А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Зайдите.
За порог ступил, у оконца… она!…Радость любезна бывает слезна… Захватилась за меня, руками за шею напала.
– Вы въявь ли мне видитесь?! Не во сне ли мне кажетесь?!
– Машенька, в день веселья моего не плачь!
– Жить-то начинать без вас тошно было! Как в погребу сидела, с вами рассталась…
– Я-то тебя искал, в домах заблудился, в дождях замочился. Дому номер наврали: надо восемь – восемнадцать сказали…
Третий год с нею живу. Каждый день как в гостях гощу. Така хозяюшка, така голубушка!… На парохода со мной в море выпросится.
– Машенька, там тебя заплеснет валом.
– Митенька, ты меня крепче держи-то.
Смывалиха встретилась:
– Поздравляю, Митенька! Умно ты родился, да умно и женился.
– Соврала номер-то, вралья редкозубая! – Забы-ыла!…
Рассказ Соломониды Ивановны
У нас родитель беда грозный был. Еще ребята никто не родились, мамку пришли подружки на игрище звать:
– Марфа, пойдем на качели.
– Ивана дома нету.
– А что там Иван, приведем таку же.
В вечерню домой явилась, муж не глядит:
– Где была?!
– На качели.
– Неси вожжи.
Она сходила за вожжами -да в ноги:
– Прости, Иван, боле никуда не пойду.
До старости нигде не бывала.
Братишко пяти годов баловал да окно разбил. Татка его схватил, засек до кровей. А мамка ткет, слезы ручьем бежат, не смеет молвить. Братишко из-под ремня ей кричит:
– Мамушка, мамушка! Не плачь, мне совсем не больно!
Я семи лет овец пасла, с ягнятами заигралась, овцы в огород зашли… Татушка был ростом велик, я маленька… Меня за рубашонку повесил -да ремнем. Я как птица… Сек, сек – под порог свиснул.
Братья уж не молоды были. Андрей вдовел, у Мартемьяна ребят двое. Жили – не делились. Родитель коня купил с изъяном. Мы не смеем язык высунуть, что конь худой. Уж через месяц в праздник братья выпили да просказались:
– Кто рад – эку клячу!…
Родитель с палатей и заспущался, страшной, грозной.
– Андрей, подай сюда узду!
Брат узду в руки подал. Родитель схватил узду лошадину -да удилами его по лицу. Шибанул узду под порог.
– Мартемьян, подай узду!
Тот увернулся от отцовской руки -да в двери.
Неделю прятался. Татка его в соседях нашел, в ноги сыну падал, прощался.
Никто никого эдак не боится, как мы татки боялись.
Так его боялись, без брани, а как он заходит в избу – в глаза глядим, какой взгляд.
Мы рады, как он на промысел уплывет. Мы его не порато жалели. Он и маленьких нас на колени не бирал.
Девкой я семь годов кряду с таткой семгу промышлять ездила по рекам. Семь годов молчала… Я как вода. Он куда скажет, я туда. Он меня не бранил. Он жалел меня…
Не очень так, чтобы припадал… Однажды на полатях лежу, шубу с краю подложил:
– Моя-та дева упадет!
Я выросла в такой грозе, дак человека не найти, чтобы я не уладила. Худо без добра не живет.
Было купил мне татка о празднике шелковой плат. Надо в ноги поблагодарить, потом нарядиться, я не поспела, в часовню обновкой хвастать побежала. Татка и обиделся:
– В нонешних детях благодарности нету. Им бы схватить, а за труд не покорились.
Мамка выскочила мне навстречу:
– Поди скорее, поклонись отцу!
Я – в избу, он на печи. Я думаю: пасть бы в ноги, дак спит. Что печке кланяться? Лучше подожду – с печи полезет, упаду ему в праву ножечку… До ночи караулила в обновке…
У нас река была бедна; серо-серо наряжались. Заведем обновку, дак уж навек. Завод у нас очень трудной.
…А мы не тужим. Работа грязна, в тряпках весь век ходим. Починенное лучше нового радеем: хранить не надо.
Татушка восьмидесяти годов помер. Болен не бывал, голова не баливала. В избушке сине от угара – ему ладно. Сколько он зверя – медведей, лисиц, куниц, росомах, белки, сколько птиц, сколько рыбы добывал!
…В умерший день с утра заскучал:
– Подайте ружье, я хоть к сердцу прижму… Нет… Напромышлялся… Возьмите мое ружье!
Лег на лавку. Больше и все. Я плакала ему:
Кого мы будем бояться?
Кто теперь будет грозить?
Все будем сами себе больши,
Все будем нарозь глядеть.
Некому будет связать…
Я замуж ушла. В нашей стороне замужем жить – надо лошадину силу иметь. Мужики – с лесом, а женки – о пашней. Земля не оправдывает, а от нее не отвяжешься. Кабы не лес да не белка, мы бы померли.
Мужа на все лето в леса провожу, сеять надо.
Шесть пудов ржи посею. Поле одна выпашу сохой. Дома ложки не могу донести до рта, трясутся руки. Лица умыть не могу. На гору с ведрами ползунком ползу. Страда у нас, как гора, прикатывается. Свое рано выжну, к чужим наймусь. Смолода я триста снопов в день жала. Уж не глядела на небо, без расклонки жала, стоять нехорошо и сидеть нехорошо, жнея коль совестна.
Однажды я пять рублей выжала у богачки.
Вот эдак пашем, копаем, сеем, смотришь – утренник пал и все пропало… Урожая нет, дак леса начнем проведывать: леса уж сколько опять поддержат. А иные пойдут за белкой, за зверем – снег-то нападет.
Когда хлеб приходит, тогда и ягоды – морошка, черника, брусница. Вот дело-то у баб! Я за десять верст по ягоды ходила, по две ночи в лесу ночевала. По два пуда зараз вынашивала. Устану как!… Опять без грибов не прожить. По борам хожу, все посматриваю: медведь бы не попал. Медведицы – они бедовы! Съест не съест, а уж выпугат!…
Осень придет – прясть надо, и ткать, и молотить.
С тканьем да с пряжей все, все убились!
Тканье еще легче, а пряжа – ой!… Кудели-то чистишь… Легче стало: машины пошли да ситцы.
Горе и с ребятами было. Одни растут, другие родятся. «Уа» да «уа» – уши сквозь. Бедны байкают:
Спи-усни.
Хоть сейчас умри
Татка с работки
Гробок принесет,
Мамка у печки
Блинков напекет.
Мужа на германскую войну спроводила, лес рубить в артель вкупилась с маленьким Ванюшкой.
Снег под пазуху, лес охватом не охватишь… Дерев шесть-семь ссеку и снег сгребу, обделаю всю кору. Тяжело порато кору обделывать морожену – она ледяна; топор соскакиват, топор со всех сил надо держать.
Иванушко мне помогал, девяти годов, топорком.
В потемни в лесную избушку бредем. Там повалком мужики лежат: угар, табак, матерщина. Под порог упаду, сплю как убита, на себе все мокро. Мужики меня в артель брали, думали: «Бабенка – как кошка, пустяки на ейну долю приведутся». А увидели – не меньше их выколотила. Стали посматривать косо.
Канун рождества стали от артели отбрасывать. Слез у меня сколько было! А Марута, мужик рассудительный, уговаривает: «Не реви! Плюнь на всех! Проси на рознь…» Выпросила участок особо. Мороз градусов сорок – сорок пять. Идешь в лес-то, зубы ломит. А там как слупишь дерево, да снегу аршина на два, да кору как железну обделаешь, дак все сбросишь. В одной холщовой рубахе – и то мокрехонька, как мышь…
Старые старухи
На Севере принято долго жить. Но стогодовалые старики бывают хуже малых ребят.
«Домоправительница» наша Наталья Петровна привыкла в деревне с лучиной сидеть – у них свадьбы при лучинах рядят, керосиновой лампой пренебрегала. Откопала в чулане древний светец, сидит – прядет или шьет у лучины.
– То ли дело соснова лучинушка! Сядешь около – светло и рукам тепло. И хитрости никакой нету. Нащепал хоть воз – и живи без заботы. Лес везде есть… А керосин – вонища от него, карману изъян, на стекла расход; лампу от ребят храни… Люблю свет, который сама сделала.
Сама с сеновала к коровам идет – лучина в зубах пластает, сено в охапке.
– Петровна, дом спалишь!
– Вы с лампами не спалите.
Наконец провели у нас электричество. Тут объявила протест тетенька Глафира Васильевна, отцова сестра. Над головой у нее сияет «осрам», а на столе, у самого носа, – керосиновая лампа.
– Не сравню настоящего огня с вашими пустяками. То ли дело керосиновая лампа – тепло, удобно, куда сдумал, туда с ней и гуляй. А этот фальшивой пузырь чуть что – и умер. На той неделе у нас погасло, и у Люрс погасло, и по всему проспекту погасло. Полгорода на бубях остались… А уж Лампияда Керосиновна не выдаст… лампу ли, свечу зажигаешь – сначала аккуратненький огонек, потом разгорится, а тут выскочит свет -так и дрогнешь. Люблю огонь, который сама сделала.
Бывало, заведут избомытье – подобием постная Наталья Петровна и телоносная Опроксенья (по выговору моряков-скандинавов, отцовых приятелей, – Гризельда). Рано, перед лазорями, мать обряжается у печки. Мытницы подойдут с ведрами и мочалками, справят челобитье:
– Благослови-ко, хозяюшка, полы шоркать!
Мать равным образом поклонится в пояс:
– Мойте-ко, голубушки, благословясь!
Наталья Петровна, не спеша, на коленцах, мягким вехтем моет полы крашеные, левкашеные. Опроксенья сдирает пол белый струганый, только пена из-под голика. Доски, лавки, полки, скамьи – дресвой да во всю мочь. При этом вслух сравнивают обшарпанный веник с бородой жениха, а свой характер – с тряпкой: «Мной хоть полы мой да пороги затирай!…» А пол «отдерет» – как желтилами выжелтит. Наталья Петровна любуется на нее:
– У тебя и бело, Опроксеньюшка! Мне надо двери запереть, чтобы не зарились на твой пол. Жалко ногой ступить. Надоть мосты выстилать, гостей принимать, столы столовать да пиры пировать.
Гризельда польщена:
– Бело не бело, да дело-то ведено!
– То и ладно, то и хорошо. Тебе замуж, мне в землю, Опроксеньюшка.
– Ты, Петровна, поглядывай вот, как я…
– Не сравняться мне, потому что веник не так шарчит. Потому старых и кладут в землю. Помоложе -дак рублем подороже. Ох, было и у меня ждано хвалы-то! Все минуло…
При двух-то лампах, электрической и керосиновой, тетушка Глафира Васильевна со своей подругой Татьяной Федоровной Люрс в карты играют… Обеим по восемьдесят лет, обе глухи, ссорятся каждую минуту. Гостья первая забунчит:
– Горе мне с глухой тетерей! Врет – глазом не мигнет. Последний раз играю!
И Глафира Васильевна не поддается:
– Беда с теми играть, которые из ума выжили!
Одна другую не слышат, им и не обидно.
Утром тетенька станет на молитву. В землю поклонится – и вдруг ахнет:
– Вот он! Вот он, бубновой-то король!… Под Люрсихиным стулом лежит. Вчера думаю: «Куда козырь девался?» – а эта шельма его под себя срыла. Недаром и выиграла!
Положит карту на стол и продолжает молиться. То опять, поклонясь в землю, обидится, что пол худо вымыт. Высмотрит, что пыль под комодом не вытерта…
Раз, под праздник вечером, вымытый пол только что высох, тетенька перебирала чернику на пирог. Ягоды на пол сыплются, тетка не слышит, только видит – бегут по полу черные катышки. Подумала -тараканы; давай летать -давить. Испортила пол – чернику не скоро выживешь.
Татьяне Федоровне Люрс пришла однажды фантазия помыться у нас в бане. Своя была у нас банька на огороде. А там как раз парилась помянутая дева Гризельда. И видит вдруг Гризельда: лезет из предбанника чудо, стуча клюкой, косматое, скрюченное. Умная девка сразу смекнула, что это банна обдериха, заверещала не по-хорошему да в чем мать родила – на улицу… Девку водой холодной обрызгивают, она – свое:
– О, тошнехонько! Я моюсь, а обдериха из-под полка и вышла!
Жених Гризельды, Егорша, как настоящий рыцарь, схватил топор, дует обухом в банну дверь да орет:
– Где ты, обдериха?! Зашибу!…
Татьяна Федоровна ничего не уяснила, слышит, что в двери бухают, думает: замок чинят. Как голубушка вымылась, села с Глафирой Васильевной кофей пить (первые восемнадцать чашек без сахара). Пьет и в зеркало на себя любуется:
– Я сегодня рогозинной мочалкой вымылась, дак мяконька стала. Помнишь, Глафира Васильевна, какой кавалерчик норвецкой на мне сватался?
– А?
– Помнишь, говорю, на мне толстик сватался норвежин?
– Медвежин?
– Тьфу! Молчи, глуха, – меньше греха… К счастью, дворник паспорт рассмотрел. Кавалер-от оказался женатой!
Нашей Наталье Петровне мадам Люрс заказывала и свое «умершее» платье:
– Сошьешь, Петровна, саван, как положено по уставу, только кружева, и рюш, и воланчики добавишь, и чтобы сзади прорехи ни в коем случае не было. Может, на страшном суде генерал или другая благородная личность сзади будет стоять…
И тетеньку и мадам Люрс я нередко фотографировал. Они к этому относились саркастически:
– Боря-то зря аппаратом треплет, вовсе снимать не умеет. Столько морщин наделает, вроде обезьян. Ужасти как непохоже! Помнишь, Глафира Васильевна, мы с тобой у француза снимались?… Как живые вышли. И не так давно было, в турецкую войну… Только Боре-то не надо говорить, что не умеет… обидится. Бог с ним…
А сами кричат одна другой в ухо, на улице слыхать.
Мамина мать, Олена Кирилловна, на моей памяти уже вдовела. И ее помню на девятом десятке. У них после деда оставалась парусная мастерская. Бабушка иногда явится к мастерам с тростью, в повойнике, в черном шерстяном сарафане. Если ей тотчас поддернуть стул, обидится:
– Думаете, хлам старуха стала, с ног валится, песок сыплется… Нет, еще жива маленько. Еще шалнеры гнутся… Это вам все бы сидеть да лежать, а мне не до сиденья. У меня делов – на барже не утянуть!…
Опять непременно обидится, если зашла да стул моментально не подали:
– У нынешней молодежи нет уважения к возрасту. Сами, как гости, на стульях сидят, а старой человек стой перед ними навытяжку, как рекрут на часах… – Застучит тростью, уйдет.
Лет восьмидесяти двух бабушка Олена Кирилловна худо увидела. Оба сына ее и внуки всю навигацию – в море, невесткам скучно с полуслепой свекровью. Придумают пошутить над ней: бойкая Аниса прибежит с рынка да и спросит старуху:
– Аниса-то где у вас?
Бабушке ни к чему, что невестка про себя же спрашивает.
– Убежала в рынок на минуту, да и провалилась. Верно, чаи да кофеи с пароходскими распивает.
– Давно ушла?
– Часа два, поди… Пока у тех кофейники-то скипят…
В другой раз другая невестка, жена дяди Петра, вводит старуху в заблуждение. Сядет рядом:
– Олена Кирилловна, как поживаете? Невестки-ти каковы?
– Ничего невестки.
– Лучше-то котора? – Обе хороши.
– Котора-нибудь лучше уж?
У бабки на лице появляется заговорщицкая мина. Хрипит в ухо вопрошающей:
– Петькина-то уж не совсем… не очень… (а «Петькина» с нею разговаривает). Кофейком уж не угостит…
– Бабенька, да ты целый день за кофейником!
– Свой пью. Никому дела нет…
Старухи у нас собачек около себя не держали, а курочку – непременно.
У Олены Кирилловны курочка Хохлатка тоже аредовы веки доживала. Вся облезла, только на крыльях да на ногах пучки перьев. Полуслепая бабушка по старой памяти считала Хохлатку красавицей:
– Курочка не так чтобы молода, а оперенье какое пышное! Доктор Магнус Ерикович всегда удивлялся.
Голая Хохлатка, сидя на спинке громадной кровати, утвердительно вторит:
«Ко-ко-ко-ко…»
Мы жили в городе, бабушка – на Соломбальском острове. Погостим у них день, вечером зайдем к старухе проститься:
– Бабушка, прощай!
– Какой такой среди ночи чай?
И Хохлатка оттуда, из-за полога, сердито: «Ко-ко-ко?»
Восьмидесятилетней Олене Кирилловне сняли катаракт, и она опять увидела; однако, потрясенная операцией, захворала… Наконец доктор объявил, что минуты сочтены. Болящую торжественно отсоборовали. Реву было у домочадцев, причитания:
– Ты промолви нам последнее словечушко!
Болящая раба божия молчала, глаз не открывала.
Поднесли ко рту зеркало: дышит ли?… Раба божия ловко смахнула зеркало на пол и открыла один глаз:
– Попов сколько было? Выдать по пятишнице на плешь. Пели умильно…
Наша Петровна воротилась домой ночью, опять запричитала:
В печи вода поставлена
Олену Кирилловну омывать.
Ох, деточки, бабушка у вас
Тепере часова, Не векова…
Утром Наталья Петровна надела черный костыч с белыми рукавами, взяла Псалтырь, отправилась над «покоенкой» читать… Пришла, дверь к бабушке открыта, а та как ни в чем не бывало сидит у окошка, шьет… Косо так на Петровну посмотрела:
– Ты куда, могильна муха, срядилась? Что за пазуху-то пихаешь?
– В баню пошла… к вам забежала…
– Давно ли в городу-то бань не стало? В Соломбалу мыться пришла?!
Но Петровны и след простыл.
Однако через три года Олена Кирилловна заумирала не шутя.
Дочери говорят:
– Мама, мы батюшку пригласили.
– Созвали бы старух из Амбурской пустыни. Поп-то – «ба-ба-ба», да и все. А наши-то старухи за рублевку три часа поют да поют.
Однако иерей явился.
– В чем грешна, раба божия?
– Ну, батько, ты и толст, сала-то, сала! Ты светло загоришь в аду-то.
– Тебя саму за эти слова в муку!
– Я тоща, я худо загорю: головней возьмусь, да и… Ох, кабы кучей мучиться-то… Все бы веселее…
– Раба божия, я буду тебя исповедовать, ты отвечай.
– Нет, ты мне отвечай! Вот скажи: кто меня так крепко, со всех сторон, пожалеет, так обнимет, что уж не вывернешься?
Священник недоумевает, все молчат… Старуха рассмехнулась:
– Могила, кто же больше!… Ну, простите. Не велю вам скучать.
Тут и все.
А тетка Глафира Васильевна, умирая, сказала:
– Не хочу больше на Севере репу есть. Поеду по яблоки в южные страны.
Аниса
У отца было три сына. Старшие вовремя выучились и к торговому делу присвоились. Во пору женились и гнездо развели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54