А-П

П-Я

 

Я никогда не забуду воздвигнутого на горе и оттого возвышающегося над городом Иерусалимского храма — голубого в лучах утреннего солнца и кроваво-красного на закате дня, когда небесное светило опускалось в долину. Храм Ирода в самом деле был одним из чудес света. После многих лет строительства он наконец-то был полностью завершен — незадолго до своего разрушения. Никогда больше человеческие глаза не увидят его, и виноваты в этом сами евреи. Я не хотел быть причастным к его уничтожению.Религиозные представления, многие из которых я в то время разделял, делали меня слишком мягким, слишком чувствительным к людским страданиям, что вовсе не приличествовало человеку моего возраста и положения. Они и заставляли меня рисковать собственной жизнью ради твоего будущего, сын мой. Я это сознавал, но не мог не думать об Иисусе из Назарета и христианах. Я помогал им в меру своих сил и возможностей, стараясь примирить враждующие общины, что оказалось не под силу даже их предводителям — Павлу и Кифе.Я не верил, что у христианского вероучения есть будущее — даже при самом терпимом императоре, — но из-за того, что произошло с моим отцом, у меня сложилось особое отношение к Иисусу из Назарета и к его учению. А когда примерно год назад боли в желудке стали нестерпимыми и мое состояние резко ухудшилось, я даже был готов признать его Сыном Божиим и Спасителем мира, лишь бы он вернул мне здоровье.Все чаще по вечерам я доставал из сундука деревянную чашу моей матери и пил из нее вино, дабы опять ощутить уверенность в себе и необыкновенный прилив сил, ибо понимал, что в моем опасном предприятии, в котором я рассчитывать могу только на себя, мне понадобится все мое счастье.Веспасиан все еще хранил старый помятый серебряный кубок своей бабушки и, увидев мою простую деревянную кружку, в которую я наливал ему вина, когда мы с ним встречались в Британии, вспомнил охватившее его тогда отцовское чувство и свою привязанность ко мне. Ему нравилось, что я до сих пор храню чашу в память о своей матери и, как и прежде, не вожу с собой серебряные и золотые кубки, как это делают богачи, дабы подчеркнуть свое состояние и высокое положение. Дорогая утварь и Роскошные одежды сулили грабителям богатую добычу, о чем Веспасиану давно было известно.И вот в знак нашей давней дружбы мы обменялись священными фамильными кубками и выпили вина. Предлагая Веспасиану выпить из моей «чаши Фортуны», я пожелал полководцу большой удачи, ибо сейчас, как никогда прежде, она была ему особенно необходима.Размышляя о том, как мне проникнуть в город и предстать перед глазами иудеев, я в конце концов отказался от переодевания в еврейские одежды — вокруг римского лагеря едва не ежедневно распинали на крестах еврейских «купцов» в назидание тем, кто посмел в темноте приблизиться к городским стенам, чтобы передать восставшим военные секреты римлян.В тот день, когда я наконец выбрал подходящее место и решился взобраться на стену, я надел все те же доспехи, в которых давно прохаживался вокруг Иерусалима. Я считал, что они-то уж точно защитят меня от первых ударов, которые непременно обрушатся на меня, как только я окажусь в городе.Легионеры получили приказ провожать меня градом стрел и делать как можно больше шума, чтобы привлечь внимание евреев к «беглецу» из римского лагеря.Приказ был выполнен как нельзя лучше, но одна из стрел угодила мне в пятку — и я стал хромать на обе ноги. Вне себя от ярости я поклялся непременно разыскать после возвращения рьяного лучника — слишком усердных исполнителей приказов следует строго наказывать, но когда я вернулся — жив и здоров, — то на радостях простил незадачливого стрелка, ибо моя раненая пятка едва ли не спасла мне жизнь, помогая ввести иудеев в заблуждение, и они поверили мне.В то время как я изо всех ног удирал из лагеря к стенам Иерусалима, евреи, поначалу проклинавшие меня, обрушили град камней и стрел на преследующих меня римлян. Двое легионеров из пятнадцатого легиона, которые прибыли в Иудею из Паннонии, никогда больше не увидят любимых болотистых берегов Дуная. Они отдали жизни за меня в стране евреев, которую уже успели тысячу раз проклясть. Позднее, выяснив их имена, я взял на себя заботу об их семьях.Несясь изо всех ног к Иерусалиму, я кричал и звал на помощь, и со стены спустили мне корзину, в которую я немедленно залез. Раскачивающаяся корзина медленно ползла вверх, а я, не на шутку перепуганный тем, что со мной происходило, дергал и дергал стрелу, застрявшую в моей пятке. Я даже не чувствовал боли, когда наконец вытащил ее, однако острые зазубрины так и остались в ране, и вскоре пятка загноилась. После возвращения в лагерь мне все же пришлось еще раз в жизни, надеюсь — последний, обратиться к военному хирургу. Боль была адская, коновал долго копался в моей пятке, и, видимо поэтому, я до сих пор хромаю.Однако на этот раз мои старые шрамы, да и свежая рана выручили меня из беды. Когда евреи, разъяренные видом римских доспехов, наконец успокоились и позволили мне объясниться, я сообщил, что принял иудейскую веру, прошел обряд обрезания и теперь прибыл в Иерусалим с добровольной миссией. Они немедленно проверили достоверность моих слов, и когда воочию убедились, что я говорю правду, наши отношения сразу улучшились. И все же мне будет трудно забыть парфянского военачальника в еврейских одеждах и тот жестокий допрос, которому он подверг меня, пытаясь узнать мое имя и установить истину, прежде чем передал меня иудеям. Я лишь упомяну, что ногти на больших пальцах отрастают довольно быстро, и мне это известно по личному опыту. К сожалению, эти раны не засчитываются как боевые. Военные законы порой совершенно нелепы. Я же вынужден отметить, что ногти причинили мне куда больше страданий, чем многодневные прогулки под стенами Иерусалима в тяжелых доспехах и под градом вражеских стрел, что, кстати, считается героизмом.Иудейскому совету я передал документы, подтверждающие, что именно мне поручено вести переговоры от имени общины правоверных евреев и синагоги Юлия Цезаря в Риме. Документы эти я все время носил при себе и даже Веспасиану ничего о них не сказал. Допрашивающие меня парфяне прочитать их не могли, ибо не знали еврейской тайнописи, к тому же документы скрепляла священная печать Давида.Совет синагоги Юлия Цезаря сообщал о моих больших заслугах по сохранению еврейской общины в Риме во время гонений, вызванных восстанием в Иерусалиме, а также о моей причастности к казни Павла и Кифы — этих возмутителей общественного спокойствия. Известие о смерти проповедников должно было обрадовать евреев в Иерусалиме, ибо они ненавидели обоих, считая их виновниками распрей и нарушителями закона Моисеева.Совет Иерусалимского храма, много месяцев не получавший никаких сведений о событиях в Риме, интересовался буквально всем, что происходило в столице и во всей империи. Почтовых голубей из Египта, доставлявших в Иерусалим послания, перехватывали обученные охоте соколы Тита, а птиц, которым все же удавалось долететь до города, убивали и съедали голодающие обитатели осажденной крепости, прежде чем донесение попадало в руки членов совета.Я не счел нужным уведомлять совет Иерусалимского храма о своей сенаторской должности, заявив, что принадлежу к влиятельному всадническому сословию и, исповедуя иудейскую веру, сделаю все возможное для блага Иерусалима и священного Иерусалимского храма. Ведь я даже подвергся обрезанию, в чем они сами убедились, ибо столь глубока моя вера и мое желание помочь единоверцам в борьбе с Римом. Именно поэтому, говорил я иудеям, получив должность военного трибуна, я прибыл к Веспасиану и предложил ему проникнуть в Иерусалим и добыть необходимые сведения, которые помогут погубить город. И стрела у меня в пятке, объяснял я, была просто случайностью, а заранее подготовленная погоня должна была ввести в заблуждение защитников города, дабы они поверили в мой побег из римского лагеря.Моя откровенность произвела сильнейшее впечатление на старейшин совета, и иудеи поверили мне. С этого момента мне разрешалось свободно передвигаться по городу, разумеется, под защитой охранников с горящими фанатизмом глазами, и этих своих стражей я боялся больше, чем голодающих жителей Иерусалима. Мне также позволили посещать храм, ибо я, как и все правоверные иудеи, прошел обряд обрезания, поэтому я оказался одним из немногих, кому довелось увидеть Иерусалимский храм во всем его великолепии.Я смог собственными глазами видеть золотые семисвечники, золотые сосуды и золотые дароносицы, которые все еще находились на своих местах. Столь несметных богатств я в жизни не видел, но никто, казалось, и не помышлял увозить их из Иерусалима, будто им не угрожала никакая опасность, — столь велика была вера этих безумных фанатиков в могущество их бога и неприкосновенность Иерусалимского храма. И как бы это ни казалось странным для здравомыслящего человека, неисчислимые сокровища так и оставались почти нетронутыми, несмотря на жуткий голод и постоянную необходимость покупать новое оружие и оплачивать наемников, защищающих город. Евреи предпочитали умирать голодной смертью и едва ли не голыми руками давать отпор врагу, чем притронуться к священным реликвиям, надежно, как они считали, спрятанным за тяжелой дверью в глубине скалы. Гору, на которой высился храм, испещряли, наподобие пчелиных сот, многочисленные лабиринты подземных коридоров и извилистых проходов с тысячами келий для паломников.Но никому еще не удавалось спрятать сокровища так, чтобы об этом никто не знал. Тайна, в которую посвящен более чем один человек, обязательно становится достоянием многих.Позднее я сам убедился в этом, когда искал секретные архивы Тигеллина. Считая, что они должны быть уничтожены, дабы сохранить авторитет сената и защитить доброе имя многих членов наших старинных семей, я приложил все усилия для их обнаружения. Попади эти записи в руки не очень щепетильного человека, мертвый Тигеллин, смерти которого на арене требовал плебс, стал бы неизмеримо опаснее, чем живой. Уж в больно неприглядном свете предстали бы перед римлянами многие их родственники и друзья.Разумеется, все состояние Тигеллина я передал Веспасиану, оставив себе на память лишь несколько вещиц, но я ни словом не обмолвился о тайных архивах префекта преторианцев, а Веспасиан так ни о чем и не спросил меня, ибо он был мудрее и хитрее, чем казалось на первый взгляд.Не скрою, что передавал я состояние Тигеллина с тяжелым сердцем, ибо насчитывало оно ровно два миллиона сестерциев в полновесных золотых слитках, которые я лично отдал префекту на хранение перед тем, как покинуть Рим, — он был единственным человеком, который мог усомниться в моих добрых намерениях и помешать моему отъезду. До сих пор у меня в ушах звучат его подозрительные замечания.— Почему, — спросил он тогда, — ты решил оставить мне такую большую сумму, не спросив предварительно моего согласия?— Я доверяю тебе и делаю это ради нашей дружбы, — честно ответил я. — К тому же я знаю, что только ты сможешь наилучшим образом использовать эти деньги в случае крайней необходимости. Да защитят нас боги Рима от нежелательных событий!Вот и нашел я, спрятанные Тигеллином до лучших времен, мои два миллиона. Он так и не воспользовался ими — возможно, из-за своей скупости, — хотя прекрасно знал, как следует поступить в случае опасности. Ведь именно по его наущению преторианцы покинули Нерона, и никто не желал Тигеллину смерти, а Гальба даже приветствовал его. И только Отон, неуверенный в своей силе и популярности, решил избавиться от Тигеллина.Я всегда сожалел о преждевременной и ненужной кончине Тигеллина, считая, что после полной горестей и несчастий юности он заслуживал того, чтобы увидеть лучшие времена. В последние годы правления Нерона он жил в постоянном напряжении, лишился сна и стал угрюмее, чем прежде.Но почему я вдруг вспомнил о нем? Ведь я пробрался в осажденный Иерусалим лишь для того, чтобы убедиться, что сокровища храма все еще находятся там. Кольцо римских войск плотно опоясало город, и даже крыса не могла незамеченной ускользнуть из Иерусалима.Не пойми меня превратно, сын мой, но только ради тебя и твоего будущего благополучия я не предложил Веспасиану воспользоваться содержимым моих двадцати железных сундуков, оставленных на хранение у банкира в Кесарии. Я, конечно же, верил в честность Флавия и готов был предоставить в его распоряжение даже все свое состояние, если бы это помогло Веспасиану взойти на престол, но финансы Рима находились тогда в плачевном состоянии, страна стояла на пороге гражданской войны, и победа Веспасиана казалась мне пока весьма сомнительной. Вот почему я, рискуя жизнью, отправился в Иерусалим. Только там я мог решить собственные проблемы.Разумеется, разгуливая по городу, я собирал всяческие сведения об оборонительных сооружениях Иерусалима, метательных машинах, количестве защитников на стенах, о снабжении водой и продовольствием, дабы было мне о чем доложить Веспасиану после возвращения в лагерь. Воды, хранившейся в подземных цистернах, в городе было более чем достаточно, несмотря на то, что Веспасиан в самом начале осады велел закрыть акведук, построенный еще прокуратором Понтием Пилатом сорок лет назад. Тогда евреи всеми средствами противились этому строительству, не желая зависеть от воды, поступающей в город снаружи. И это еще одно доказательство того, что восстание готовилось давно и иудеи ждали лишь подходящего момента.Но в городе не было запасов продовольствия, и на улицах я видел обессилевших, похожих на тени матерей с полумертвыми детьми на руках — несчастные женщины пытались выдавить хоть каплю молока из своих высохших грудей, но молока больше не было; я видел также и очень жалел умирающих от голода стариков, ибо пищу раздавали лишь мужчинам, способным носить оружие и работать при укреплении стен.На рынках голубь или крыса были на вес золота, хотя в городе имелись целые стада овец, предназначенных для ежедневного жертвоприношения ненасытному богу евреев Иегове. Однако голодная толпа даже не смотрела в их сторону, и овец не охраняли — в этом не было необходимости, ибо они считались неприкосновенными животными. Не голодали, разумеется, ни священнослужители, ни члены совета, напротив, они питались сытно и даже вкусно.Страдания еврейского народа сильно огорчили меня. Я не понимал, за что их якобы справедливый бог так страшно наказывает свой избранный народ — ведь на его весах слезы еврея и римлянина, и любого другого человека, независимо от языка, на котором он говорит, и цвета его кожи, весят одинаково, одна же слезинка ребенка стоит неизмеримо больше всех человеческих слез. По крайней мере так уверяли иудейские проповедники. Но я точно знал: осада Иерусалима будет продолжаться, пока город не падет, и евреи страдают из-за собственного упрямства.Любого отчаявшегося или недовольного жителя города, намекающего на возможность переговоров с Римом, немедленно казнили, и больше никто не жаловался и не роптал, мне же доподлинно известно, что большинство казненных заканчивало свой земной путь на иерусалимских рынках.Иосиф в своем отчете упоминает о нескольких матерях, которые съели собственных детей, но пишет он об этом, как в общем сам говорит, лишь для того, чтобы вызвать сострадание к несчастным иудеям. На самом же деле поедание человечины стало в Иерусалиме настолько обычным, что даже он вынужден был, пусть между прочим, написать об этом, дабы его не обвинили в исторической неточности.Хотя я имел законное право публиковать книги без согласия авторов и «Иудейскую войну» уже продавал мой вольноотпущенник, я все же предложил Иосифу Флавию значительный гонорар за его сочинение. Но он отказался от денег и, как и большинство авторов, стал бранить и поносить меня за сокращения его невыносимо многословного произведения и за поправки, которые мне пришлось внести, чтобы книга лучше продавалась. И я не смог убедить его в том, что я прав. Авторы всегда крайне тщеславны.На очередном заседании еврейского совета мы договорились, о чем мне следует доложить Веспасиану, что сообщить ему об оборонительных сооружениях города, о количестве защитников и настроениях среди населения. Мы также решили, каким образом синагога Юлия Цезаря в Риме сможет тайно поддерживать восстание в Иерусалиме, не подвергая при этом опасности своих единоверцев в столице.И вот наконец мне позволили покинуть Иерусалим. С завязанными глазами меня вывели по подземному переходу в каменоломню, полную разлагающихся трупов. Мне запретили снимать с глаз повязку, пока я не выберусь наружу, пригрозив безжалостно убить меня, если я нарушу запрет. Я ободрал всю кожу на локтях и коленях, пробираясь сквозь острые каменные осколки и с отвращением вздрагивая каждый раз, когда рука моя притрагивалась к омерзительному трупу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42