А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Гончаров имел в виду „Описание кораблекрушений“.
Головнин не давал себе роздыха. Он занялся оригинальными трактатами: «Тактика военных флотов», «Искусство описывать приморские берега и моря»… Оба остались недоношенными – Василия Михайловича перевели на другую должность, которая и поглотила без остатка все его время.
3
«Крадут» – так энергично и горестно отвечал Карамзин на вопрос: что делается в России?
«Крадут» – подтвердил бы новый генерал-интендант российского флота Василий Михайлович Головнин.
Доволен ли он своим назначением? Если высшие сановники не терпели малейших упоминаний о внутренних непорядках (столь закономерных, что обратились в порядки), то они же неохотно назначали на должность тех, кому эти должности подходили по умственным склонностям, по свойствам характера.
Вот, например, Жуковского, хмуро острил Вяземский, ни за что не поставили бы попечителем учебного округа, а коли б мирный Василий Андреевич настаивал, интриговал, то, смотришь, сделали бы бригадным. «Особенно в военное время», – приперчивает Вяземский.
С Головниным, думается, поступили почти в эдаком роде. Конечно, испытанный водитель военных кораблей знал флотское хозяйство, флотские нужды куда основательнее берегового «крапивного семени». Капитан-командора трудненько было провести на мякине. И все же флот выгадал бы больше, оставайся Головнин на палубах.
Но «по долгу присяги»… Да уж больно «отчетливо» понимал свой долг этот упрямец. Никак не хотел взять в толк, что существуют неизреченные канцелярские правила, что сухая ложка рот дерет, что служащий во храме от храма и кормится.
Чем глубже погружался Головнин в чернильный омут всяческих делопроизводств, тем яснее сознавал простую вековечную истину: глагол «брать» никаких пояснений не требует. Так же, как глагол «пить» отнюдь не означает утоления жажды брусничной водой.
Чем больше общался Головнин с адмиралтейской чиновничьей братией, тем сокрушительнее сознавал и другую истину – в формулярных списках, в графе: «Достоин и способен», чаще всего следует выставлять: «Достоин омерзения. Способен к любой подлости».
Усталый той нервной усталью, которую нелегко избыть, раздраженный, с ощущением собственной беспомощности, Василий Михайлович возвращался домой.
Он пытался рассеиваться сатирой. Писал «О злоупотреблениях, в Морском ведомстве существующих». Классифицировал: «Оные суть трех родов: 1) злоупотребления необходимые; 2) злоупотребления неизбежные; 3) злоупотребления тонкие, то есть обдуманные и в систему приведенные». И собирал «перлы», курьезные «Примеры важности занятий государственной коллегии!!!».
Примеры были хоть куда: «дело о лопате» стоимостью в полтинник извело бумаги и сургуча на полтора рубля. Или: «Адмиралтейств Коллегия по выслушании рапорта о приеме на щет казны молота и крюка, стоящих 40 копеек, приказали: дать знать Исполнительной Экспедиции, что на испрашивания ею сим рапортом принятию на щет казны показанных молота и крюка, опущенных по нечаянности в воду, стоящих 40 копеек, Коллегия согласна».
Смешного много. Мало веселого. Головнин задумывался. В конце концов, почему он мечет громы и молнии на мелкую сошку, на весь этот люд с протертыми локтями? Что с них спрашивать? Как спрашивать? «Полунагие и голодные содержатели казенных вещей видят, что наибольшие над ними, имеющие достаточное содержание, огромные аренды, великолепные от казны помещения, сами себя рекомендующие к наградам, пользуются незаконно казенными экипажами, лошадьми, людьми, которых употребляют к возделыванию садов и огородов, платя им от казны хотя не деньгами, но провизиею, нанимают для детей учителей на жалование, чиновникам по особым поручениям положенное, и проч. и проч.».
Он отпирал ящик со списками запрещенных стихов.
Где ты, где ты, гроза царей,
Свободы гордая певица?
Приди, сорви с меня венок,
Разбей изнеженную лиру –
Хочу воспеть свободу миру,
На тронах поразить порок.
Словно бы лучом проникаешь в душу человека, давно сошедшего «под вечны своды», когда в бумагах его находишь эти пушкинские стихи. Вот он сидит где-то там, у себя, в креслах, в сумеречной комнате; тишина, разве слуга брякнет печной дверцей или служанка зазвонит посудой. Он сидит, немолодой уже офицер, усталый, насупленный, сидит, читает:
Питомцы ветреной судьбы,
Тираны мира! Трепещите!
А вы мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!
Порох в пороховницах был.
Освободители Европы освободились от шор. Они очутились на другой исторической высоте. Оттуда виделось дальше и шире. Война, по мнению строгих дисциплинистов, «разбалтывает» войска. Война, по мнению строгих государственников, «разбалтывает» души. Во время войны с этим мирятся и дисциплинисты и государственники. После войны они переходят в наступление. «Надо выбить дурь из головы этих молодчиков», требуют аракчеевы.
Александр Первый дал заговору созреть. Тем самым Александр Первый дал хороший урок будущим тиранам. Смысл урока прост: глядите в оба за победителями в освободительных войнах: они побеждены духом освобождения.
В первый «береговой» год Головнина – 1820-й – Петербург взволновали Измайловская и семеновская истории. Великий князь Николай Павлович оскорбил офицера-измайловца, его товарищи в знак протеста подали рапорты об отставке – пятьдесят два рапорта. Полковник Шварц замордовал Семеновский полк; солдаты-семеновцы взбунтовались.
«Подтягивания» и «фрунт», «шагистика» и «чистота ружейных артикулов» унижали не трудностью исполнения. И даже не голой бессмысленностью. Унижала и возмущала осмысленность обессмысливания. Аракчеевский барабан терзал армейцев. Но еще больше – флотских. Армия и прежде удостаивалась прусской школы. Флот ее не знал и знать не желал. Палуба не могла обратиться в манеж; матросы не могли «налево кругом» ставить и убирать паруса. Глаз опытного морского офицера ласкала не «грудь колесом», а проворство, сметливость, неутомимость.
Военная молодежь знала Головнина. Не только по книгам, но и очно. И Головнин знал молодых офицеров. Не только служебно, но и по-домашнему.
Феопемпт Лутковский жил у Василия Михайловича. Шурин после «Камчатки» вторично обогнул земной шар на «Аполлоне», потом его определили «для особых поручений» к генерал-интенданту флота. Феопемпт коротко сдружился с Дмитрием Завалишиным; тот осенью 1824 года вернулся из дальних странствий, был полон замыслов, Головнину весьма интересных. Дружил Феопемпт и с офицерами Гвардейского флотского экипажа, с теми, кто 14 декабря вывел на Сенатскую площадь более тысячи матросов. Ко всем этим людям тоже можно отнести пушкинское «витийством резким знамениты, собирались члены сей семьи». Собирались они и у Феопемпта, в доме Василия Михайловича.
Интендантские обязанности часто проводили Головнина в Кронштадт. Все там, как выражается современник, были знакомы «вдоль и поперек», сохраняли даже в больших чинах старинные, корпусные прозвища (Макака, Корова, Рыбка, Бодяга), живали артельно, все почти люди малого достатка. Кронштадтская публика не терпела фрунтовые занятия, «обучая» матросов маршировке с вытянутыми носками и прямыми коленами, командовала: «По-прошлогоднему от кухни заходи!» Или: «Валяй, братцы, по-вчерашнему!»?
Столичное тайное общество не представляло тайны для кронштадтцев. Агитационные песни Рылеева негромко распевали не только в кают-компаниях, но и в матросских углах.
Из прежних подчиненных Василия Михайловича служил в Кронштадте лейтенант Матюшкин (он, Врангель и Козьмин уже завершили полярную, колымскую экспедицию); Федор Федорович не порывал связей с «лицейской республикой», виделся с Вильгельмом Кюхельбекером. Очень вероятно, что именно Матюшкин ссужал Головнина запрещенными стихами Пушкина…
Нередко посещал Головнин дом у Синего моста, на набережной Мойки – дом Российско-Американской компании. Весною 1825 года Василий Михайлович связался с компанией, что называется, организационно: его избрали членом Совета акционеров.
Кондратий Рылеев, служащий компании, жилец первого этажа дома на Мойке, так писал своему приятелю, тоже участнику тайного общества: «Засим предложено было о избрании члена Совета, и все единогласно избрали В. М. Головнина. Етому выбору я очень рад. Знаю, что он упрям, любит умничать; зато он стоек перед правительством, а в теперешнем положении компании ето нужно. Говорят, что он за что-то меня не жалует; да я не слишком етим занимаюсь; так, хорошо; не так, так мать твою так – я и без компании молодец: лишь бы она цвела».
Характеристика не восторженная. Тем ценнее зерно рылеевского отзыва: Головнин не гнет выю, Головнин «стоек».
Прослеживается цепочка знакомств, очерчивается вполне определенный круг. Степень личной близости Головнина к тем или иным декабристам была различной, как это и вообще бывает в отношениях между людьми. Идейная же близость Головнина к декабризму вне сомнений. Но есть и некоторые доказательства его практического участия в планах тайного общества.
Дмитрия Завалишина, моряка, путешественника, ученого, принял в общество Кондратий Рылеев. Завалишин прямо указывает на сходство своих воззрений с настроениями и взглядами Василия Михайловича. Больше того, Завалишин утверждает, что Головнин был «членом тайного общества, готовым на самые решительные меры». Какие же? Завалишин поясняет: «Головнин предлагал пожертвовать собой, чтобы потопить или взорвать на воздух государя и его свиту при посещении какого-либо корабля».
Завалишин, вспоминая об этом, ссылался на декабриста Лунина. О Лунине у Пушкина сказано: «Тут Лунин дерзко предлагал свои решительные меры». Рисуя лунинский профиль, поэт тотчас пририсовывает кинжал, символ цареубийства.
Многие арестованные декабристы дали в Зимнем и Петропавловке слишком откровенные и слишком пространные показания. Лунин, напротив, держался крайне осторожно и сдержанно. Кто знает, не был ли Головнин спасен благородным и мужественным подполковником лейб-гвардии Гродненского гусарского полка? И все же трудно отделаться от подозрения, что Завалишин преувеличил «терроризм» Головнина. Если Василий Михайлович и склонялся к насилию, то скорее подумывал о вывозе царской фамилии за границу. Мысль эта возникала среди моряков декабристского толка…
Годовой период – конец восемьсот двадцать четвертого, конец восемьсот двадцать пятого – один из напряженнейших в жизни Головнина. Напряженность определилась грозным ноябрьским наводнением. Петербург и Кронштадт пострадали ужасно. (Примечательно: ни одна газета не сообщила о том, чему свидетелем и очевидцем явилось многотысячное население! Что за глупейшая манера умалчивать даже о тех бедствиях, в которых повинен лишь господь бог?) Стихия загубила десятки жизней, разрушила десятки домов, разорила сотни семей. Флотскому хозяйству нанесен был урон, какой не снился неприятельским эскадрам. В Кронштадте смыло портовые укрепления, унесло сорок семь пушек, выбросило на мели корабли. Всяческие припасы, биржи строевого леса, баркасы, яхты, шлюпки раскидало чуть не на сто верст по берегам.
Большую часть Петербурга затопило. Адмиралтейство, казармы в Галерной гавани, верфи. Морской корпус – ко всему приложилось «наглое буйство» Невы и ураганного ветра.
И все требовало неустанных забот генерал-интенданта флота. Забот хватило не на месяц – на несколько лет. И наверное, было о чем посоветоваться со старинным другом: в канун нового, двадцать пятого года Василий Михайлович потчевал праздничным домашним обедом Петра Ивановича Рикорда. Впрочем, не только о бедствиях стихийных шла речь.
Как раз 31 декабря 1824 года Головнин написал коротенькое предисловие к сочинению некоего мичмана Мореходова. «Необыкновенное и странное положение, до коего ныне доведена Россия, – говорил Головнин, – и всеобщий ропот во всех состояниях, по целому государству распространившийся, произвели между прочими политическими мнениями разные суждения и толки насчет морских наших сил». Далее Василий Михайлович предупреждает, что мичманское звание не благоприятствует авторству: мичман-де, по мнению публики, всего лишь «молодой неуч». Однако читатель возьмет сочинение не безусого офицерика, но морского человека, прожившего почти полвека и совершившего несколько походов.
За мичманом Мореходовым… стоял Головнин. Официальный пост понуждал к псевдониму. «Описанием кораблекрушений» он нажил себе врагов. А «Записки мичмана Мореходова» грозили ему куда больше. Они были гневными, сатирическими, исполненными неподдельного патриотизма. Нигде так ясно и четко не высказался Головнин-критик, как в очерке «О нынешнем состоянии русского флота». Страшно молвить: даже августейшую особу не пощадил.
Он сразу берет быка за рога: «Если бы хитрое и вероломное начальство, пользуясь невниманием к благу отечества и слабостью правительства, хотело по внушениям и домогательству внешних врагов России, для собственной корысти, довести разными путями и средствами флот наш до возможного ничтожества, то и тогда не могло бы оно поставить его в положение более презрительное и более бессильное, в каком он ныне находится».
Круто положен руль! Лобовое обвинение государственных мужей в государственной измене. Зорким, наметанным оком окидывает Головнин организм, именуемый флотом. Твердой рукой рисует картину адмиралтейской бестолковщины. Бестрепетно, как скальпелем, вскрывает секретнейшие «ходы» подрядчиков, поставщиков дряни и гнили. Изобличает флотские «дымовые завесы»: на пути следования государя из Петербурга в Кронштадт расставлены корабли с одним лишь выкрашенным бортом. Обнажает механику закулисных сделок по принципу «ты – мне, я – тебе», систему родственного патронажа, засилие ни к чему не годных иностранцев.
И что же? Каков результат?
Флотовожди, выжившие из ума развалины, обратили Кронштадт в «морскую богадельню». И добро бы прели в халатах, посасывая трубки. Так нет ведь: молодых не пускают, не объедешь, не перепрыгнешь. «Теперь в русской морской службе нет ни одного адмирала, сколько-нибудь годного командовать флотом». Адмиралы под стать генералам. «Не могу вспомнить без досады и огорчения случившееся со мною однажды на вахтпараде. Близ меня стояли два англичанина, из коих один недавно приехал в Россию, а другой – купец, долго живший в Петербурге и мне весьма коротко знакомый человек. Когда мимо меня шел кавалергардский взвод, то новоприезжий спросил: „Что это за люди в зеленых мундирах, которые маршируют со взводом?“ И, услышав, что это были генералы, вдруг сказал с удивлением: „Как! Четыре генерала выступают такими гусями с дюжиною солдат?“ На сне товарищ его заметил, что в России генералы очень дешевы и не хочет ли он отвезти их целый корабельный груз из барыша в Англию. На что он отвечал: „Нет, это самый плохой товар в России, с которым, наверно, будешь в накладе. Вот если б солдат привезти, то была бы прибыль!“
Добро. Начальство, конечно, «фактор». Но есть же боевые корабли? О, да, конечно. И Головнин гвоздит: корабли подобны распутным девкам. «Как сии последние набелены, нарумянены, наряжены и украшены снаружи, но, согнивая внутри от греха и болезней, испускают зловонное дыхание, так и корабли наши, поставленные в строй и обманчиво снаружи выкрашенные, внутри повсюду вмещают лужи дождевой воды, груды грязи, толстые слои плесени и заразительный воздух, весь трюм их наполняющий».
Одного за другим представил капитан-командор морских министров России: Кушелев – скудный умом; Чичагов – подражатель англичанам, «самого себя считал ко всему способным, а других ни к чему», Траверсе – лукавый царедворец, озабоченный лишь желанием ублажить государя парадностью; наконец, Моллер – воплощенное ничтожество, вор и покровитель воров. Лишь одного Мордвинова пощадил Головнин, но тут же оговорился, что просвещеннейший Николай Семенович манкировал своими обязанностями, занимался всем, да только не флотом. (Мемуаристка, дочь Мордвинова, объясняет это интригами врагов.)
Последний раздел памфлета – страстная защита самой идеи необходимости русского флота. Не ломился ли он в открытые ворота? Защищать идею флота после Петра, после стольких государственных услуг, оказанных флотом, после защиты Петербурга от шведов? Нет, идея нуждалась в обороне. Не однажды слышались голоса о напраслине содержания морских сил. Голоса звучные, сановные, уверенные, хорошо поставленные. Флот необходим, доказывал Василий Михайлович, но флот подлинный, боеспособный, обученный, снаряженный. А если сам император этого не понимает… Если так, то приходится согласиться, что «не на всех тронах сидят Соломоны».
Доведись Александру Павловичу прочитать «Записки мичмана Мореходова», царь мог бы сказать то же, что скажет впоследствии его младший брат, император Николай Павлович, посмотрев «Ревизора»:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21