А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сундуки обросли пылью, как ягелем. Пахло, однако, не мхами, а водорослями. В восемьсот двадцать четвертом, в день великого наводнения, волны вломились и в этот полуподвал, норовя похитить Государственную Тайну. Не сдюжив, отметили плесенью.Принимать бумаги осьмнадцатого столетия сенатор Маврин обязан был в присутствии тайного советника Поленова.Особая Кладовая находилась на Васильевском острове, а тайный советник Поленов нес бремя службы в Иностранной коллегии, на Дворцовой площади.Регистратор Башуцкий сел в казенный ялик; очеркист Башуцкий тоже. Было огромное небо и кучевые облака, марило солнышко. Ялечник в холщовой рубахе распояскою налег на весла. Тотчас Милию Алексеевичу захотелось жить вольно.Коллежский регистратор покачал головой. Он жил смирно. Ходил в должность, компанейски поднимал чарку, стрелял куликов на Голодае и помышлял о сватовстве, само собой, не к титулованной богачке, однако и не к мещаночке-бесприданнице. Помышлял, разумеется, и о производстве в следующий чин, но выше асессорского не заносился.Поглядывая на регистратора, наш очеркист определил, что он, Милий Башуцкий, пожалуй, вдвое старше предка. А тот не без удовольствия обнаружил в потомке фамильные признаки. Мягкие линии рта и подбородка, взгляд несколько исподлобья, нет-нет, не угрюмый, упаси Боже, а всего-навсего застенчивый. Да и руки, руки, знаете ли, самой природой зачисленные в канцелярские принадлежности. Но что это, батюшки светы? Недостача мизинца и безымянного огорчила и озадачила сенатского скорописца.Дело было такое.Лютый еще жил в Кремле и на Ближней даче, и потому зек Башуцкий доходил на вятской таежной делянке. Выдалась черная минута, решился на преступление, именуемое по науке саботажем, или – того хлеще экономической контрреволюцией, а по-лагерному – саморубом. Клади ладонь на пенек, жахни топором – амба. Гражданин начальник, известно, кулак занесет: «Ты что же, падло, стране кубики давать не желаешь? Даром жрать хочешь, вражина?!» Заживет рука, найдет гражданин начальник напарника, тоже однорукого, привязывайте, скажет, свои грабки к лучковой пиле и валяйте, гады, чтоб пар из жопы… Но покамест заживет, малость оклемаешься в больничке… Черная выдалась минута, зек Башуцкий занес топор, каленое солнце пополам, и будто железной метлой от макушки до пяток. Да вот ведь слевшил Башуцкий, отсек лишь безымянный с мизинцем.Расскажешь ли об этом человеку из невозвратно минувшего? Может, проникнется регистратор отчаянностью зека, но не поймет, нипочем не поймет, что сие значит – экономическая контрреволюция?Огромное было небо и огромные облака, воды чистые, без отравы, широко текли, можно было и о волюшке помечтать. 4 Коллегия иностранных дел занимала часть Главного штаба. Из окна было видно, как галопируют фельдъегери и подкатывают к Зимнему, грузно колыхаясь, дворцовые экипажи, от всех прочих отличимые сразу – кучер в ливрее, на лошадях шоры. Но тайный советник Поленов не глазел по сторонам. Привалившись брюхом к письменному столу, он не отрывался от бумаг. Его формализм был бездушным, когда этого требовала служба: тайный советник управлял хозяйственным департаментом. И одухотворенным, когда этого требовало служение: тайный советник заведовал архивом.История государства Российского принадлежала государям Всероссийским. В тревогах начала царствования император Николай Павлович не устранился от досмотра портфелей старшего брата, почившего в бозе. И лично опечатывал бумаги о происшествии 14 декабря. А потом и те, что отразили польский бунт. Осязая золотистый сургуч, тайный советник благоговел, как при выносе регалий из Грановитой палаты.Пустельги видят в нем Ваньку-ключника провиантского магазейна, где шныряют крысы. Невежды! Он несет караул у Врат Истории. Малейший шорох – и бывший капитан лейб-гвардии Преображенского гаркнет: «Стой! Кто идет?!»Он выслушал нарочного с Васильевского острова, гукнул, как филин, глазки блеснули. Дылде Маврину разбор сундуков лишняя докука. Сперанский, вишь, изъявил желание содействовать, да отстал, когда он, Поленов, объявил, что количество дел простирается до нескольких миллионов. А вот он, Поленов, старый мерин, наведет должный порядок. Тяжело, но проворно поднялся тайный советник, увалисто двинулся вперед, брюхом уминая воздух и увлекая за собой Башуцких.А там, в Особой Кладовой, в светотенях свечей сундуки наплывали, как гробы. Пахло тленом. Свечи и тлен резонировали в душе сенатора Маврина молебном на исход души. В одном из тех сундуков горстью бумажного праха шуршал его предок, воспитатель Петра Второго. На пухлое бабье лицо сенатора легли элегические складки. Но тотчас исчезли – явился Поленов.Сундуков и коробов было много, а помещение было тесным и темным. Поленов гукнул, но не так, как давеча, в кабинете, а злобно. Он учуял тлен и гниль. Бездельники не просушили вовремя. А теперь тащи-ка через Неву, в Главный штаб, и гляди в оба, чтобы не обронили, не утопили… Десяток лет тому служил Поленов в морском ведомстве, и он не доверит дело гарнизонным пентюхам, а поручит ластовому экипажу, портовым матросикам.Насупленное молчание Поленова томило сенатора. Он, Маврин, глава комиссии, а приходится ждать резолюции этого медведя.Поленов сказал медленно, веско: «Бумаги сии драгоценны для истории. Секретные отправим в архив, моим попечениям вверенный, а несекретные согласно высочайшему повелению – в Санкт-Петербургскую крепость. Я сам не премину наблюдать за перевозкой, дабы произвели оную с должной осторожностью».Дылда Маврин, слушая тайного советника, мельницу вертел. Хорошо, очень хорошо, пусть медведь озаботится транспортом. Нехорошо, очень нехорошо, что повеление дано Поленову, а не ему, главе комиссии. И сенатор поморщился почечуй дал себя знать сильно, ибо геморроидальные колики тоже зависят от степени благоволения государя императора.А Поленов уже диктовал коллежскому регистратору Башуцкому записку, адресованную коменданту крепости Петра и Павла.Речь шла о вещах прозаических. Оказывается, комендант Петропавловской приспосабливал для хранения несекретных документов два каземата в бастионе Петра Первого, а государь повелевал отдать все казематы, кроме принадлежащих Монетному двору. Об этом и сообщал коменданту тайный советник.Милий же Алексеевич думал о Николае Павловиче: государь отдавал под архив, как сдавал в архив, «твердыню власти роковой», свою бастилию, это и показалось нашему очеркисту примечательным. А Лютый, думал он, даже и в бреду не обронил бы: «Отдать Лефортово под архив…»Параллель, науке чуждая, но сердцу реабилитированного близкая, увлекала дальше… дальше… дальше… Свечи померкли, запах прели и тлена расточился… Милия Алексеевича не тронула новая должность коллежского регистратора.Это было чрезвычайно важно, но Милий Алексеевич ни о чем не догадывался, хотя и чувствовал некое радостное предвкушение. Однако куда явственнее был приступ голода. 5 В полуподвальной рюмочной, вдохнув запах огородов и взморья, взял он три бутерброда и принял соответственно три «удара». Потом, не торопясь, выкурил сигаретку. И опять вышел на набережную Английскую, то бишь Красного флота.Сдвинув вельветовую кепочку достоинством в семь целковых и помахивая портфельчиком, утратившим всякую стоимость, Башуцкий в приятно-беспечном настроении, какое бывает у прогульщиков, шел вдоль Невы.Ни в детстве, ни в юности Милий Алексеевич не ощущал того, что именуют гением местности. Он сознавал единственность своего Города, но была она как бы собственностью человека, лишенного чувства собственности. Ну, вроде бы есть руки и ноги и ты, само собой, знаешь, что они есть, однако как бы и не замечаешь, пока здоровы, пока не болят.Милий Алексеевич родился в марте восемнадцатого. Как раз в ту хрустальную ночь правительственный поезд тихо покинул Город. Стоял себе на запасных путях у Цветочного поста, да и ушел, сокрылся. Фонарь хвостового вагона прощально мигнул петербургскому периоду русской истории, а фонарь локомотива бросил прямой сноп туда, где воспрянет период московитский. Отец Милия Алексеевича говаривал, бывало, с бесшабашной усмешечкой, не поймешь, над кем или над чем: а нам остались имперские декорации и профсоюзный кордебалет. До переворота… В семье Башуцких, как, впрочем, и в других подобного разряда, «переворот» был не слишком восторженным синонимом революции, а жизнь прежняя определялась ностальгически – «мирное время»… Так вот, до переворота служил отец в отделе кредитных билетов Государственного банка, а после продолжал службу в разных конторах и помер от грудной жабы летом тридцать четвертого. И хорошо, прости Господи, что летом, а то бы, наверное, замели в декабре. В те «кировские дни» солнце багровело, как раскаленный антрацит, сипли заводские гудки, гнул первобытный страх – ты в пещере у потухшего костра, изо всех углов глядят чудища. А годы последующие остались в его памяти не арестами, не судебными процессами, нет, опущенными глазами, тараканьей побежкой.Но то было чувством времени, а не чувством Города. Оно возникло после войны, было оно состраданием и надеждой – отогреется Город, обретет второе дыхание.Была и освобожденность от довоенных впечатлений, потому что поражение фашистской Германии казалось поражением темного и злого здесь, дома. Даже и не то чтобы поражением, а скорее увольнением вчистую за полной ненадобностью. Вот эта освобожденность, эта раскованность и сыграла с Башуцким скверную шутку. Он высказался не по-писаному о начале войны, о блокаде. Высказался среди своих, демобилизованных, озаривших пол-Европы светом свободы. И бритвой полоснуло: ладно бы какой-нибудь стукач, не нюхавший пороха, нет, из своих же побратимов… Антисоветская агитация: статья 58-я пункт 10-й УК РСФСР. Священник-зек вздохнул под бодрый стук столыпинского вагона: «Песнь пятьдесят восьмая, стих десятый».В тюремных снах он никогда не видел Город и наяву по Городу не тосковал. Лишь изредка ощущал отзвуки былого сострадания, схожие с колкими толчками крови в мизинце и безымянном – несуществующих, отсеченных. Но вот вернулся – и что же?Мурластый майор с глазами злыми, заплывшими, как у мурзы, исповедовал культ паспортного режима. О мученик идеи, годы спустя сварганивший роман-кирпич про какие-то звезды, исчезающие в полночь, о, как страдал майор, когда враги народа совали ему паршивые реабилитационные справки. И меркли звезды: такие же справки нахально совали жиды. «Башуцкий» произносил он, ударяя на последнем слоге, а все эти «цкий», «ман», «зон», «ич» терзали его барабанные перепонки. К тому же: Милий. А где Милий, там и Юлий, а где Юлий, там и Шмулий… Отдадим должное мурластому: он был бы начеку, явись к нему Милий Балакирев и, в особенности, Сергей Юльевич Витте. А Башуцкого ради отметки «русский» заставил добывать выписку из архивной церковноприходской книги, подтверждающей папенькино крещение: не отделилась все-таки церковь-то от государства! И лишь после того, подозревая, что тот мог быть выкрестом, нехотя оттиснул на справке о реабилитации: «Паспорт выдан».Они были всюду, обладатели печатей и штампов. Утупив лубяные зенки, шлепали на бумаге жирные грифы. Когда-то писатель Куприн пожимал плечами: эти глаза соответствуют голубому околышу жандармской фуражки или голубой околыш соответствует этим глазам? Ах, Александр Иванович, мы соответствуем и глазам и околышам, вот и реют над нами жирные грифы, а звонким жаворонком вьется: «Паспорт выдан».И верно, счастливило не возвращение в Город, а паспорт, тотчас явленный участковому. Но вот какая штука! – паспорт не упразднил ноющее беспокойство: и все же, братец, существуешь ты в родной стране на фуфу, дуриком существуешь.Постепенно, исподволь завладело им чувство Города. То не было восхищение гармоничес-ким согласием северного пространства с западной регулярностью, а было печальное осознание дряхлости Города. Он был в пролежнях, в его недрах застыла кровь. Новостройки обладали другой кровеносной системой и потому не были Городом.Но Река милосердно смывала пролежни, ржавчину, плесень.Он шел по набережной, легкой ладонью потрагивая парапет, пригретый солнцем, шершавость гранита и шорох Реки были внятны как радость. И вдруг Башуцкий остановился, присвистнул, сбежал к воде, хотел бросить окурок, но не бросил – как можно? И точно, как можно, если слышишь: «Позвольте…» Вот и молодые люди перестали барахтаться у берега.Плечи пловца влажно блестели, редеющие волосы слиплись прядями. «Позвольте показать вам, как надо плавать, – крикнул Пушкин молодым людям. Вы не так размахиваете руками, надо по-лягушачьему…» А-а, вот оно что, вот оно что-то, – ярко догадался Милий Алексеевич, – здесь против Летнего сада была когда-то купальня, приходил Пушкин, плавал, однажды учил каких-то молодых людей «по-лягушачьему», приходил и Вяземский. «А, здравствуй, Вяземский», – сказал Пушкин, и Милий Алексеевич взбежал на набережную.Бабушка, убирая с дороги внучку, проскрипела: «Смотри, Катюша, люди еще на работе, а дяденька уже напился». Нимало не интересуясь «дяденькой», толстушка отозвалась требовательным басом: «Есть хочу!» Милий Алексеевич рассмеялся и приставил ко лбу растопыренные пальцы – идет коза рогатая.Мгновение спустя три тени наискось прочертились по плитам набережной и в рассеянном солнечном свете сошлись отчетливо-зримые: коллежский секретарь, только что учивший молодых людей плавать по-лягушачьему, брюхастый тайный советник Поленов и – на солнышке лицом совсем белый регистратор Башуцкий.Милий Алексеевич помахивал портфельчиком, такой, разрази его гром, счастливый. 6 Очень это хорошо, что они, как по наитию, сошлись. Лучше не придумаешь. Однако наш очеркист убил немало времени, прежде чем нашел документы, которые позволили ему считать своего родственника в числе подчиненных тайного советника Поленова. Это уж было не просто хорошо, а было, повторяем, чрезвычайно важно.Тайный советник взял Башуцкого за почерк. Купцы, случалось, вели к аналою беспридан-ниц, похваляясь: за красоту взял. А Поленов – за почерк. Талант истинный! Этот выводит тоненько, точно фистулой или как паучок лапкой елозит; тот – толстенно, жу-жу-жу, как шмель между оконными рамами; третий – будто корова на льду… А Башуцкий… О-о, душой исполненный полет!А какое проворство? Не то чтобы лепит фразу за фразой, а схватит единым взором всю страницу и тотчас изобразит, как фигуру в танце.Труды-то его удвоились, да вот оклад остался прежним. Случай обыденный, следственно, несправедливый. Добро бы нежиться в натопленных покоях Иностранной коллегии, так нет, архивариусы, старшие и младшие, дрогли в сумрачных комнатах, как пасынки.Но именно здесь, в Главном штабе, супротив Зимнего, в историческом Архиве застиг регистратора Башуцкого час полновесной самоценности. Он почувствовал себя воплощением «вначале бе Слово». Повинуясь торжественной и грозной силе, он приподнялся, опираясь обеими ладонями о канцелярский стол, испытывая потребность к чему-то приглядываться, к чему-то прислушиваться… День стоял обыкновенный, скучно сеялась снежная крупка, Город ощущался огромным холодным коробом, обжатым железом… Вдруг послышались гул, треск, дребезг, звон – выламывались напрочь окна и двери министерств и ведомств. Еще не отзвенели, еще не оттрещали, как из дверных и оконных проемов выхлестнулись, низринулись, потекли на стогны Санкт-Петербурга реестры, ведомости, списки, рапорты, расписания, указы, мемории, рескрипты, экстракты, справки – мильоны бумаг – все вдруг исходящие. Дурной ветер тяжело кружил, ворочал, взметывал эти казенные бумаги, и они веющими хвостами втягивались в подворотни или вдруг бешено кружили в Пляске Смерти. В этих вихрях, в этом, казалось бы, бесконечном исходе исходящих метались, разевая рты и махая руками, министры, директора, вице-директора, сенаторы, прокуроры, обер-прокуроры. На балкон Зимнего, сутулясь, вышел государь, молвил печально: «Царям не совладать». А регистратор Башуцкий, скрестив руки на груди и вскинув подбородок, проникался сатанински гордым сознанием незаменимости своей чернильной корпорации, без которой все гибнет в круговерти незавершенного делопроизводст-ва, потому что держава держится на канцелярских крючках… Трудно определить, к чему привел бы этот бескровный бунт, если бы Башуцкого не позвали к тайному советнику Поленову, и метель за окнами сразу кончилась.Минувшим летом доставили с Васильевского острова сундуки секретного хранения. Невской переправой командовал Поленов. Он трепетал за эти сундуки, как испанские капитаны за свои пузатые суда, набитые золотом для королевской казны. И теперь архивариусы, старшие и младшие, корпели, осушая своим дыханием, в понедельник сивушным, шершавые, словно наждачные страницы времен Бирона, Миниха, Остермана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19