А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Важнее сейчас оценки Мордвинова такими людьми, как Рылеев, Пушкин, Герцен.
«Уже полвека он Россию гражданским мужеством дивит». (Рылеев ); «новый Долгорукой», то есть нелицеприятный спорщик с царями (Пушкин ); «умнейший государственный человек», «дерзкий старец, приводивший Николая в ярость» (Герцен ).
И вот этот человек вместе с Сенявиным приезжал на заседания Верховного суда, рядом с Сенявиным сидел в кресле малинового бархата, в «зале общего Сената собрания». И вместе с Сенявиным определял участь героев 14 декабря.
Правда, решали они по-разному: Мордвинов требовал смягчения; Сенявин, что называется, полной меры. Это понятно, существенно. Но факт есть факт. Привожу его единственно затем, чтоб еще раз подчеркнуть: биограф не вправе держаться правила – о мертвых либо хорошо, либо ничего. Это «хорошо» – хорошо на поминках, а это «ничего» – ничего не дает…
Итак, судоговорение кончилось. Но последнее слово – слово царское. И в Царское Село везут не приговор, а «всеподданнейший доклад».
Николай произнес последнее слово.
Под сводом сумрачных Иоанновских ворот прокатился долгий гул: в крепость, «одетую камнем», вступил батальон Павловского полка. Батальон должен был удвоить караулы, и батальон удвоил караулы.
Засим в крепость, где куранты вызванивали «Коль славен», прибыли господа члены Верховного суда: сенаторы, генерал-адъютанты, действительные тайные советники – лысины и седины, геморрои и подагры, шарфы и ленты, эполеты и шпаги.
«Секретарь Сената, стоя у аналоя, называл по имени каждого преступника и к чему он приговорен с высочайшего утверждения». Приговоренные, спокойно повествует мемуарист, «имели на себе те же платья, в которых были взяты, только, натурально, без шпаг. Многие из них были даже в полных мундирах».
И многие из них принадлежали к флотскому «сословию», Сенявину дорогому и близкому. Быть может, адмирал узнал и тех, что приходили к нему в дом вместе с Николенькой.
Решать чью-либо участь на бумаге – это одно; смотреть в глаза человеку, чью участь ты решил, – совсем другое. Пусть закон есть закон, пусть военный бунт есть военный бунт, пусть и без него, Сенявина, дело решилось бы так, как оно решилось, и все ж, полагаю, тяжелое, муторное, гнетущее чувство завладело Дмитрием Николаевичем при виде обреченных молодых людей…
6
Если говорить о главном, то Сенявина извлекли из забвения вовсе не затем, чтобы он заседал в «зале общего Сената собрания».
Другая, не Сенатская площадь была в Санкт-Петербурге: Адмиралтейская. Было в Санкт-Петербурге другое, не сенатское здание: блистательное захаровское Адмиралтейство. Вот куда Дмитрий Николаевич езживал охотно и часто. Там он чувствовал себя у себя и среди своих.
Возвращенный на флот, он получил назначение членом Комитета образования флота. Не краснобаи сходились на заседания этого комитета: моряки боевые и моряки-ученые. Даже в отдаленном родстве не состоял этот комитет с теми, кои на Руси окрестили комитетами по утаптыванию мостовых.
Зимою двадцать шестого года Сенявин работал над «Запиской», рассуждая о «предметах, которые составляли главнейшее занятие» всей его жизни. Мысли свои излагал он «со свойственной старому служителю откровенностью»: наилучший способ возродить морскую мощь – это возродить воинский дух минувших времен, то есть, в сущности, традиции и обыкновения Ушакова, когда «флот наш был страшен соседственным державам», когда он был «предметом ревности и беспокойства» даже англичан.
Уж не отрицал ли Сенявин новизну? Нет, отметал «новшества» вроде памятного ему комического повеления императора Павла именовать яхту… фрегатом. Повелеть-то можно все, что угодно, но яхта останется яхтой, а фрегатов не прибавится. Сенявин противился простой перемене вывесок.
Забот ему привалило, не перечтешь. Комитет вникал и в кораблестроение, и в устройство портов, занимался и артиллерией, и штатными расписаниями… И Сенявин жил, наверстывая упущенное в годы опалы, отставки, бездействия. Не чувствовал убыли сил. Напротив, чувствовал прибыль.
Его закат был светел. Производство в полные адмиралы. Знаки «монаршего благоволения». Избрание в академики. Назначение в сенаторы. Сын, получивший егерский полк… Долги? Медленно, постепенно, но долги он гасит. Худо с сердцем, опухают ноги? Он отмахивается от докторов, не отказываясь от «низкой кучерской забавы» – пыхтит трубкой. Правда, он все-таки едет в Москву: в Петербурге нет «заведения искусственных минеральных вод», а в первопрестольной есть. Он едет в Москву, зная, что минеральные воды помогают живому, как мертвому помогают припарки. Он возвращается в Питер, чует вкрадчивый шорох смерти – и пошучивает: «Отродясь не пил воды, а помираю от водянки».
В пятый день апреля 1831 года, когда звенела капель, но еще дул студеный ветер, его грудь поднялась и опустилась, чтоб уж больше не подняться.
Санкт-Петербург взволнован похоронами адмирала, потому что покойному оказаны не просто воинские почести, нет, честь неслыханная: сам государь император Николай Павлович командует взводом, провожая адмирала в Александро-Невскую лавру…
Да, вечер был светел. Но, правду сказать, не производством в полные адмиралы, хотя и заслуженным; не избранием в Академию наук, хотя и лестным; не определением в сенат, хотя он и не напрашивался в сенаторы; не знаками монаршего внимания, хотя они и радовали… И даже не тем, что корабль Федора Литке пронес имя Сенявина по всем океанам, ибо шлюп «Сенявин» свершил кругосветное плавание. И наконец, не тем даже, что имя Сенявина означилось на картах: остров Сенявина в Тихом океане, в восточной группе Каролинского архипелага; пролив Сенявина у берегов Чукотки…
Свет, озаривший его вечер, исходил от моря. Пусть не Черного и не Средиземного, куда он так стремился, но моря, моря, и этим определилось все, в этом было счастье перед заходом солнца.
«Человеческая мысль, жадно ищущая в наши дни неприкрашенной действительности, – писал Мопассан, – не верит этим красивым сказкам о море, хотя они и пленяют ее».
Море было Сенявину и «неприкрашенной действительностью», суровой, подчас жестокой, было и «красивой сказкой», пленившей однажды и навсегда.
Море и Сенявин встретились, что называется, в открытую летом двадцать седьмого. Два каторжных десятилетия адмирал не водил эскадру.
Надо было скрыть волнение, похожее на всхлип, и удержать слезу, закипевшую на глазах, нет, не стариковскую, а какую-то… черт ее знает какую… Надо было не задохнуться от этой громады воздуха и пространства, от этого ни с чем не сравнимого ощущения, когда ты не разумом, но будто всей своей сутью осознаешь: жить – значит быть в пути.
«Завтра чем свет я под парусами», – говорит Сенявин в одной записочке. Деловой? По содержанию – да. По звучанию первой строчки, первых слов – праздничной. И эта праздничность, почти жреческая торжественность, владеет стариком. «Я под парусами» – на мой слух перекликается с пушкинским: «Завидую тебе, питомец моря смелый, под сенью парусов и в бурях поседелый…»
Когда знаменитый полярник Джон Франклин просился в опасную экспедицию, лорды Адмиралтейства возразили: «Отлично, но вам по справкам уже шестьдесят». «Нет, нет, – горячо воскликнул сэр Джон, – только пятьдесят девять!»
Вот так-то: «только». Всегда «только». Разве счет на годы, на отжитые годы? К дьяволу, счет на мили, на пройденные мили, что пенятся за кормою твоих кораблей.
Он вел девять линейных кораблей и семь фрегатов, четыре брига и корвет. На 74-пушечном «Азове» был его флаг. Некогда, вице-адмиралом, командуя флотом, он носил свой флаг на фор-стеньге. Теперь, полным адмиралом, поднял его выше к небу – на грот-стеньге.
Между тем «неприкрашенная действительность» громко и настойчиво заявила о себе с первых же походных часов.
Сенявин знал то, что еще оставалось тайной офицерам и матросам: в тех самых широтах, где ему, адмиралу, довелось отведать и восторг победы, и горечь беды, вот этим кораблям предстоят испытания огнем и железом.
Он это знал и поэтому, как сказано в документе, «занимался на эскадре различными практическими и тактическими учениями и для подкрепления здоровья экипажей оной приказал производить (выдавать) свежее мясо и зелень и брать с берега свежую воду – достойное попечение достойного начальника».
Попечение, Сенявину привычное, свойственное, быстро и благотворно отозвалось на подопечных. В том же документе, ныне хранящемся в архиве нашего Военно-Морского Флота, читаем: «… Все корабли и фрегаты соблюдали во всей точности места свои в ордерах (походных порядках. – Ю. Д.), столь же верно ночью, как и днем, и все движения и управления производились быстро и правильно, ордер или колонна никогда и ни в каком случае не нарушались… Старейшие и опытнейшие моряки Дании и Англии, посещавшие эскадру в Копенгагене и Портсмуте и видевшие ее в действиях, единодушно отзывались, что столь примерной и отличной эскадры они никогда видеть не ожидали».
Надо полагать, подобные оценки из уст «старейших и опытнейших», не склонных льстить, а скорее склонных хулить, были Сенявину не меньшей, если не большей, отрадой, чем двадцать пять тысяч серебром, пожалованные ему в канун кампании.
На подходах к Портсмуту русских встречали лоцманы. Дмитрий Николаевич от услуг лоцманов отказался:
– Наши корабли слишком хорошо знакомы с портами Англии.
(Это замечание слышал и запомнил Норов. Авраамий Сергеевич, потерявший в Бородинском сражении ногу, впервые стучал своей деревяшкой по корабельной палубе. Четыре года назад он был уволен «за раною», уволен полковником и определен к «статским делам». А за неделю до отправления эскадры из Кронштадта Норова «прикомандировали к генерал-адъютанту адмиралу Сенявину для исполнения особых его поручений». Норов находился подле Дмитрия Николаевича несколько лет и оставил заметки о последних годах жизни флотоводца.)
В словах Сенявина был двойной смысл: явный и тайный, серьезный и иронический. Да, конечно, русские капитаны хорошо изучили навигационные условия прибрежных английских вод. Но хорошее знакомство с ними Сенявина объяснялось и нехорошим гостеванием в восемьсот восьмом и девятом годах, уж очень памятных Дмитрию Николаевичу.
Впрочем, теперь в июле 1827 года, как и два с лишним десятилетия назад, адмирал Сенявин вошел в Портсмут дружественный. И опять, как и тогда, его приход предварили дипломатические переговоры. Однако на сей раз неприятелем Англии и России не была Франция. Она, напротив, была в приятелях. Врагом были турки, Османская империя.
Сенявин еще нес все паруса, направляясь в Англию, когда уполномоченные трех великих держав (России, Франции, Англии) подписали конвенцию, предлагая Турции посредничество в решении «греческого вопроса».
Казалось бы, похороненный после Тильзита, он воскрес в 1821 году: греки, изнывавшие в турецком рабстве, восстали. Началась война, очень упорная, очень кровавая, отмеченная поистине античными подвигами повстанцев и поистине варварской жестокостью султанских пашей.
Первые же выстрелы вызвали в России эхо. Эхо дробилось как в горах, потому что Греции сочувствовали люди разные и по-разному.
Одни видели в «греческом вопросе» часть «турецкого вопроса»; в необходимости русского вмешательства усматривали возможность (подогретую симпатиями к единоверцам) нанести очередной удар Стамбулу.
Еще доживали долгий век вельможные старцы, сторонники екатерининской политики. Доживали, кто в столицах, кто под родными липами, и встрепенулись, едва расслышали глохнущими ушами о греках.
Вот один из таких старцев, граф Кушелев, моряк, в своих письмах к сыну – письма тиснули тоненькой книжицей в Чернигове в прошлом веке, не указав года издания, – говорил: «С нами в архипелаге был некто Мидовский, при гр. Орлове. Человек с большими познаниями. Он был по иностранной части. Когда из архипелага флот возвратился и Орлов на набережной встретил Мидовского и спросил его, что он прогуливается, на что он отвечал: „Так, ваше сиятельство: хожу по солнцу, высушиваю греческие слезы, которыми мы облиты, оставя их на жертву туркам без всякой защиты за все их к нам услуги“. Чуть полно, и теперь не то же ли бы сказать должно. Тогда поздно уже им помогать, когда их всех перережут. Буде им бог и поможет, то все они уже будут не преданы России, которая их так оставила, и мысль покойной Екатерины уже не может исполниться… Итак, у вас говорят про войну. Но должно ковать железо, как горит, а не тогда, как простынет».
Другие русские, в особенности молодежь, видели в греках борцов за независимость и сочувствовали им, не думая о планах Екатерины. Пушкин, например, называл усилия греков «благородными»; «ничто еще не было так народно, – подчеркнул он, – как дело греков».
Ну а Сенявин?
Вот уж кто и сражался за греков, и поддерживал, пока сил доставало, Республику Семи соединенных островов, учрежденную Ушаковым, до последней возможности поддерживал эту республику, в которой, по замечанию греческого историка, «все греки той эпохи видели зарю их независимости».
Сенявин, уже опальный, униженный и оскорбленный, вряд ли знал о некоторых русских офицерах, ввязавшихся в греческое восстание, едва оно возгорелось. Вряд ли знал он о штабс-капитанах Куликовском и Костине или о поручике Султанове-Рытвинском. Но прямое и боевое участие в борьбе греков Дмитрий Николаевич, конечно, принимал близко к сердцу.
А греки прекрасно помнили Сенявина. И не одни лишь жители Корфу и других Ионических островов, а и многие храбрецы архипелага, что на свой страх и риск дрались с турками в одно время с Сенявиным. Так, например, капитан Николаос Нарос виделся с Сенявиным на острове Тенедос (в июле 1807-го), держал с вице-адмиралом совет, а потом во главе полутысячного отряда высадился на побережье Македонии…
Память о русском флотоводце не заглохла. Она была живой, а не «мемориальной», и потому в начале восстания греки обратились к Петербургу с просьбой – письменной, скрепленной многими именами, – прислать Дмитрия Николаевича для командования греческим флотом.
Император Александр на прошение самого Сенявина о действительной службе «противу неприятеля» ответил по-свински: «Где? в каком роде службы? и каким образом?» Греки предложили, «где», «в каком роде службы», «и каким образом», – царь вовсе не ответил.
Не потому только, что при одном имени Сенявина у государя сводило скулы. Нет, еще и потому, что всякое восстание царь называл «позорной и преступной акцией». Ведь Александр был коноводом Священного союза, а идеология и практика этого союза противоречила выступлениям против любого «законного» монарха, будь им и турецкий султан, хотя уж его-то Александр поколотил бы с удовольствием.
Николай Павлович ничуть не меньше старшего брата стоял за нерушимость «прав наследственных монархов». Однако принципы уже не мешали ему воевать с султаном. Николай российский, по словам Энгельса, был интересен той прямой и беззастенчивой откровенностью, с которой он стремился к деспотизму.
Вот эту-то «интересную прямоту» явил он, посылая эскадру в Средиземное море. Впрочем, не только он, но и Англия с Францией. Все они вовсе не убивались из-за того, что турки убивали греков, а греки турок. Нет, стремились обеспечить собственные позиции и плацдармы на Средиземном море, на Ближнем Востоке. Но опять, как и в прошлом, вмешательство европейских держав в «греческий вопрос» объективно играло на руку освободительному движению.
Да, Николай послал эскадру. И командование вручил Сенявину. Однако Сенявин «пламенно желал при открывшейся войне вновь состязаться с турками», а царь не пожелал отпустить его на это «состязание». Сенявину было приказано за время перехода из Кронштадта в Портсмут «довести эскадру до должного совершенства по всем частям морской службы», а потом с частью кораблей воротиться из Портсмута в Кронштадт, другую ж часть отправить к берегам Греции.
Отчего ж все-таки Николай не пустил Сенявина в южные широты, адмиралу знакомые и желанные? Один из биографов флотоводца как бы мимоходом замечает: несмотря, мол, на «высочайшее благоволение», «постоянно чувствовалась скрытая недоброжелательность Николая I к Дмитрию Николаевичу».
Пишущий эти строки, не будучи оригиналом, питает открытое недоброжелательство к Николаю I, однако, хоть умри, не чувствует недоброжелательства царя к Сенявину. Да и вообще «чувствовать» историку показано с осторожностью, хоть и справедливо, что история не дело евнухов.
Но может, Николай, так сказать, по-человечески пожалел старика, не захотел подвергать его боевым опасностям?
Причина, пожалуй, иная. Многоопытный флотоводец участвовал в возрождении военно-морских сил, захиревших при «благословенном» Александре и «жалком» Траверсе, а ведь не только те корабли и те экипажи, которые отправились в Средиземное море, следовало «довести до должного совершенства».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30