А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

скажем, Герцен (которому в 1831 году было девятнадцать лет) свидетельствовал позднее в "Былом и думах", что он, как и его друзья, воспринял тогда варшавское восстание чуть ли не с восторгом. "Мы смотрели друг на друга со слезами на глазах, повторяя любимое: Nein! Es sind keine leere Traume! ("Нет! Это не пустые мечты", цитата из Гете - Т. Б.). Мы радовались каждому поражению Дибича, не верили неуспехам поляков, и я тотчас прибавил в свой иконостас портрет Фаддея Костюшки". Но то, что было вполне естественным для революционно настроенного молодого поколения в России, в устах Вяземского, обычно очень трезво оценивавшего события, выглядело уже довольно странным.
Чем же объясняется столь резкое отличие реакции Вяземского на польский бунт от реакции большинства его соотечественников? Вяземского с Польшей связывало очень многое, еще со времени его варшавской службы (с которой он и удален был в конце концов именно за чересчур заметные польские симпатии). В Варшаве Вяземский овладел польским языком, разговорным и литературным, и сблизился с представителями польской интеллигенции. Он был знаком со многими польскими поэтами, переводил их стихи на русский язык, и сам мог при случае написать шуточные стихи на польском. Время службы Вяземского в Варшаве было временем многих либеральных иллюзий в отношении и Польши, и России, связанных с обещаниями Александра I. Вяземский беседовал с императором о Польше в Петербурге, а в Варшаве одним из первых дел, порученных ему, был перевод речи Александра на заседании польского сейма. Конечно, эти либеральные иллюзии стали рассеиваться очень быстро. "Нас морочат, и только", писал Вяземский об Александре, "великодушных намерений на дне его сердца нет ни на грош. Хоть сто лет он живи, царствование его кончится парадом, и только".
В двадцатые годы, уже в Москве, Вяземский познакомился и подружился с Мицкевичем, который часто приезжал к нему в Остафьево. Из всех русских Вяземский, пожалуй, был самым близким другом Мицкевича. Когда в 1826 году в Москве вышла первая книга Мицкевича (это было собрание сонетов на польском языке), Вяземский написал на нее пространную рецензию, в которой призывал русских изучить польский язык, предать забвению эпоху, "ознаменованную семейными раздорами", и "слиться в чертах коренных своего происхождения и нынешнего соединения" (имеется в виду общность славянских корней и вхождение Польши в состав Российской Империи). Вяземский и сам сделал первый шаг к этому культурному слиянию, переведя сонеты Мицкевича русской прозой. Позже, когда Мицкевич покинул Россию, Вяземский часто навещал его в Париже во время своих продолжительных заграничных странствий. Их тесные дружеские отношения продолжались до самой смерти Мицкевича.
Таким образом, неудивительно, что Вяземского так задела и покоробила искренняя радость, охватившая его соотечественников при взятии Варшавы. В нем была еще очень сильна либеральная, близкая к декабристской, закваска его молодости. В начале 30-х годов Вяземский оставался верен ей, в отличие от Пушкина и Чаадаева, чья более беспокойная мысль давно уже пыталась найти выход из того тупика, в котором оказалась Россия после катастрофы на Сенатской площади. Пушкин считал, что это поражение было обусловлено исторически, уже в силу того, что оно совершилось; Чаадаев склонялся к мысли, что неудача дела декабристов явилась результатом несостоятельности их философских и политических убеждений. В обоих случаях оба мыслителя, при всем различии их сложнейшей духовной эволюции, приходили к некому примирению с действительностью и даже к оправданию ее. Это одна из самых больших загадок николаевского режима: ему, этому режиму, удалось остановить бунтарское брожение первой четверти века и "подморозить" Россию еще на тридцать лет. Огромному большинству в России было еще легче проделать этот путь, чем Пушкину и Чаадаеву, и они исправно его проделали. Как сильно переменилось русское общество, можно было судить по его реакции на "Философические письма" Чаадаева. В начале тридцатых, когда Чаадаев распространял их рукописным путем, они бесконечно переписывались, ходили по рукам, читались в салонах знакомых дам, и вызывали обычно что-то вроде одобрительной ухмылки, как мелкая, но приятная шпилька занудному и надоедливому правительству. В 1836 году, когда первое "Письмо" появилось в печати, оно вызвало уже страшный взрыв негодования по адресу злосчастного автора. Чаадаев и сам к тому времени уже заметно переменил свои убеждения, и ему вдвойне мучительно было подвергнуться бичеванию за мысли, которых он уже и не придерживался.
Вяземский оказался не столь восприимчивым к веяниям эпохи, и держался на прежних позициях, может быть, дольше всех своих былых единомышленников. Тем не менее и его отношение к русской действительности в 30-х годах начало претерпевать определенную метаморфозу. Когда в феврале 1833 года Лафайет произнес очередную русофобскую и полонофильскую речь во французском парламенте, вызвавшую новое обострение антирусских настроений на Западе, Вяземский написал обширную заметку "О безмолвии русской печати", в которой призвал русское правительство создать журнал на русском языке для отражения этих обвинений. Интересно, что Пушкин (который, кстати, тоже терпеть не мог Лафайета, считая его, и вполне заслуженно, главным поборником антирусской пропаганды на Западе) - Пушкин еще в июле 1831 года писал Бенкендорфу, что он "с радостию взялся бы за редакцию политического и литературного журнала". "Ныне, когда справедливое негодование и старая народная вражда, долго растравляемая завистью, соединила всех нас против польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной, бешеной клеветою". "Пускай дозволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет".
Как видим, позиции Пушкина и Вяземского здесь уже несколько сблизились. В дальнейшем, однако, взгляды Вяземского претерпели такую эволюцию, что ее, боюсь, не одобрил бы и сам Пушкин, до конца жизни все еще пытавшийся добросовестно "примириться с действительностью". Либеральный дух Вяземского выветрился вместе с его молодостью; в свои поздние годы он все больше и больше склоняется к поддержке правительства и его действий. Поворотным пунктом здесь для Вяземского стал 1848 год, сильно напугавший его размахом революционного движения в Европе. Вяземский пишет стихотворение "Святая Русь", которое советские литературоведы называют "декларацией ненависти к революции", написанной "во славу самодержавия и православия". К 1850-м годам Вяземский окончательно переходит на консервативные, "охранительные" позиции. Его отношение к событиям, и мелким, и масштабным, как Крымская война, уже совершенно неотличимо от казенного патриотизма. В стихах его появляется тот "разухабистый русский стиль" (по тем же выразительным формулировкам советских времен), который вошел тогда в моду вместе с официальной "народностью" Николая I. После воцарения Александра II Вяземский назначается товарищем министра народного просвещения, а с 1856 года даже оказывается во главе цензурного ведомства. Вскоре он, однако, был вынужден его оставить из-за своей слишком мягкой, на взгляд правительства, цензурной политики (за годы работы Вяземского в этом ведомстве вышли в свет стихотворения Фета, Огарева, Некрасова, "Рудин" Тургенева, "Семейная хроника" С. Т. Аксакова). Тем не менее до конца жизни Вяземский занимает высокое положение при дворе; он числится сенатором, членом Государственного совета, хотя и не принимает особого участия в государственных делах.
Но, как ни диковинно выглядит это внезапное превращение свободомыслящего либерала и фрондера в государственного чиновника, цензора и придворного поэта, еще более разительной оказалась перемена во взглядах Вяземского на польский вопрос. В 1863 году вспыхнуло новое польское восстание, и снова все повторилось на Западе, с заменой одних только действующих лиц и статистов. На этот раз с антирусской речью там выступил Пьер Пеллетан, французский литератор и политический деятель. Благородную задачу по его опровержению и взял на себя Вяземский, совершенно оправдавший теперь действия русских войск по усмирению мятежников; более того, он даже осуждает их за то, что они оказались недостаточно твердыми. "Русское правительство заслуживает некоторого порицания за проявленные им вначале терпимость и непредусмотрительность: крутые меры, принятые вовремя, избавили бы от суровых мер, к которым силою обстоятельств вынуждены были прибегнуть позднее", пишет Вяземский в брошюре "La Question Polonaise et M. Pelletan" ("Польский вопрос и г-н Пеллетан"). Задним числом теперь Вяземский переосмысливает и свое отношение к восстанию 1831 года. Совершенно искренне и без тени иронии он утверждает, что оно было вызвано непониманием польским народом того цветущего состояния, которого он достиг под скипетром русского императора. Таков был итог долгого и трудного пути, пройденного Вяземским!
12
Вяземский был не прав, когда говорил о том, что народные витии вряд ли могут "как-нибудь проведать о стихах Пушкина". Как мы знаем, немецкий вариант брошюры "На взятие Варшавы" появился сразу же вслед за русским. На Западе, особенно в Германии, Пушкина и знали-то в ту пору почти исключительно как автора стихотворения "Клеветникам России"; его имя поэтому пользовалось среди либеральных немецких литераторов самой дурной славой. Отклики на это стихотворение, в том числе и стихотворные, также не замедлили появиться. В 1832 году во Франкфурте вышла анонимная книга, озаглавленная "Briefe aus Berlin" ("Письма из Берлина") и снабженная эпиграфом из Гейне. Среди прочего там было и послание к Пушкину, которое носило пышное название "Апологетам России. Ответ Пушкину" ("An Russlands Apologethen. Erwiderung an Puschkin"). Это обширное произведение начиналось следующим образом:
Was schilst du so in dem Gedichte?
Woher der Groll den menschliches Gefuhl?
Weil in den Adern langsam schleicht und kuhl
Dein Russenblut. O glaub: die Weltgeschichte
Schreibt unausloschlich in Granit den Kampf.
Es war der Menschheit Fehd' und Todeskampf!
То есть:
О чем бранишься ты в своих стихах?
Откуда столько злобы в человеческом чувстве?
Ведь в твоих жилах медленно и вяло течет
Твоя холодная русская кровь. Поверь: из всемирной истории
Не изгладится это столкновение.
Это была борьба за человечество и смертельная схватка!
Польское восстание автор, естественно, расценивает как общеевропейское дело свободы и гуманизма. Он вопрошает Пушкина, неужели тот действительно думает, что "полчища русских рабов" ("Russlands Knutensklaven-Heer") окажутся в состоянии захватить Европу, и что там не найдется силы, которая остановит эти "дикие волны холопства" ("wilde Knechtschaftsfluten")? Автором этой книги был Арнольд Штейнман, немецкий литератор и публицист, близкий друг Генриха Гейне. Интересно, что до Пушкина, по-видимому, дошло это обращенное к нему послание. Не зная о его настоящем авторстве, Пушкин и Вяземский приписали его Гейне. О реакции Пушкина на этот "ответ Запада", к сожалению, ничего не известно.
Зато очень много известно о том, как он реагировал на другой поэтический вызов, пришедший с Запада. Летом 1833 года из долгого путешествия по Европе вернулся С. А. Соболевский, один из лучших друзей Пушкина, умный и независимый человек, пользовавшийся огромным доверием у поэта. Соболевский, страстный библиофил, привез из Парижа собрание сочинений Адама Мицкевича, вышедшее там в 1832 году. Этот четырехтомник он и вручил Пушкину, причем на внутренней стороне обложки четвертого тома острослов Соболевский написал: "А. С. Пушкину, за прилежание, успехи и благонравие". Это была жестокая шутка; в четвертый том сочинений великого польского поэта вошла третья часть его поэмы "Дзяды", с прибавлением знаменитого "Отрывка", обращенного к "русским друзьям".
Последнее стихотворение, вошедшее в этот "Отрывок", так и называлось: "Русским друзьям" ("Do przyjaciol Moskali"). Можно представить себе чувства Пушкина, который открыл подаренную ему книгу и услышал этот тихий, вкрадчивый голос:
Вы помните ль меня? Среди моих друзей,
Казненных, сосланных в снега пустынь угрюмых,
Сыны чужой земли! Вы также с давних дней
Гражданство обрели в моих заветных думах.
Во второй и третьей строфах Мицкевич говорил о декабристах, с которыми он сблизился во время своего пребывания в России:
О где вы? Светлый дух Рылеева погас,
Царь петлю затянул вкруг шеи благородной,
Что, братских полон чувств, я обнимал не раз.
Проклятье палачам твоим, пророк народный!
Нет больше ни пера, ни сабли в той руке,
Что, воин и поэт, мне протянул Бестужев,
С поляком за руку он скован в руднике,
И в тачку их тиран запряг, обезоружив.
В следующих же строфах Пушкин, к своему ужасу и изумлению, узнал себя:
Быть может, золотом иль златом ослеплен,
Иной из вас, друзья, наказан небом строже:
Быть может, разум, честь и совесть продал он
За ласку щедрую царя или вельможи.
Иль, деспота воспев подкупленным пером,
Позорно предает былых друзей злословью,
Иль в Польше тешится награбленным добром,
Кичась насильями, и казнями, и кровью.
В заключение Мицкевич выражал надежду, что его голос дойдет до "русских друзей":
Пусть эта песнь моя из дальней стороны
К вам долетит во льды полуночного края,
Как радостный призыв свободы и весны,
Как журавлиный клич, веселый вестник мая.
И голос мой вы все узнаете тогда:
В оковах ползал я у ног тирана,
Но сердце, полное печали и стыда,
Как чистый голубь, вам вверял я без обмана.
Теперь всю боль и желчь, всю горечь дум моих
Спешу я вылить в мир из этой скорбной чаши.
Слезами родины пускай язвит мой стих,
Пусть разъедая, жжет - не вас, но цепи ваши.
А если кто из вас ответит мне хулой,
Я лишь одно скажу: так лает пес дворовый
И рвется искусать, любя ошейник свой,
Те руки, что ярмо сорвать с него готовы.
Как показал Вацлав Ледницкий, это стихотворение Мицкевича было прямым ответом его на стихи Пушкина и Жуковского, опубликованные в брошюре "На взятие Варшавы". Мицкевич прочитал их весной или летом 1832 года, когда он жил уже на Западе. Тогда же он и принялся за свой ответ "русским друзьям", который так быстро дошел до своего главного адресата и так сильно на него подействовал.
О реакции Пушкина я расскажу немного ниже, а здесь необходимо хотя бы кратко воссоздать предысторию его отношений с Мицкевичем. В польской культуре Мицкевич занимает, пожалуй, еще большее место, чем Пушкин - в культуре русской, и история знакомства и дружбы этих двух величайших национальных поэтов, вплоть до их последней "поэтической дуэли", выглядит как некое воплощение, олицетворение проблемы "Россия и Польша", "Россия и Запад" (и даже "православие и католицизм"). В ту пору русская и польская культуры воспринимались как что-то равноценное и противостоящее, хотя и в чем-то взаимодополняющее. Россия и Польша смотрелись друг в друга, как в зеркало. Уже самые первые культурные и политические впечатления Пушкина и Мицкевича были прямо противоположными. Летом 1812 года Пушкину и Мицкевичу шел четырнадцатый год. Лицеисты в Царском Селе тогда жадно слушают реляции о ходе военных действий, читают русские и иностранные журналы "при неумолкаемых толках и прениях"; их "опасения сменяются восторгами при малейшем проблеске к лучшему". А в это же самое время, 8 июля, Мицкевич становится свидетелем того, как в его родной литовский Новогрудок вступают наполеоновские войска. В доме Николая Мицкевича, отца будущего поэта, часто собиралась новогрудская шляхта. Мелкие, обедневшие шляхтичи, судейские и адвокаты, любили поговорить о прошлом и будущем великой Польши. Адам с детства слышал громкие патриотические речи, призывы к восстановлению независимости. Появлялись слухи и о том, что Александр I наконец объединит все польские земли и добавит к ним еще Литву и Белоруссию. Но гораздо больше надежд возлагалось на Наполеона. Отец поэта, Николай Мицкевич, как и многие другие польские шляхтичи в Литве, искренне верил, что Наполеон освободит их от русского ига и восстановит старую Польшу. Эта вера передалась и его сыну, который много позже описывал в своем "Пане Тадеуше", как поляки восприняли приход Наполеона:
Хватает молодежь оружье в жажде битвы,
А женщины творят с надеждою молитвы,
Все шепчутся в слезах, с восторгом умиленным:
"С Наполеоном Бог, и мы с Наполеоном".
Этот последний лозунг, "Bog jest z Napoleonem, Napoleon z nami", был и впрямь очень популярен в Польше (его даже вывешивали в Варшаве на транспарантах в день рождения французского императора). Мицкевич недаром отнес действие "Пана Тадеуша", центрального своего произведения, к 1812 году - в Польше, как и в России, это был момент наивысшего патриотического подъема. Но то, что завершилось торжеством в России, для Польши обернулось национальной катастрофой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47