А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Это тебе так с непривычки. Ты держись за меня, не теряйся.Он ловко заправил лампочку-шахтерку, покачал насосиком, чиркнул спичкой. Лампочка зашумела, вонзив в темноту белое лезвие пламени.— Ты, мама, у меня ляжешь, — сказал Володя. — У меня прямо не лежанка, а целый саркофаг царя Митридата. А Ваня у отца ляжет. Ох, у нас здорово! Сейчас увидишь, мама, как уютно. Прямо как хорошая тебе гробница.— Да что ты такое говоришь, Вовочка! И так тут страшно, а ты еще с глупостями своими…Володя провел мать в свой уголок, в первом шурфе от штаба, осветил его лампочкой.— Видишь, мама: вот тут мы с Ваней спим. А с этой стенки воду лизали, когда пить было нечего. Смотри, белая дорожка: это я копоть языком полизал… А тут, видишь, гвоздем зарубки делал каждый день, вроде как календарь. Вот сейчас сделаю последнюю, пятьдесят вторую. Так. А вот тут звездочка над зарубкой. Одна, другая… Считай сама. Это значит: в тот день я на разведку ходил.Пять звездочек насчитала мать. Пять раз выходил ее мальчуган через потайные лазы на поверхность, где каждый шаг грозил ему гибелью, всякое неосторожное слово, малейшее нерассчитанное движение влекли за собой верную смерть.При свете шахтерской лампочки она оглядывала подземную обитель сынишки. Значит, вот тут он провел два месяца. Здесь он спал, прислушиваясь к каждому шороху в недрах камня. Вот лежал его учебник, стоял прислоненный к стене трофейный немецкий автомат, висели на выступе камня бескозырка, стеганка. Прокоптившееся насквозь одеяло прикрывало тюфяк, набитый соломой.— Дай я хоть обмету у тебя немножко, а то вон сколько натрясло трухи-то. Веник у вас тут водится?.. А, вон! Сама вижу. Дай-ка…Ловкими руками она выхватила из рук Володи веничек — раз-раз! — двумя-тремя точными, не сильными движениями обмахнула соринки на камне возле тюфяка, подмела на каменном полу.— Ну, все ж таки чуток почище, — сказала она и сняла с себя платок. — Давай спать, сынок. Сморилась я что-то за день. — Она зевнула, прикрыв рот горстью. — К стенке тебя, что ль, пустить?— Нет уж, довольно, не маленький! — сейчас же запротестовал Володя. — Ты давай сама к стенке, а я с краю лягу, а то ты не привыкла к этому саркофа… тьфу… ладно, я шучу так… на лежанке-то партизанской не спала никогда. С нее еще упадешь ночью.Володя уже сам совсем засыпал на ходу: шутка ли сказать, сколько вместил необыкновенный этот сегодняшний день!Он зевал с таким ожесточением, что у него трещало возле ушей.Мать принялась устраиваться под каменной стенкой, обминая шуршавший соломенный матрац. Большим полукруглым гребнем она расчесала длинные волосы, заплела их в косу на ночь.Володя спросил:— Ну, как тебе — ничего, удобно, мама? Хорошо?А ей бы и на голых камнях сейчас было мягко! И он еще спрашивал, хорошо ли матери, которая снова видела рядом с собой своего, казалось, уже навсегда потерянного сына!— Мне тут хорошо, Вовочка, — сказала мать. — Ты сам ложись, а то устал. Вон как раззевался…— Мама! — проговорил Володя, укладываясь рядом с матерью. — А знаешь ты, мама, что я ведь тебя недавно видел, и совсем близко, мама… Вот как отсюда и дотуда…Он свел брови и потерся подбородком о плечо, вспомнив, как хотелось ему тогда, лежа за промерзшей кадкой, обнять мать, которую он разглядел через окно. А вот сейчас мама была совсем рядом, как тогда, когда они ехали к отцу в Мурманск и спали на узкой вагонной полке. И он мог теперь обнять ее, но почему-то стеснялся. Ему вспомнилось лицо матери тогда, в окне. И вдруг такая огромная нежность сжала его сердце, так толкнулась к его горлу, что он чуть не задохнулся. Он повернулся к матери, торопливо прижался к ее плечу, обхватил ее рукой за шею, заговорил тихо, в самое ухо, сдувая мешавшие ему волосы с материнской щеки:— Видел… Через окно тебя видел… Я на разведке был и так вдруг соскучился… захотел на тебя поглядеть… А у вас там немцы везде были. Я за кадкой спрятался, и ты как раз в окне… Шила что-то. А я все лежал и все смотрел, смотрел. А потом ты вдруг встала и штору опустила… А я уполз, Ваня меня дожидался…Мать слушала молча, тихо гладя его круглый затылок. Смотрела ему в глаза, потрясенная, чувствуя себя почему-то виноватой: как же не почуяла тогда, что сын был совсем рядом, глядел на нее, а она взяла да и опустила занавеску!А Володя продолжал:— Завидно, мама, мне было тогда на Вальку глядеть. Ходит около тебя, ничего не понимает…— Чего ж ей понимать-то было?— Да я на ее месте бы так все время тебя обнимал, гладил да целовал!— Ну, а что ж сейчас ты? Отвык уж совсем от матери…Он засмеялся, еще крепче прижался к матери, стал бодать ее головой в шею, норовя лбом поддеть под подбородок, принялся возиться, фыркать, дуть в ухо.— Пусти, Вовка! Что за дрянь мальчишка! Не смей в ухо дуть! Мало я тебя за это лупила? Знаешь ведь, что терпеть этого не могу. Кому говорю? Вот как надаю сейчас шлепков… Что?! Подучил? Силач нашелся какой! На еще! Драли мы таких командиров за уши — вот так, вот так!— И не больно совсем, — не унимался Володя. — Уй-юй! Эх, ты! Ловко ты меня… Рука у тебя хлесткая!— Ну, получил, и хватит. Спи.Все желтее и желтее становилось пламя лампочки-шахтерки, стоявшей в нише каменной стены. Затихли каменоломни. Давно уже сморил сон самых неугомонных рассказчиков и весельчаков. Здоровый храп доносился из штрека, где почивали партизаны. Не слышалось больше треньканья мандолины с камбуза: видно, угомонился и сам дядя Яша, изрядно хвативший из неприкосновенного запаса по случаю праздника. Темно и тихо стало под землей. Только слышно было, как тенькают капли талой воды, просачиваясь сквозь камень и падая в подставленные лоханки и тазы.— Мама, — сонным голосом, уже в дремоте, говорил Володя, — вот приедет папа с фронта, фашистов прогоним, все хорошо у нас будет, верно?— Верно, сыночек. Спи.— Жаль, Вальки нет. Ты скажи ей, что про меня сегодня говорили и что оружие мне выдали, а то она, я знаю, не поверит… А как думаешь, орден мне правда дадут?— Конечно, дадут. Вон как тебя комиссар-то хвалил!Хорошо было засыпать снова под боком у мамы, как в раннем детстве. Все сразу становилось таким надежным, уютным, незыблемым. Казалось, никакая беда уже не может прокрасться сюда, раз возле тебя мама. Володя пожевал пухлыми губами, поерзал плечом по грязной прокопченной подушке, чтоб вдавить в ней ямку поудобнее. Он вдруг опять почувствовал себя совсем маленьким. Он глубоко дышал и ощущал теплоту собственного дыхания, жарко разливающуюся по плечу матери, куда он уткнулся носом, слегка посапывая. Убежденный, что все на свете будет теперь хорошо, и обеими руками держась за мать, заснул на краю каменной лежанки бесстрашный командир группы юных разведчиков старокарантинской подземной крепости.А мать, не высвобождая затекшего плеча, осторожно приподняв голову свою, водила медленным и жадным взором по изменившимся, повзрослевшим чертам сына. От Володи пахло чем-то новым, немножко чужим, но сквозь кисловатый душок копоти и огуречного рассола, сквозь солдатские запаха земли, железа, ремня она вбирала в себя тот, прежний, от всех других отличный, что когда-то, с первого прикосновения и на всю жизнь, стал для нее несказанно родным, — теплый ток дыхания ее ребенка.Уже иссякал карбид в шахтерке, лампочка гасла, бессильно дергая тусклым язычком издыхающего пламени, а матери все жалко было потушить ее. И, опершись на локоть, она все смотрела в лицо сына, вновь вернувшегося к ней в эту счастливую новогоднюю ночь. Володина улица Эпилог На вершине Митридата, колеблемый свежим январским нордом, развевался алый флаг. В канун Нового года два краснофлотца-десантника — Владимир Иванов и Николай Гандзюк — вскарабкались сюда и водрузили над вершиной древней горы, над всей Керчью, красный флаг — корабельный гюйс с большой пятиконечной звездой посреди полотнища.Освобожденный город ликовал.Победители, вызволившие Керчь, — рослые солдаты в стеганках и плащ-палатках, наброшенных на плечи, матросы в ладно пригнанных бушлатах и кирзовых десантных сапогах, отвернутых ниже колен, — расхаживали по улицам Керчи, везде встречаемые улыбками, повсюду провожаемые толпами восхищенных мальчишек.Из моря продолжали вылавливать вчерашних незадачливых и кратковременных хозяев города: фашисты, застигнутые врасплох десантом, бежали куда попало, используя для спасения все, что попадалось под руку. Некоторые из них пытались уплыть по морю на плотах, сделанных из домовых ворот или связанных вместе дверей. Продрогшие, вымокшие, обезумев от страха, они болтались на волнах неподалеку от берега и умоляли спасти их. Их вылавливали и отправляли в комендатуру.Но когда прошла первая, ошеломляющая радость избавления от кошмара, в котором почти два месяца пребывала Керчь, когда немного улеглось счастливое возбуждение и люди вдосталь наобнимались и наплакались от радости, — истерзанный город стал считать свои раны. Опамятовавшись, кинулись искать тех, кто был схвачен гитлеровцами, кто пропал, сгинул, не вернулся домой, бесследно исчезнув. И узнавали о тысячах убитых, запытанных насмерть. Страшные рассказы о загородном Багеровском рве, где из-под оттаявшего снега семь тысяч смерзшихся мертвецов подняли окоченелые руки к небу, облетели город. Люди бросились к зловещему рву — искать в нем убитых родных, друзей. Дни и ночи проводили они в жутких поисках среди семи тысяч заледенелых трупов — столько убийств успели совершить лишь в одном этом месте гитлеровцы меньше чем за два месяца своего пребывания в Керчи.
Старокарантинцы и камыш-бурунцы целые дни паломничали к партизанским каменоломням. Всем не терпелось поскорее и поближе увидеть героев подземной крепости, которая так и не сдалась фашистам.Близко к самым каменоломням никого еще не подпускали. У колючей проволоки, которой немцы успели опутать весь район шахт, стояли часовые. Четвертый день без устали работали саперы, осторожно вынимая из земли и обезвреживая сотни мин, которыми гитлеровцы усеяли все подходы к каменоломням. По узкому расчищенному выходу из одной штольни понемножку выводили на поверхность партизан. Старались выводить на рассвете, чтобы людей не ослепил дневной свет. И все же потом днем у многих из партизан началась мучительная резь в глазах, слезотечение.Страшен был вид этих исхудалых, полуослепших, черных от копоти, будто обуглившихся людей, проведших около двух месяцев под землей, вытерпевших многодневное удушье, лютую жажду и пытку тьмой, но так и не покорившихся врагу, которого они жестоко проучили во многих неравных боях.Они выходили из-под земли, заслонив руками отвыкшие от света глаза, и открытым ртом жадно дышали, наслаждаясь свежестью наземного воздуха. А люда наверху обнимали их, брали за руки и вели к себе домой. И тоже плакали, потому что глаза у жителей Старого Карантина тоже отвыкли от света, который исходит от большой радости.Но чуть приглядевшись и немножко надышавшись, партизаны сейчас же взялись за дело и на земле. И уже 4 января Нина Ковалева записывала в свой дневник:«Наш отряд во главе Камыш-Буруна. Жизнь понемногу налаживается. Лазарев — председатель райсовета; Шульгин — его заместитель; Котло — секретарь райкома партии. Я работаю в райкоме. Мы помогаем армии, собираем для госпиталя постели, посуду, записываем излишки продуктов. Организуем столовую. Туда пойдут все наши партизанские продукты, как только разминируют штольню. Ване Сергееву сделали в госпитале операцию. Он жив и будет жить! С Надей Шульгиной нас связала боевая партизанская жизнь, мы должны с ней остаться боевыми друзьями. Нас считали мертвыми, а мы воскресли и не насмотримся на солнце, на месяц, не надышимся чистым воздухом. Да здравствует жизнь, свет, счастье, любовь!!!»В тот же день один из младших героев этой необыкновенной войны в каменных недрах, бесстрашный разведчик, о вылазках которого уже рассказывали ребятам Старого Карантина и Камыш-Буруна поднявшиеся на поверхность партизаны, сидел в большом корыте и плескался на всю горницу в домике дяди Гриценко. Сам Иван Захарович вместе с Ваней уехал в Керчь, где теперь жила, после того как ее выпустили из гестапо, больная тетя Нюша, мать Вани. Сестра Валя тоже уехала в город по своим комсомольским делам, воспользовавшись попутной машиной. А Евдокия Тимофеевна, оставшись одна с Володей, решила устроить ему баню и как следует отмыть.Неловко было лихому разведчику залезать голым в корыто и, как маленькому, терпеть все, что проделывала сейчас с ним мать. А уж от нее в таких случаях нечего было ждать пощады. Она взбила на давно не стриженной Володиной голове пышную белую папаху из шипящей пены. Большие шматки и лепехи пузырящейся кипени летели во все стороны, падали на пол, плавали в корыте. Уже третий раз меняла Евдокия Тимофеевна воду, а она разом становилась черной от копоти, которая пластами сходила с Володи. Жесткой, шершавой люфой, пропитанной обжигающей мыльной жижей, мать яростно скребла отощавшие плечи сына, вытянувшуюся спину с резко проступающими позвонками. Вырос и похудел Володя с тех пор, как она его не видела. И до чего он был грязен! Какие залежи копоти скопились в волосах!— Уй-ю-юй, мама! Мне все глаза мыло выело, — стонал Володя и отплевывался. — Меня даже папа в Мурманске на «Красине» так не драл… А уж он…— Терпи, терпи, партизан! — твердила неумолимая Евдокия Тимофеевна и орудовала безжалостно, так что голова Володи моталась из стороны в сторону.— Тише, мама… все волосы выдерешь.— Ладно, ладно, останется тебе еще, герой, на прическу. Будет за что таскать. До чего ж запакостился, а? Тебя за три дня не отскребешь…Она вымыла ему голову дегтярным мылом, протерла уксусом и керосином, чтобы не завелась какая-нибудь гадость. Потом окатила его водой, приговаривая, как всегда:— Ну, с гуся вода, с Володеньки нашего худоба…Быстро обжала ладонью мокрую его голову, и он, еще ухая, надувая щеки и не открывая слипшихся глаз, забарахтался в большой мохнатой простыне, сквозь которую расторопные руки матери терли его чистое тело, ворошили волосы и бережно касались лица.— Я сам, давай, — сказал он, лениво отбиваясь и блаженствуя от ощущения чистоты, уюта, ласки, окружавшей его.— Ну, давай сам, — согласилась мать. — Вот теперь ты вроде как почище будешь. Ух и напарилась я с тобой!Она кинула ему на руки чистую рубашку, и он натянул ее с трудом на распаренное, еще чуточку влажное, приятно горевшее тело.— Вытянулся-то как! — воскликнула мать, глядя на него. — Рукава-то до локтей… Изо всего вырос. Все мало стало…Потом, причесанный, одетый во все частое, он сидел за столом и солидно пил чай с матерью.— Ну что же ты там делал-то, под землей? — спрашивала мать.— Да всякое приходилось, — не спеша отвечал он, подливая себе из чашки на блюдце. — Какое командование давало задание, то и выполнял.— Что ж, и посуду мыл? — лукаво спросила мать.— Нет, посуду не мыл, — ответил он и упрямо потер подбородком плечо. Но тут же взглянул на мать и сказал просто: — У вас, мама, воды не было. Я бы уж и рад был помыть…Так они сидели, тихонько разговаривая, мать и сын. Володя расспрашивал о знакомых; Евдокия Тимофеевна слышала, что Юлия Львовна и Светлана живы и здоровы.— А вот Ефима Леонтьевича-то вашего убили. Он в ополчение пошел, хоть и сердцем больной. В бою, говорят, погиб. Такой тихий, хороший человек был…Володя, внезапно нахмурившись, с появившейся на лбу новой, незнакомой матери складкой, смотрел в окно, вздергивая плечо к щеке.А за окном на улице в это время показался отряд красноармейцев. Они несли длинные палки с кружками на конце. Поверх шапок у них были надеты телефонные наушники. Володя мигом вскочил, припал к стеклу, стуча в него костяшками пальцев. Шедший впереди отряда пожилой красноармеец услышал стук, обернулся к окну; сперва не узнал, а потом заулыбался и козырнул Володе.— Мама… — заволновался Володя, ища глазами, куда положил свою шапку, — мама, это к нам саперы пошли. Будут сейчас ходы в каменоломни разминировать. Этот, который мне честь отдал, мой знакомый. Я ему показывал в первый день, как нас освободили, где дорогу расчищать. Я и сегодня им обещал, мама. Я же кругом там все кочки наизусть помню!— Без тебя, Вовочка, обойдутся. Сказал ведь тебе вчера комиссар, чтоб ты туда не совался. И командир не приказывал.— Нет, мама, я ведь там каждые камешек исползал. Надо помочь людям. Я просто обязан… Пионер я или кто? Они же целую неделю провозятся. Ты пойми, мама! Не могу я спокойно сидеть, когда помочь могу. А надо скорее наверх продовольствие вынести. В поселке народ нуждается. Немцы все до крошки съели.Он снял со стены пальто, оделся, потянулся за шапкой-ушанкой, которая лежала на стуле. Мать встала в дверях, взявшись за косяк:— Не ходи, Володенька, ну, прошу тебя! Боязно мне что-то… Ведь не велено тебе было. Не ровен час, оступишься или заденешь…Володя мягко убрал ее руку, толкнул дверь:— Я же ненадолго, мама!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60