А-П

П-Я

 

там, в течение долгих дней, все было так странно! Изо дня в день бывали часы – или, по крайней мере, минуты, которые мне удавалось урвать от моих занятий с детьми, – когда мне приходилось запираться, чтобы подумать. Нельзя сказать, чтобы я нервничала сверх меры, скорее, я боялась до крайности, что нервы не выдержат, ибо правда, которую мне следовало обдумать, была, несомненно, той правдой о моем видении, какой я ни от кого не смогла бы добиться, о том незнакомце, с которым я была, мне казалось, неразрывно и необъяснимо связана. Мне понадобилось очень немного времени, чтобы понять, как надо расследовать это событие, не расспрашивая никого и незаметно для других, не вызывая никаких волнений среди домашних. Потрясение, испытанное мною, должно быть, обострило все мои чувства: через три дня, в результате лишь более пристального внимания, я знала наверное, что не слуги меня дурачили и что я не была жертвой какой-либо шутки. Всем окружающим было известно что-то, о чем я и не подозревала. Напрашивался только один здравый вывод: кто-то позволил себе довольно грубую выходку. Вот что я повторяла каждый раз, ныряя в свою комнату и запираясь на ключ. Все мы вместе стали жертвой непрошеного вторжения: какой-то бесцеремонный путешественник, интересующийся старинными домами, прокрался в парк никем не замеченный, полюбовался видом с самого лучшего места и выбрался вон, так же как пришел. Если он посмотрел на меня таким жестким и наглым взглядом, то это только его бесцеремонность. В конце концов хорошо и то, что мы, наверное, никогда больше его не увидим.
Допускаю, что это было не совсем ладно, и я могла бы составить себе более правильное суждение на этот счет, но самым важным для меня была моя упоительная работа, и рядом с ней ничто не имело значения. Моя упоительная работа – это моя жизнь с Майлсом и Флорой, и ничем другим не могла она полюбиться мне больше, как чувством, что я могу уйти в нее от всякой беды. Привлекательность моих маленьких питомцев была постоянной радостью, заставлявшей меня каждый раз наново изумляться напрасности моих первоначальных страхов и отвращению перед серой прозой моей должности. Казалось, не должно было быть ни серой прозы, ни тяжелого однообразного труда, так как же не назвать упоительной такую работу, которая представлялась мне каждодневной красотой? Все это была романтика детской и поэзия классной. Разумеется, я не хочу сказать, что мы заучивали только стихи и сказки: я просто не могу иначе выразить тот род интереса, который мне внушали мои питомцы. Можно ли это описать иначе, как сказав, что, вместо того чтобы привыкнуть к ним, а это вовсе не чудо для гувернантки, – призываю в свидетельницы всех моих сестер! – я постоянно делала все новые открытия. Но, несомненно, был один путь, где эти исследования сразу прекращались: глубокий мрак по-прежнему покрывал все, что касалось поведения мальчика в школе. Как я заметила, мне быстро удалось овладеть собой и без боли смотреть в лицо этой тайне. Быть может, ближе к правде будет даже сказать, что он сам – не говоря ни единого слова – разъяснил ее, обратив все это обвинение в нелепость. Мой вывод процвел истинно розовым цветом, подобно невинности Майлса: мальчик был слишком чист и ясен для отвратительного школьного мирка и поплатился за это. Я напряженно размышляла о том, что перевес в различии характеров и превосходство в положении всегда на стороне большинства – куда входят и тупые, низкие директора школ – и толкает это большинство к жестокой расплате.
Оба ребенка отличались кротостью, которая (это был их единственный недостаток, но и он не делал Майлса разиней) – как бы это выразиться? – придавала им нечто безличное и совершенно ненаказуемое. Они были похожи на херувимов из анекдота, которых – морально, во всяком случае, – не по чему было отшлепать. Помню, я чувствовала себя, особенно с Майлсом, так, как будто у него не было никакой истории в школе. Мы не ждем от малого ребенка предыстории, богатой событиями, но в этом прелестном мальчике было что-то необычайно нежное и необычайно счастливое, что как будто рождалось сызнова каждый день и поражало в нем больше, чем в других детях его лет. Он вообще никогда не страдал, ни единой секунды. Я приняла это за прямое опровержение того, будто он и в самом деле был наказан. Если б он был так испорчен, по нему это было бы видно, и я бы это заметила, напала бы на какой-то след. А я ничего не заметила, ровно ничего, и, следственно, он был сущий ангел. Он никогда не говорил о школе, никогда не поминал кого-нибудь из товарищей или учителей, я же, со своей стороны, была так возмущена их несправедливостью, что и не намекала на них. Разумеется, я была околдована, и всего удивительнее то, что даже в то время я отлично это сознавала. Но все же я поддалась чарам: они умеряли мою муку, а у меня эта мука была не единственная. В те дни я получила тревожные вести из дому, где дела шли неладно. Но что это значило, если у меня оставались мои дети? Этот вопрос я задавала себе в минуты уединения. Детская прелесть моих питомцев ослепляла меня.
Было одно воскресенье – начну с этого, – когда дождь лил с такой силой и столько часов подряд, что не было никакой возможности идти в церковь, и потому уже на склоне дня я договорилась с миссис Гроуз, что, если вечером погода улучшится, мы вместе отправимся к поздней службе. К счастью, дождь перестал, и я приготовилась выйти на прогулку, по аллее через парк и по хорошей деревенской дороге, которая должна была занять минут двадцать. Сходя вниз, чтобы встретиться с моей товаркой в холле, я вспомнила о перчатках, которые потребовали починки и были заштопаны, публично и, быть может, не слишком назидательно, пока я сидела с детьми за чаем – в виде исключения чай подавался по воскресеньям в холодном, опрятном храме из мрамора и бронзы, в столовой «для взрослых». Перчатки там и остались, и я зашла за ними; день был довольно пасмурный, но вечерний свет еще медлил, и это помогло мне не только сразу обнаружить перчатки на стуле у широкого окна, в тот час закрытого, но и заметить человека по ту сторону окна, глядевшего прямо в комнату. Одного шага в столовую было достаточно: мой взгляд мгновенно охватил и вобрал все разом. Лицо человека, глядевшего прямо в комнату, было то же, – это был тот самый, кто уже являлся мне. И вот он явился снова, не скажу с большей ясностью, ибо это было невозможно, но совсем близко, и эта близость была шагом вперед в нашем общении и заставила меня похолодеть и задохнуться. Он был все тот же – он был все тот же и виден на этот раз, как и прежде, только до пояса, – окно, хоть столовая и была на первом этаже, не доходило до пола террасы, где он стоял. Его лицо прижималось к стеклу, но эта большая близость только напомнила мне странным образом, как ярко было видение в первый раз. Он оставался всего несколько секунд, но достаточно долго, чтобы я могла убедиться, что и он тоже узнает меня, и было так, словно я смотрела на него целые годы и знала его всю жизнь. Что-то, однако, произошло, чего не было прежде: он смотрел мне в лицо (сквозь стекло и через комнату) все тем же пристальным и жестким взглядом, как и тогда, но этот взгляд оставил меня на секунду, и я могла видеть, как он переходит с предмета на предмет. Сразу же меня поразила уверенность в том, что не для меня он явился сюда. Он явился ради кого-то другого.
Проблеск познания – ибо это было познанием среди мрака и ужаса – произвел на меня необычайное действие: он вызвал внезапный прилив чувства долга и смелости. Я говорю о смелости, потому что, вне всякого сомнения, я крайне осмелела. Я бросилась вон из столовой ко входной двери, в одно мгновение очутилась на дорожке и, промчавшись по террасе, обогнула угол и окинула взглядом аллею. Однако видеть было уже нечего – незнакомец исчез. Я остановилась и чуть не упала, чувствуя подлинное облегчение; я оглядела место действия, давая призраку время вернуться. Я называю это «временем», но как долго оно длилось? Сегодня я не могу, в сущности, говорить о длительности всего события. Чувство меры, должно быть, покинуло меня: все это не могло длиться так долго, как мне тогда показалось. Терраса и все, что ее окружало, лужайка и сад за нею, парк, насколько он был мне виден, были пустынны великой пустынностью. Там были и кустарники, и большие деревья, но я помню свою твердую уверенность, что ни за одним из них не скрывается призрак. Он был или не был там: не был, если я его не видела. Это я понимала; потом, инстинктивно, вместо того чтобы вернуться той же дорогой в дом, я подошла к окну. Почему-то мне смутно представилось, что я должна стать на то же место, где стоял призрак. Я так и сделала: прижалась лицом к стеклу и заглянула в комнату, как заглядывал он. И в эту минуту, как будто для того, чтобы показать мне точно, на каком расстоянии от меня он стоял, из холла вошла миссис Гроуз, так же, как до нее это сделала я. И тут я получила полное представление о том, что произошло. Она увидела меня так же, как я видела незнакомца; как и я, она сразу остановилась – я потрясла ее так же, так была потрясена сама. Она вся побелела, и это заставило меня задать себе вопрос: неужели и я так же побледнела? Словом, она и смотрела, как я, и отступала по моим следам, и я знала, что она вышла из комнаты и пошла кругом дома ко мне, а сейчас я с ней должна встретиться. Я осталась там, где была, и, пока дожидалась ее, успела подумать о многих вещах. Но я упомяну только об одной из них. Мне хотелось знать, почему она испугалась?

V

О, это я узнала от нее скоро, очень скоро, как только, обогнув угол, она снова показалась в виду.
– Господи боже мой, что такое с вами?… – Она вся раскраснелась и запыхалась.
Я молчала, пока она не подошла ближе.
– Со мною? – Должно быть, лицо у меня было странное. – Разве по мне что-нибудь заметно?
– Вы белая, как простыня. Смотреть страшно!
Я подумала: теперь, без всяких угрызений совести, я не отступлю перед любой степенью невинности. Бремя уважения к невинности миссис Гроуз беззвучно свалилось с моих плеч, и если я колебалась с минуту, то вовсе не из-за того, о чем умалчивала. Я протянула ей руку, и она приняла ее; на секунду я крепко сжала ее руку, – мне было приятно, что она тут, рядом. В ее робком, взволнованном удивлении чувствовалась все же какая-то поддержка.
– Вы, конечно, пришли звать меня в церковь, но я не могу идти.
– Что-нибудь случилось?
– Да. Теперь и вы должны это узнать. Вид у меня был очень странный?
– Через окно? Ужасный!
– Так вот, – сказала я, – меня напугали.
Глаза миссис Гроуз ясно выразили и нежелание пугаться, и то, что она слишком хорошо знает свое место, а потому готова разделить со мною любую явную неприятность. О, было твердо решено, что она ее разделит!
– То, что вы видели из окна столовой, сходно с тем, что минуту назад видела я. Но мое видение было много хуже.
Ее рука сжалась еще крепче.
– Что это было?
– Какой-то чужой человек. Заглядывал в окно.
– Что за человек?
– Не имею понятия.
Миссис Гроуз тщательно озиралась кругом.
– Так куда же он делся?
– И этого не знаю.
– А раньше вы его видели?
– Да, однажды. На старой башне.
Она только еще пристальнее взглянула на меня.
– Вы думаете, что это был чужой?
– Ну, еще бы!
– И все-таки вы мне ничего не сказали?
– Нет, на то были причины. Однако сейчас, когда вы уже догадались…
Круглые глаза миссис Гроуз отразили мое обвинение.
– Ох, нет, я не догадалась! – очень просто сказала она. – Где уж мне было догадаться, когда и вы не могли?
– Ни в коей мере.
– Вы нигде его не видели, кроме как на башне?
– И вот только что, на этом самом месте.
Миссис Гроуз снова огляделась.
– Что же он делал на башне?
– Просто стоял там и смотрел на меня сверху.
Она подумала с минуту.
– Это был джентльмен?
Тут я даже не задумалась.
– Нет.
Она глядела на меня еще удивленнее.
– Нет.
– Тогда, может быть, кто-нибудь из здешних? Может быть, кто-нибудь из деревни?
– Нет, не здешний… не здешний. Вам я не говорила, но я это проверила. Она вздохнула со смутным облегчением: странное дело, так ей показалось много лучше. Но это еще ничего не доказывало.
– Но если он не джентльмен…
– То что это такое? Это ужас.
– Ужас?
– Это… господи, помоги мне, но я не знаю, кто он такой!
Миссис Гроуз еще раз оглянулась вокруг: она остановила взгляд на темнеющей дали, затем, собравшись с духом, снова повернулась ко мне с неожиданной непоследовательностью:
– Нам бы пора в церковь.
– Я не в состоянии идти в церковь.
– Разве вам это не поможет?
– Вот им не поможет!… – Я кивком головы указала на дом.
– Детям?
– Я не могу сейчас их оставить.
– Вы боитесь?…
Я решительно ответила:
– Да. Боюсь его.
При этом на широком лице миссис Гроуз впервые показался далекий и слабый проблеск ясного понимания. Я различила на нем запоздалый свет какой-то мысли, которую не я ей внушила и которая была еще темна мне самой. Мне вспоминается, как я почувствовала, будто что-то передалось мне от миссис Гроуз и что это связано с только что проявленным ею желанием узнать больше.
– Когда это было… на башне?
– В середине месяца. В этот самый час.
– Почти в темноте? – спросила миссис Гроуз.
– О, нет, было совсем светло. Я его видела, вот как вижу вас.
– Так как же он вошел туда?
– И как он вышел? – улыбнулась я. – У меня не было возможности спросить его! Вы же видите, нынче вечером ему не удалось войти, – продолжала я.
– Он только заглядывал в окно?
– Надеюсь, дело этим и кончится!
Тут она выпустила мою руку и слегка отвернулась. Я подождала с минуту, потом решительно сказала:
– Идите в церковь. Всего вам хорошего. А мне надо их стеречь.
Она снова медленно повернулась ко мне.
– Вы боитесь за них?
Мы обменялись еще одним долгим взглядом.
– А вы?
Вместо ответа она подошла ближе к окну и на минуту прижалась лицом к стеклу.
– Вы видите то, что и он видел, – тем временем продолжала я.
Она не шевельнулась.
– Сколько он здесь пробыл?
– Пока я не вышла. Я бросилась ему навстречу.
Миссис Гроуз наконец обернулась, и ее лицо выразило все остальное.
– Я бы не могла так!
– Я тоже не могла бы, – опять улыбнулась я. – Но все-таки вышла. Я знаю свой долг.
– И я свой знаю, – возразила она, после чего прибавила: – На кого он похож?
– Мне до смерти хотелось бы ответить вам на ваш вопрос, но он ни на кого не похож.
– Ни на кого? – эхом отозвалась она.
– Он был без шляпы.
И, заметив по ее лицу, что она уже в этом одном увидела начало портрета и встревожилась еще сильнее, я стала быстро добавлять черту за чертой.
– У него рыжие волосы, ярко-рыжие, мелко вьющиеся, и бледное длинное лицо с правильными, красивыми чертами и маленькими, непривычной формы бакенами, такими же рыжими, как волосы. Брови у него, однако, темнее, сильно изогнуты и кажутся очень подвижными. Глаза зоркие, странные – очень странные; я помню ясно только одно, что они довольно маленькие и с очень пристальным взглядом. Рот большой, губы тонкие, и, кроме коротких бакенов, все лицо чисто выбрито. У меня такое впечатление, что в нем было что-то актерское.
– Актерское?
Невозможно было походить на актрису меньше, чем миссис Гроуз в эту минуту.
– Я никогда актеров не видела, но именно так их себе представляю. Он высокий, подвижный, держится прямо, но ни в коем – нет, ни в коем случае не джентльмен! – продолжала я.
Лицо моей товарки побелело при этих словах, круглые глаза остановились и мягкий рот раскрылся.
– Джентльмен? – ахнула она растерянно и смятенно. – Это он-то джентльмен?
– Так вы его знаете?
Она, видимо, старалась держать себя в руках.
– А он красивый?
Я поняла, как ей помочь.
– Замечательно красивый!
– И одет?…
– В платье с чужого плеча. Оно щегольское, но не его собственное.
У нее вырвался сдавленный, подтверждающий стон.
– Оно хозяйское!
Я подхватила:
– Так вы знаете его?
– Квинт Фамилия Квинт, исключительно редкая в Британии, могла встретиться Джеймсу в VIII томе Отчетов Парапсихологического общества.

! – воскликнула она.
– Квинт?
– Питер Квинт, его личный слуга, его лакей, когда он жил здесь.
– Когда милорд был здесь?
Идя мне навстречу и не переставая изумляться, миссис Гроуз связала все это вместе.
– Он никогда не носил хозяйской шляпы, зато… ну, там не досчитались жилетов. Оба они были здесь – в прошлом году. Потом милорд уехал, а Квинт остался один.
Я слушала, но на минутку приостановила ее.
– Один?
– Один, с нами. – Потом, словно из глубочайших глубин, добавила: – Для надзора.
– И что же с ним стало?
Она медлила так долго, что я озадачилась еще больше.
– Он тоже… – наконец произнесла она.
– Уехал куда-нибудь?
Тут ее лицо стало крайне странным.
– Бог его знает, где он! Он умер.
– Умер? – чуть не вскрикнула я.
Казалось, она нравственно выпрямилась, нравственно окрепла, чтобы выразить словами то, что было в этом сверхъестественного:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15