А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А вдали – все та же смелая молодая синь.
Июльским днем 1848 года этот рубеж пересекла шхуна «Константин», на мачте которой потрескивал брейд-вымпел – стремительный флажок с двумя косицами и андреевским крестом.
Бутаков не любовался Аралом. Глубины были малые, ничего не стоило сесть на мель или выскочить на камни. Да к тому же и ветер, черт дери, задувал с разных румбов, и приходилось беспрестанно лавировать.
А между тем граница илистой Сыр-Дарьи и прозрачного Аральского моря была в некотором смысле и границей в его, лейтенанта Бутакова, жизни. Именно теперь, именно здесь начиналось нечто совсем новое, на прежнее непохожее…
Он еще гардемарином мечтал о кругосветном походе, считая, что «кругосветка» необходима флотскому офицеру так же, как поездка в Италию живописцу или музыканту. В сороковом году его назначили старшим офицером транспорта «Або». Парусное судно отправилось из Кронштадта в Петропавловск-на-Камчатке и два года спустя воротилось на Малый Кронштадтский рейд. Тут полагалось бы к этому «воротилось» прилепить «счастливо», но, увы, кругосветный поход «Або» был, пожалуй, самым злосчастным в череде русских дальних плаваний. Не ураган в Индийском океане, не бури в Великом, или Тихом, не штормы у мыса Горн были тому причиною, а командир корабля, белобрысый и мокрогубый капитан-лейтенант Юнкер.
Этот мерзавец спустил казенные деньги и чуть не половину экипажа заморил цингой, а потом удумал «законно» похерить свои ликерно-водочные расходы. Для сего нужны ему были офицерские подписи во всяческого рода корабельных документах. Тут-то и восстал Бутаков, товарищи поддержали, скопом подали рапорт начальству.
Казалось, затрещат эполеты на господине Юнкере. Но белобрысый, малый не промах, взял да и обвинил самих обвинителей. Он обвинил их в том, что они не повиновались командиру, а неповиновение на военном корабле каралось жестоко, и дело приняло скверный оборот.
Наглость пропойцы и безобразника объяснилась покровительством главы флота светлейшего князя Меншикова. Почему, за что капитан Юнкер был в фаворе у князя Александра Сергеевича, никудышного моряка, но персоны умной и образованной, Бутаков никогда понять не мог.
Снарядили суд. Судейские – презус, асессоры и аудиторы – заскрипели перьями, и Бутакову пришлось бы круто, когда бы не Беллинсгаузен. Главный командир Кронштадтского порта, занимавший высшую строевую должность в Балтийском флоте, прославленный мореход, открыватель Антарктиды, он принял сторону лейтенанта. Старик адмирал знал Бутакова по службе, адмиральша Анна Дмитриевна знала матушку Алексея, его же помнила почти с пеленок. Помогли и письма Лазарева, сподвижника Беллинсгаузена в экспедиции к Южной матерой земле и товарищ отца Бутакова, черноморского моряка.
Фаддей Фаддеевич, что называется, лег костьми, вызволяя лейтенанта. Скандал получил слишком громкую огласку, и князь Меншиков, поколебавшись, прекратил следствие.
На том и заштилело. Бутаков, однако, понимал, что держится на плаву лишь заступничеством Фаддея Фаддеевича, что рано ль, поздно ль, светлейший отомстит.
История с Юнкером убила в нем наивность и доверчивость. Бутакову и раньше претил «фрунтовой дух», внедрявшийся во флоте Петербургом. Теперь он понял, что «фрунтовой дух» – генеральное направление царствования Николая Павловича. Бутаков и прежде сознавал, что справедливость не всегда торжествует. Теперь он понял, что справедливость торжествует изредка, да и то при стечении некоторых обстоятельств. Бутакову не новостью было, что удел матроса – линьки и мордобой, но теперь он увидел, что «нижний чин» ценится дешевле порожней жестянки – смерть служителей транспорта «Або» сошла с рук Юнкеру.
Жизнь предстала Бутакову в мрачном свете. Лишь зимою на берегу, в Кронштадте, он находил отдохновение в занятиях иностранными языками, науками и литературой. Его морские очерки охотно печатали «Отечественные записки», знаменитый критик отозвался об этих статьях с лестною для сочинителя похвалою. Но в очерках не было ни слова о мучениках «Або»: цензоры тоже одержимы «фрунтовым духом».
Годы шли, Бутаков тяготился службой, подумывал об отставке. А голову преклонить решительно некуда было: с Петровых времен Бутаковы числились в списках русского флота, получая чины и ордена, но не поместья и не крепостных.
Кто знает, как все повернулось бы, если бы не среды у Беллинсгаузена. По средам к Фаддею Фаддеевичу сходились старые приятели, моряки прежней породы, «любители порассуждать». Рассуждения их большей частью вращались в сфере навигации, гидрографии и географии. Однако старики при этом едко трунили над аракчеевыми, которые настоящую корабельную выучку заменили плац-парадными построениями. (Впрочем, сия оппозиция была нимало не страшна Зимнему дворцу, подобно тому, как его не страшила ворчливая фронда завсегдатаев московского Английского клуба.) На собрания приглашали кое-кого из молодых, и лейтенант Бутаков был частым гостем Фаддея Фаддеевича.
Так вот, на одной из сред, поздней осенью, в ненастье, когда скучнее Кронштадта, пожалуй, не сыщешь места в России, краснолицый, апоплексический, но неизменно бодрый толстяк контр-адмирал Анжу вспомнил экспедицию двадцатилетней давности. Он вспомнил, как в зимний гололед и бескормицу отряд геодезистов пробирался закаспийскими степями на восток, в сторону Аральского моря. Пробирался отряд два с половиной месяца, в пронзительную стужу, потерял дорогою два десятка солдат, более полутора тысяч лошадей, сотню верблюдов. На западном побережье Арала геодезисты сделали съемку некоторых приметных мест, вконец извелись от холодов и голодухи да и поворотили вспять…
Воспоминания Петра Федоровича вызвали общий разговор о таинственном море, точных карт которого нельзя было сыскать ни в гидрографическом депо, ни в Академии наук.
Бутаков переглянулся с Фаддеем Фаддеевичем. Право, судьба позаботилась о том, чтобы был на свете Арал. Не мыс, не берег, не речное устье, но море предстояло положить на первую в мире точную карту. Изучить течения, характер грунта, глубины, геологическое строение берегов, фауну и флору. Доподлинная ученая экспедиция! И, наверное, будут острова. Без них недостает в путешествии как бы главной и определяющей черты. В слове «остров» слышалось Бутакову что-то одинокое и гордое: «Есть остров на том океане, пустынный и мрачный гранит…»
Беллинсгаузен пожаловал в Адмиралтейство. Светлейший князь Меншиков любезно его принял. «О, да, – заулыбался князь. – О, да, я весьма рад помочь вам, адмирал». Еще более, разумеется, он рад был сплавить подалее лейтенанта Бутакова.
Потом Беллинсгаузен навестил военного министра Чернышева, туповатого и надменного, как многие военные министры, и добился разрешения на то, чтобы сухопутный Оренбургский корпус содействовал морской экспедиции.
Засим адмирал уламывал министра иностранных дел графа Нессельроде. Граф Карл Васильевич побаивался неудовольствия англичан. Аральское море омывало с юга хивинские земли, а на Хиву целил Лондон.
Наконец в январе сорок восьмого года все было решено, и старик Беллинсгаузен благословил лейтенанта. С тех крещенских дней минуло шесть месяцев. Разве позабудешь стук топоров на раимской пристани? На телегах волокли разобранную шхуну из Оренбурга к Сыр-Дарье, в Раиме сколачивали ее, конопатили, красили, вооружали.
А нынче вот потрескивает брейд-вымпел, корабль, значит, вступил в кампанию. Впереди нынче ликующая праздничная синь, точь-в-точь тропические широты Атлантики или Эгейское море.
4
Они словно нарочно выстроились по ранжиру: с правого фланга жердяй Томаш Вернер, минералог; бок о бок с ним – гвардейской выправки штабс-капитан Макшеев с усами а-ля Марлинский; потом – топограф прапорщик Акишев: дубленное солнцем лицо выдавало человека, который больше жил под открытым небом, нежели под крышей; рядом с Акишевым – корабельный живописец Тарас Шевченко, в плечах широкий, мешковатый; и, наконец, фельдшер Истомин, коротышка, с сигаркой в углу губ…
Шевченко оробел. Как поймать хоть один переплеск моря, живую, переменчивую игру лучей? Как заставить море плеснуть на холст и остаться постоянным в своем непостоянстве? И вместе с этой оторопью – неожиданная мысль: ему уже тридцать пятый, он на перевале, зрелость, полдень настанут здесь, на палубе парусного корабля. Удивительно, странно, вот уж никогда не думал. Странно и радостно. И этот солонеющий ветер, и этот запах пеньки, и перебежка лучей, и гармоничная чересполосица – то густо-зеленое, то сизоватое, то сиреневое… Господи, как хорошо!.. Макшеев? Что он там мелет, штабс-капитан?
Макшеева, что называется, несло. Его одолела восторженная болтливость. Он говорил, говорил и молчание остальных принимал за очарованность его красноречием, совсем не примечая косых взглядов Томаша Вернера.
Как и Шевченко, Вернера подвергли солдатчине за крамолу, он тоже отбывал ссылку рядовым линейного батальона и тоже чурался вот таких, как этот штабс-капитан. На плацу, в казармах Томаш не видел от них ничего, кроме пакостей. Разве что лейтенант Бутаков сделал ему добро – определил в экспедицию минералогом. А прочие… Э, будь они прокляты! Еще в Раиме Томаш приметил, как держится с «официей» Тарас Григорьевич. Всегда спокоен, всегда сквозит в нем чувство превосходства, даже, пожалуй, некая важность. А он, Томаш, в присутствии «официи» испытывает нервную взвинченность и сам же от этого страдает, угадывая в своей взвинченности какое-то душевное малосилье.
Акишев, топограф, помалкивал по той простой причине, что был не речист, да еще, пожалуй, оттого, что штабс-капитан, столичная «штучка», смущал его. И только фельдшер Истомин время от времени поддакивал Макшееву. Тертый гарнизонный калач, он, подобно многим военным медикам, давно усвоил тон легкой фамильярности даже со старшими офицерами. Пусть ты хоть полный генерал, а ведь и тебя когда-нибудь придется пользовать. Да вот и теперь, когда шхуна уже несколько часов кряду ложится с борта на борт, вот и теперь этот штабс-капитан призовет, кажется, на помощь.
И точно, Макшеев мало-помалу увял. Он снимал фуражку, морщась, тер затылок. Затылок тупо ломило. Все вокруг будто вылиняло, чертова палуба ползала взад-вперед, вправо-влево. Штабс-капитан, наполняясь безотчетной тревогой, ощущал в коленях слабость. Вдруг он судорожно выхватил из кармана носовой платок и кинулся прочь.
Фельдшер иронически осклабился, выбросил окурок и поспешил за Макшеевым, хотя отлично знал, что морскую болезнь медикаментами не вылечишь.
Вернер и Шевченко тоже недолго оставались на баке. Они убрались в каюту и вытянулись на тюфяках, чувствуя себя не очень-то весело. Что же до топографа Акишева, то он, подчиняясь мудрому правилу «солдат спит, а служба засчитывается», свернулся в уголку, накрылся, невзирая на зной, шинелью да и пустил во все носовые завертки.
Тем временем шхуна миновала отмели. Солнце уже не разделывало под мрамор песчаное дно, глубины пошли порядочные, и Бутаков другими глазами взглянул на море, на небо, на матросов.
Нынешняя лавировка явилась экзаменом и шхуне и команде. Корабль впервые окунулся в соленую купель, служители впервые исполняли приказания лейтенанта Бутакова. Лейтенант и матросы были балтийцами, но там, на Балтике, они числились в разных экипажах: Бутаков – в девятом, матросы – в сорок пятом.
Он был доволен. Шхуна оказалась поворотливой и послушной: команда действовала быстро и сноровисто.
В матросах заключалось три четверти успеха всякого плавания. Бутаков никогда не понимал «отчаянных дисциплинистов», тех, кто предпочитал гусиный шаг чистоте маневров, а кронштадтский плац, «орудие пытки Балтийского флота», вызывал в нем неодолимое отвращение. Не понимал Бутаков и равнодушия многих офицеров к гигиеническому состоянию корабля, не к внешней, казовой стороне, когда все блестит, а к сырости и затхлости в палубах, ко всем видам матросского довольствия, к противоцинготным средствам, из-за отсутствия которых в Кронштадте ежегодно умирало много «нижних чинов». Небрежения к матросу он не понимал. Ежели ты чужд человеколюбия, то холодно прими в расчет, что здоровый матрос лучше матроса голодного, болезненного, а стало быть, и тебе, офицеру, озабоченному карьерой, прямая в том выгода. Чего было больше в нем самом – человеколюбия или практического смысла, Бутаков не исследовал, а без данных слов пекся о подчиненных, исполняя заветы таких моряков, как Ушаков, Сенявин, Лисянский и Головнин, чьи имена почтительно произносил его отец Иван Николаевич.
Отправляясь на Арал, Бутаков принял матросов не из своего, а из чужого экипажа. Правда, ему было известно, что в 45-м не так уж сильны «отчаянные дисциплинисты», но все же Алексея Ивановича тревожила морская выучка «будущих аральцев». Теперь он радовался. Команда, что корабельная роща, один к одному, на подбор. Вишь, как бойко вбегают на ванты, как лихо работают на реях. Молодцы! Ей-богу, молодцы!
Потянув носом, он учуял запах солонины (денщик Ванюша Тихов, исполняя обязанности кока, готовил обед), и, услышав этот запах, не очень-то, признаться, приятный, но истинно корабельный, Бутаков толкнул локтем штурмана Поспелова, и Ксенофонт Егорович ответил ему понимающей улыбкой: все в порядке.
5
В штиле моря похожи друг на друга, каждое море гневается по-своему. Признак близкого аральского шторма – перистые облака. Не полуденные ленивцы и не те неженки, что дремлют на пуховиках зорь, а проворные хищники, которые бегут от горизонта к зениту, когтями вспарывая небо. Они напоминают степных волчиц, когда те, тощие, со свалявшейся шерстью, ровной рысцою проносятся среди ковылей и барханов.
Перистые облака гнал от горизонта к зениту свежий зюйд-вест. Бутаков отдал оба якоря в какой-то бухте, полагая, что ночь отстоит мирная. Зюйд-вест действительно к вечеру сник. Однако флюгарка на мачте вскоре дрогнула, мгновение помедлила и повернулась, показав перемену ветра. Задул норд-вест. Он быстро набрал силу, вздыбил волны, и они, толкаясь, полезли одна на другую.
«Как будто в буре есть покой»… Мореходу и впрямь покой можно обрести в буре, но только не в тесной бухте, а вдали от берегов, в открытом море. Увы, теперь поздно было думать об этом. Сунься в горло залива, тотчас шваркнет о камни – и поминай как звали.
Ничего другого не оставалось, как воззвать к Николе Чудотворцу, давнему заступнику русских плавателей, но Бутаков был плохо знаком с божьими угодниками, и не до молитв ему было. Он перебегал с носа на корму, опасливо приглядываясь к якорным канатам, которые то напрягались струною, то, обмякнув, бессильно провисали в темноту.
Если сорвет с якорей, шхуна неминуемо погибнет; они ушли слишком далеко, чтобы посуху, пустыней добраться до Раима. Если сорвет с якорей, все полетит к чертовой матери, а те на Барса-Кельмесе перемрут голодной смертью, запасов-то у них на неделю, не больше. Бутаков достал часы, штурман Поспелов поднес фонарь. Было около полуночи, до рассвета оставалась тысяча лет. Пусть бы и шторм гремел, лишь бы рассвело, во тьме беда всегда круче…
Шевченко сидел в каюте, прислушиваясь к гулким ударам волн, и вдруг вспомнил, как Брюллов показывал ему рисунок художника Гагарина. Рисунок этот, беглый, неотделанный, Шевченко увидел и позабыл, а тут вдруг припомнил. На рисунке была корабельная каюта, за столом – Карл Павлович Брюллов и командир брига «Фемистокл» Корнилов. В углу приткнулась стойка с курительными трубками, еще что-то; Брюллов вытянул ноги, Корнилов запахнулся в халат… Почему-то припомнился этот гагаринский набросок, сделанный пятнадцать лет назад на борту брига, который возвращался из Средиземного моря. Не оттого ль, что в канун шторма надумал Тарас Григорьевич изобразить в альбоме каюту шхуны «Константин»?
Странное дело, Шевченко будто бы вовсе не страшила ночная буря. Он сознавал опасность, очень хорошо сознавал, но жила в нем неколебимая уверенность в благополучном исходе и этой штормовой ночи, и всего «бутаковского» похода. Владело им что-то похожее на то спокойствие, которое испытал он буранной ночью, когда ехал с друзьями украинской степью. Лошади сбились с дороги, метель визжала, возницы опустили руки, седоки угрюмо примолкли. Один Тарас не пал духом, то шутил, то запевал «Ой, не шуми, луже». Всю ночь блуждали, покамест не выбрались на Киевскую дорогу, к постоялому двору…
Он был спокоен, но досадовал на шторм. Буря помешала его занятиям. С первых походных дней, как только начались промеры глубин, съемка и опись берегов и жизнь корабельная наладилась, а он приобвык к качке, Шевченко предался работе и нашел в ней нечто родственное своим занятиям в ученой архивной комиссии на Украине.
Ничего в аральских пейзажах не было живописного в том смысле, какой вкладывали в это понятие любители «роскоши и неги натуры».
1 2 3 4 5 6 7 8 9