А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

белобрысые тихие девочки, играющие возле завалинок в любимую игру - похороны кукол... На горе, в поле, он перекрестился на кладбище, за оградой которого, среди старых деревьев, была когда-то страшная могила богача и скряги Зыкова, провалившаяся в ту же минуту, как только засыпали ее. И, подумав, повернул лошадь к воротам кладбища.
У этих больших белых ворот сидела и вязала чулок старуха, похожая на старуху из сказки, - в очках, с клювом, с провалившимися губами - одна из вдов, живущих в приюте при кладбище.
- Здорово, бабка! - крикнул Тихон Ильич, привязывая лошадь к столбу у ворот. - Можешь мою лошадь постеречь?
Старуха встала, низко поклонилась и прошамкала:
- Могу, батюшка.
Тихон Ильич снял картуз, еще раз, подкатывая глаза под лоб, перекрестился на картину Успения богородицы над воротами и прибавил:
- Много вас тут теперь?
- Целых двенадцать старушек, батюшка.
- Что ж, часто ругаетесь?
- Часто, батюшка...
И Тихон Ильич не спеша пошел среди деревьев и крестов, по аллее, ведущей к старой деревянной церкви. На ярмарке он постриг волосы, подровнял и укоротил бороду - и очень помолодел. Молодила его и худоба после болезни. Молодил загар, - белели нежной кожей только выстриженные треугольники на висках. Молодили воспоминания детства и молодости, новый парусиновый картуз. Он шел и глядел по сторонам... Как коротка и бестолкова жизнь! И какой мир и покой вокруг, в этом солнечном затишье, в ограде старого погоста! Горячий ветер проносился по верхушкам светлых деревьев, сквозившим на безоблачном небе, до времени поредевшим от зноя, волновал по камням, памятникам их прозрачную, легкую тень. А когда затихал, жарко пригревало солнце цветы и травы, сладко пели птицы в кустах, в сладкой истоме замирали на горячих дорожках бабочки... На одном кресте Тихон Ильич прочел:
Какие страшные оброки
Смерть собирает от людей!
Но ничего страшного не было вокруг. Он шел, даже как бы с удовольствием замечая, что кладбище растет, что по, явилось много новых мавзолеев среди тех старинных камней в виде гробов на ножках, тяжких чугунных плит и огромных, грубых и уже гниющих крестов, которыми полно оно. "Скончалась 1819 года Ноября 7 в 5 часов утра" - такие надписи было жутко читать, нехороша смерть на рассвете ненастного осеннего дня, в старом уездном городе! Но рядом светил среди деревьев своей белизной гипсовый ангел с очами, устремленными в небо и на цоколе под ним были выбиты золотые буквы: "Блаженны мертвые, умирающие в господе!" На железном, радужном от непогоды и времени, памятнике какого-то коллежского асессора можно было разобрать стихи:
Царю он честно послужил,
Сердечно ближнего любил,
Был уважаем от людей...
Стихи эти показались Тихону Ильичу лживыми. Но - где правда? Вот в кустах валяется человеческая челюсть, точно сделанная из грязного воска, все, что осталось от человека... Но все ли? Гниют цветы, ленты, кресты, гробы и кости в земле, - все смерть и тлен! Но шел далее Тихон Ильич и читал: "Так и при воскресении мертвых: сеется в тлении, восстает в нетлении".
Все надписи трогательно говорили о покое и отдыхе, о нежности, о любви, которой как будто нет и не будет на земле, о той преданности друг другу и покорности богу, о тех горячих упованиях на жизнь будущую и свидание в иной, блаженной стране, которым веришь только здесь, и о том равенстве, что дает только смерть, - те минуты, когда мертвого нищего целуют в уста последним целованием, как брата, сравнивают его с царями и владыками... А там, в дальнем углу ограды, в кустах бузины, дремлющих на припеке, увидал Тихон Ильич свежую детскую могилку, крест, а на кресте - двустишие:
тише, листья, не шумите,
мово Костю не будите!
и, вспомнив своего ребенка, задавленного во сне немой кухаркой, заморгал от навернувшихся слез.
По шоссе, идущему мимо кладбища и пропадающему среди волнистых полей, никто никогда не ездит. Ездят по пыльному проселку, рядом. По проселку поехал и Тихон Ильич. Навстречу ему пронеслась ободранная извозчичья пролетка, - лихо носятся уездные извозчики! - а в пролетке - городской охотник: у ног - пегая легавая собака, на коленях - ружье в чехле, на ногах - высокие болотные сапоги, хотя болот в уезде и не бывало. И Тихон Ильич сердито стиснул зубы: в работники бы этого лодыря! Полдневое солнце палило, ветер дул горячий, безоблачное небо становилось грифельным. И все сердитее отвертывался Тихон Ильич от пыли, летевшей по дороге, все озабоченнее косился на тощие, до времени подсыхающие хлеба.
Мерным шагом, с высокими посошками, шли толпы замученных усталостью и зноем богомолок. Они отвешивали Тихону Ильичу низкие, смиренные поклоны, но теперь ему уже опять все казалось жульничеством.
- Смиренницы! А грызутся небось на ночевках, как собаки!
Подымая тучи пыли, гнали лошаденок пьяные мужики, возвращавшиеся с ярмарки, - рыжие, сивые, черные, но все одинаково безобразные, тощие и лохматые. И, обгоняя их гремящие телеги, Тихон Ильич мотал головой:
- У, нищеброды, пропади вы пропадом!
Один, в изорванной на ленты ситцевой рубахе, спал, колотился, как мертвый, лежа на спине, закинув голову, задрав окровавленную бороду и распухший в засохшей крови нос. Другой бежал, догонял сорванную ветром шапку, споткнулся - и Тихон Ильич с злобным наслаждением вытянул его кнутом. Попалась телега, полная решет, лопат и баб; сидя к лошади спинами, они тряслись и подпрыгивали; у одной на голове был новый детский картузик козырьком назад, другая пела, третья махала руками и с хохотом орала вдогонку Тихону Ильичу:
- Дядя! Чеку потерял!
За заставой, где свернуло шоссе в сторону, где отстали гремящие телеги и охватила тишина, простор и зной степи, опять почувствовал он, что все-таки самое главное на свете - "дело". Эх, и нищета же кругом! Дотла разорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных по уезду... Хозяина бы сюда, хозяина!
На полпути было большое село Ровное. Суховей проносился вдоль пустых улиц, по лозинкам, спаленным жарою. У порогов ерошились, зарывались в золу куры. Грубо торчала на голом выгоне церковь дикого цвета. За церковью блестел на солнце мелкий глинистый пруд под навозной плотиной - густая желтая вода, в которой стояло стадо коров, поминутно отправлявшее свои нужды, и намыливал голову голый мужик. Он по пояс вошел в воду, на груди его блестел медный крестик, шея и лицо были черны от загара, а тело поразительно бледно и бело.
- Разнуздай-ка лошадь-то, - сказал Тихон Ильич, въезжая в пруд, пахнущий стадом.
Мужик кинул мраморно-синеватый обмылок на черный от коровьего помета берег и, с серой, намыленной головой стыдливо закрываясь, поспешил исполнить приказание. Лошадь жадно припала к воде, но вода была так тепла и противна, что она подняла морду и отвернулась. Посвистывая ей, Тихон Ильич покачал картузом:
- Ну, и водица у вас! Ужли пьете?
- А у вас-то ай сахарная? - ласково и весело возразил мужик. - Тыщу лет пьем! Да вода что - вот хлебушка нетути...
За Ровным дорога пошла среди сплошных ржей, - опять тощих, слабых, переполненных васильками... А возле Выселок, под Дурновкой, тучей сидели на дуплистой корявой раките грачи с раскрытыми серебристыми клювами, - любят они почему-то пожарище: от Выселок осталось в эти дни только одно звание только черные остовы изб среди мусора. Мусор курился молочно-синеватым дымком, кисло воняло гарью... И мысль о пожаре молнией пронзила Тихона Ильича. "Беда!" - подумал он, бледнея. Ничего-то у него не застраховано, все может в один час слететь. С этих Петровок, с этой памятной поездки на ярмарку, Тихон Ильич начал попивать - и таки частенько, не допьяну, но до порядочной красноты лица. Однако это ничуть не мешало делам, да не мешало, по его словам, и здоровью. "Водка кровь полирует", - говорил он. Жизнь свою он и теперь нередко называл каторгой, петлей, золотою клеткой. Но шагал он по своей дороге все увереннее, и несколько лет прошло так однообразно, что все слилось в один рабочий день. А новыми крупными событиями оказалось то, чего и не чаяли, - война с Японией и революция. Разговоры о войне начались, конечно, бахвальством. "Казак желтую-то шкуру скоро спустит, брат!" Но скоро послышались иные речи.
- Своей земли девать некуды! - строгим хозяйственным тоном говорил и Тихон Ильич. - Не война-с, а прямо бессмыслица!
Ив злорадное восхищение приводили его вести о страшных разгромах русской армии:
- Ух, здорово! Так их, мать их так!
Восхищала сперва и революция, восхищали убийства.
- Как дал этому самому министру под жилу, - говорил иногда Тихон Ильич в пылу восторга, - как дал - праху от него не осталось!
Но как только заговорили об отчуждении земель, стала просыпаться в нем злоба. - "Все жиды работают! Все жиды-с да вот еще лохмачи эти - студенты!" И непонятно было: все говорят - революция, революция, а вокруг - все прежнее, будничное: солнце светит, в поле ржи цветут, подводы тянутся на станцию... Непонятен был в своем молчании, в своих уклончивых речах народ.
- Скрытен он стал, народ-то! Прямо жуть, как скрытен! - говорил Тихон Ильич.
И, забыв о "жидах", прибавлял:
- Положим, что и музыка-то вся эта нехитрая-с. Правительство сменить да земелькой поровнять - это ведь и младенец поймет-с. И, значит, дело ясно, за кого он гнет, - народ-то. Но, конечно, помалкивает. И надо, значит, следить, да так норовить, чтоб помалкивал. Не давать ему ходу! Не то держись: почует удачу, почует шлею под хвостом - вдребезги расшибет-с!
Когда он читал или слышал, что будут отнимать землю только у тех, у кого больше пятисот десятин, он и сам становился "смутьяном". Даже в спор с мужиками пускался. Случалось - стоит возле его лавки мужик и говорит:
- Нет, это ты, Ильич, не толкуй. По справедливой оценке - это можно, взять-то ее. А так - нет, нехорошо...
Жарко, пахнет сосновым тесом, сваленным возле амбаров, напротив двора. Слышно, как за деревьями и за постройками станции сипит, разводит лары горячий паровоз товарного поезда. Без шапки стоит, щурясь и хитро улыбаясь, Тихон Ильич. Улыбается и отвечает:
- Так. А если он не хозяин, а лодырь?
- Кто? Барин-то? Ну, это дело особая. У такого-то и со всеми потрохами отнять не грех!
- Ну вот то-то и оно-то!
Но приходила другая весть - будут и меньше пятисот брать! - и сразу овладевала душой рассеянность, придирчивость. Все, что делается по дому, начинало казаться отвратительным.
Выносил из лавки Егорка, подручный, мучные мешки и начинал вытрясать их. Макушка клином, волосы жестки и густы - "и отчего это так густы они у дураков?" - лоб вдавленный, лицо как яйцо косое, глаза рыбьи, выпуклые, а веки с белыми, телячьими ресницами точно натянуты на них: кажется, что не хватило кожи, что если малый сомкнет их, нужно будет рот разинуть, если закроет рот - придется широко раскрыть веки. И Тихон Ильич злобно кричал:
- Далдон! Дулеб! Что ж ты на меня-то трясешь?
Горницы его, кухня, лавка и амбар, где прежде была винная торговля, все это составляло один сруб, под одной железной крышей. С трех сторон вплотную примыкали к нему навесы скотного варка, крытые соломой - и получался уютный квадрат. Амбары стояли против дома, через дорогу. Направо была станция, налево шоссе. За шоссе - березовый лесок. И когда Тихону Ильичу было не по себе, он выходил на шоссе. Белой лентой, с перевала на перевал, убегало оно к югу, все понижаясь вместе с полями и снова поднимаясь к горизонту только от далекой будки, где его пересекала идущая с юго-востока чугунка. И если случалось, что ехал кто-нибудь из дурновских мужиков, конечно, кто подельнее, поразумнее, например, Яков, которого все зовут Яковом Микитичем за то, что он "богат" и жаден, Тихон Ильич останавливал его.
- Хоть бы картузишко-то купил себе! - кричал он с усмешкой.
Яков, в шапке, в замашкой рубахе, в коротких тяжелых портках и босой, сидел на грядке телеги. Он натягивал веревочные вожжи, останавливая сытую кобылу.
- Здорово, Тихон Ильич, - сдержанно говорил он.
- Здорово! Шапку-то, говорю, пора пожертвовать на галчиные гнезда!
Яков, с хитрой усмешкой в землю, кивал головой.
- Это... как сказать?.. не плохо бы. Да, капитал-то, к примеру, не дозволяет.
- Будет толковать-то! Знаем мы вас, казанских сирот! Девку отдал, малого женил, деньги есть... Чего тебе еще от господа бога желать?
Это льстило Якову, но сдерживало еще более.
- О, господи! - вдыхая, бормотал он дрожащим голосом. - Деньги... У меня их, к примеру, и в заведенье-то не бывало... А малый... что ж малый? Малый не радует... Прямо надо сказать - не радует!
Был Яков, как многие мужики, очень нервен и особенно тогда, когда доходило дело до его семьи, хозяйства. Был очень скрытен, но тут нервность одолевала, хотя изобличала ее только отрывистая, дрожащая речь. И, чтобы уже совсем растревожить его, Тихон Ильич участливо спрашивал:
- Не радует? Скажи, пожалуйста! И все из-за бабы? Яков, озираясь, скреб ногтями грудь:
- Из-за бабы, родимец ее расшиби...
- Ревнует?
- Ревнует... В снохачи меня записала... И у Якова бегали глаза:
- Там нажалилась мужу, там нажалилась! Да что - отравить хотела! Иной раз, к примеру, остудишься.... покуришь маленько, чтоб на груди полегчало... Ну, и сунула мне под подушку цигарку... Кабы не глянул- пропал бы!
- Что ж за цигарка такая?
- Костей мертвых натолкла да заместо табаку и всыпала...
- То-то малый-то дурак! Поучил бы ее по-русски!
- Куда тебе! Мне же, к примеру, на грудь полез! А сам как змей вьется!.. Ухвачу за голову, ан голова-то стриженая... Ухвачу за пельки рубаху драть жалко!
Тихон Ильич качал головой, молчал минуту и, наконец, решился:
- Ну, а как у вас там? Все бунту ждете? Но тут скрытность сразу возвращалась к Якову. Он усмехался и махал рукой.
- Ну! - скороговоркой бормотал он. - Какого там рожна - бунту! У нас народ смирный... Смирный народ...
И натягивал вожжи, будто не стоит лошадь.
- А сходка-то зачем в воскресенье была? - вдруг злобно кидал Тихон Ильич.
- Сходка-то? А чума их знает! Погалдели, к примеру...
- Знаю, о чем галдели-то!
- Да что ж, я не таюсь... Болтали, к примеру, что вышла, мол, распоряжение... вышла будто распоряжение - никак не работать у господ по прежней цене...
Очень обидно было думать, - что из-за какой-то Дурновки руки отваливаются от дела. И дворов-то в этой Дурновке всего три десятка. И лежит-то она в чертовой яруге: широкий овраг, на одном боку - избы, на другом - усадьбишка. И переглядывается эта усадьбишка с избами и со дня на день ждет какого-то "распоряжения"... Эх, взять бы несколько казаков с плетьми!
Но "распоряжение" - таки вышло. Пронесся в одно из вокресений слух, что в Дурновке - сходка, вырабатывается план наступления на усадьбу. С злобно-радостными глазами, с ощущением силы и дерзости, с готовностью "самому черту рога сломать", Тихон Ильич крикнул "запречь в бегунки жеребчика" и через десять минут уже гнал его вдоль шоссе к Дурновке. Солнце садилось после дождливого дня в серо-красные тучи, стволы в березовом лесочке были алые, проселок, резко выделявшийся черно-фиолетовой грязью среди свежей зелени, был тяжел. С ляжек жеребчика, со шлеи, ерзавшей по ним, падала розовая пена. Крепко щелкая вожжами, Тихон Ильич свернул от чугунки, взял направо полевой дорогой и, увидав Дурновку, на минуту усомнился в правдивости слухов о бунте. Мирная тишина была вокруг, мирно пели свои вечерние песни жаворонки, просто и спокойно пахло влажной землей и сладостью полевых цветов... Но вдруг взгляд упал на пары возле усадьбы, густо усеянные желтым донником: на его парах пасся мужицкий табун! Началось, значит! И, передернув вожжи, Тихон Ильич пролетел мимо табуна, мимо риги, заросшей лопухами и крапивой, мимо низкорослого сада, полного воробьями, мимо конюшни и людской избы и вскочил во двор...
А потом творилось что-то несуразное: в сумерках, замирая от злобы, обиды и страха, Тихон Ильич сидел в поле на бегунках. Сердце колотилось, руки дрожали, лицо горело, слух был чуток, как у зверя. Он сидел, слушал крики, доносившиеся из Дурновки, и вспоминал, как толпа, показавшаяся огромной, повалила, завидя его, через овраг к усадьбе, наполнила двор галдой и бранью, сгрудилась у крыльца и прижала его к двери. В руках у него был только кнут. И он махал им, то отступая, то отчаянно кидаясь в толпу. Но еще шире и смелее махал палкой наступавший шорник, - злой, поджарый, с провалившимся животом, востроносый, в сапогах и лиловой ситцевой рубахе. Он, от лица всей толпы, орал, что вышло распоряжение "пошабашить это дело" пошабашить в один и тот же день и час по всей губернии: согнать из всех экономии посторонних батраков, заступить на их работу местным, - по целковому на день! И Тихон Ильич орал еще неистовее, стараясь заглушить шорника:
- А-а! Вот как! Навострился, бродяга, у агитаторов? Насобачился?
И шорник цепко, на лету, ловил его слова.
- Ты бродяга-то, - вопил он, наливаясь кровью. - Ты, дурак седой! Ай я сам не знаю, сколько земли-то у тебя? Сколько, кошкодер? Двести? А у меня черт!

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Деревня'



1 2 3