(Нарочитое всегда переходит в уличный цинизм, подумал Матей, все более хладнокровный, все более решительный… Раз окружающее не в силах себя уберечь, он должен заслонить его собой и спасти. Дом уже кренится, птицы замерли на одной ноге, огромный тополь медленно погружается в землю – растревоженный мир, гибнущий от смущения и неловкости!)
– Я думала, ты хоть немного воспитан, оценишь, каково мне было найти тебя.
– Да, но… – Матей потер лоб обратной стороной ладони, – не знаю, как это выразить…
– Ты? Ты, кого я до сих пор не видела растерянным? Может, ты болен, а? Гипс не в счет…
Он закусил губу, все так же неопределенно… „болен". Она уже подозревает, что он сошел с ума. Да, наверное, так… Вот какая новость облетит Софию.
Матей почувствовал с внезапным облегчением, что ее появление здесь приобретает смысл: никто больше не будет искать его, оставят его до поры в покое.
– Ну, ладно, ладно… – сказал он, с трудом сдерживая радость, подталкивая ее непроизвольно. – Ну, не сердись.
Изгнание под маской просьбы… Но он не чувствовал вины – она перестала раздражать его. (Его не интересовало даже ее присутствие.) Слова вылетали сами собой. „Ну, не сердись" – короткое напоминание о прежнем, чтобы, по возможности, не поминали его лихом. Теперь Матей ощутил какую-то силу, вовсе не связанную с подталкиваниями, раз ему удалось выпроводить ее до самой калитки. Там он остановился, чтобы дать ей возможность обругать его еще раз. Для нее это, может быть, важно, вернуть потерянное достоинство с помощью оскорбления – это частица и его прошлого образа мышления.
– …или тебя канонизируют, как святого? А может, проще – прячешь какую-нибудь в доме… мне очень подозрительны святые, чтобы ты знал, небось, слышал о монахе, который тайком с сотнями переспал…
Матей выслушал ее и открыл калитку. На самом деле, ее злость была вполне понятна. Пропустил ее вперед, и это самое обычное движение соединило его джентльменство с решительностью остаться все же одному. Уличные колдобины раскрыли им навстречу свои пасти, пересохшие от жажды (надо же было – прошла тут на таких каблучках). Он обронил примирительно:
– Подбросишь им большую бомбу… Всем…
– А я? Для чего приезжала, как им объяснить? За кого они меня примут?
Она посмотрела на него с ненавистью, в упор. Матей не дрогнул, и это делает ему честь; он выдержал взгляд не просто женщины, а тысячеголовой гидры, она заканчивала фальшиво этот разговор, сказала: „за кого они меня примут?"…
Смотрел, как она удаляется, сложная эквилибристика между ямами – и чтобы не упасть, и чтобы сохранить гибкую походку, заставить его пожалеть; да, мелкие, внимательные шажки, осторожность… Он понял, о чем пожалел только что, показалось, когда увидел эти колдобины, что она разуется, пойдет босиком.
Именно так он женился. Пошел на свидание к будущей жене на Орлов мост – они недавно начали встречаться. Вошли в парк осторожно (только что прошел ливень), и девушка, смущаясь и робея, сняла новенькие туфельки, понесла их в руке. (Босое, бедное существо из „Хаджи Димитра".) Его захлестнула волна жалости… почти любви… Обнял ее.
Лужи, колдобины – разница невелика. Но на этот раз женщина не разулась.
Прикрыл калитку, вернулся. Обходил следы каблучков. Чувствовал себя хорошо. (Столкнувшись со всей своей прошлой жизнью, он выстоял.) Давал себе отчет, что один странный источник добавил ему силы, поддержал его: желание не запятнать себя в глазах двоих… Один – это он сам, а другой? Другой – Владко, его собственное создание! Неужели литературный герой становится, начиная с какого-то момента, самостоятельным? Действительно ли он способен сказать тебе „оставь меня в покое, не хочу трусливого и аморального автора"? Неужели способен запретить тебе создавать его? Наверно, но это право у Матея пока не было отнято.
19
Хозяин принес продукты в оговоренный день, пришел вместе с женой и другом. Так и представил его: друг детства, из деревни, что осталась на краю света. Это был худенький человек, самый обыкновенный.
Пожал Матею руку (сквозь прутья парапета), поторопился сказать, что смотрел его фильмы, нравятся, очень рад… Все это была неправда, фальшивые похвалы изрекаются всегда виновато и торопливо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13