А-П

П-Я

 

Вот что значит борьба за светлые идеалы, за торжество справедливости!
Конечно, быть призраком конкретного отца – это совсем не то, что быть призраком абстрактного коммунизма. Да и зачем подчинять абстракции конкретную жизнь?
Бродит призрак по Европе… Может, кого-нибудь усыновить? Безнадежное это дело – быть призраком коммунизма…
Собираем сливки-мирабельки
В глубине леса заброшенный сад. Как его туда забросило? Или эти деревья заблудились в лесу и пробились друг к другу сквозь непроходимую дикость? Они стоят и плодоносят. Культурные деревья, они привыкли давать хороший урожай, хотя рынок считает, что урожай не может быть хорошим: если он низкий, продавать нечего, если высокий, дорого не продашь. Но их урожай никто не продает, он просто осыпается, поэтому он может быть хорошим. И деревья стараются, изо всех сил стараются, чтоб урожай был получше, и дают его каждый год, хотя никто не интересуется их урожаем. Фруктов много, они заполонили страну – и какие фрукты! Из самых разных, из самых южных, из самых экзотических стран. Где с ними тягаться сливкам-мирабелькам!
А они плодоносят. Им все кажется, что они кому-то нужны.
Дикий лес внутри культурного города Копенгагена, а внутри дикого леса – культурный сад. Но он все больше дичает, привыкает жить в лесу, и ему начинает казаться, что дикость – это такой вид культуры. Те, которые падают, долго не могут прийти в себя: неужели так и будем лежать в грязи, среди этого гнилья и всякой нечисти? Но это только первое время. Потом они начинают подгнивать, успокаиваться, и им уже кажется, что эта пыль и грязь – нормальный, естественный уровень культуры. И теперь уже их не заманишь обратно на дерево: нет дураков болтаться в воздухе, ежеминутно рискуя упасть.
Мы собираем сливки-мирабельки. Способ у нас известный: мы трясем дерево, и оно привычно трясется, – вероятно, в диком лесу у него это обычное состояние. Тут уже не разбираешь, когда сам трясешься, когда тебя трясут. Если же они плохо трясутся, мы применяем другой способ, тоже достаточно хорошо известный: бросаем в них палки, которые валяются на земле.
Палки эти – бывшие ветки, и они, наверно, рады вернуться на дерево. Они стараются там задержаться, чтобы начать новую жизнь. Поломанные и высохшие, они все еще верят в новую жизнь. И деревья верят в новую жизнь, хотя палок, брошенных в них, больше, чем собственных веток…
Наши березы в Дании
Отчего плачут березы в Дании, отчего опустили ветви до земли? Может, вспоминают наши места, которые мы считаем их родиной? Говорят, где хорошо, там и родина, но на их родине всегда было плохо.
У них на родине нет плакучих берез. Хотя для слез там всегда было много поводов.
Не та мать, которая родила, а та, что вырастила. Относится ли это к родине, которая растила человека в тюрьмах и лагерях? Плохую мать лишают родительских прав, а можно ли лишить родительских прав родину?
Для моего соотечественника наша родина больше не существует. Огромная несуществующая страна. Где-то там, в той стране, несуществующий дом, в котором он родился, несуществующая школа, несуществующая река. Несуществующее детство, которое невозможно забыть, потому что как его ни забывай, оно не забывается.
А родина его вспомнила, разрешила вернуться. У нее открылись новые возможности, – вернее, старые возможности, те самые, что он когда-то пытался осуществить. Это похоже на старую семейную историю: жена выгнала мужа, а потом, когда состарилась, разрешила ему вернуться. Но он за это время полюбил молодую женщину, и ему не хочется от нее уходить, но и старую жену обидеть не хочется. И он придумывает разные уважительные причины, чтобы не возвращаться, чтоб остаться с женщиной, с которой ему хорошо.
Что ж, и родина может воспылать запоздалой любовью. И не ответить на эту любовь еще трудней, чем не ответить на любовь когда-то молодой и любимой женщины…
Нет, эти березы не плакучие. И не потому, что имеют другое название, а потому, что они не плачут. Они просто прикрывают ветвями стволы, чтоб никто не увидел, что они березы…
Мой соотечественник уже не Мой соотечественник. Он стоит на зеленой земле Дании, а за ним тянутся бескрайние
В тени светлого будущего
Сначала он был русский. Родился в России, научился по-русски говорить. Но еще до начала, задолго до рождения, он был еврей. И это мешало ему быть русским.
Почему-то самым главным считалось то, что было до рождения. Даже если жизнь была длинной, оно могло перевесить всю жизнь.
Он стал поляком. Уехал в Польшу с родителями. Выучил польский язык, пошел в польскую школу, завел себе польских друзей. Но когда-то, еще до Польши и до России, он был еврей. И это мешало ему быть поляком.
Тогда он стал датчанином. Надо же кем-то быть. И тут приятная неожиданность: быть датчанином оказалось легко и совсем не мешало то, что он раньше был поляком, русским, а еще раньше евреем. Его даже об этом не спрашивали, будто никого это не интересовало. Он мог стать стопроцентным датчанином и даже гордиться тем, что он датчанин. Кстати, история для такой гордости дает немало оснований. Он мог считать эту историю своей и гордиться тем, что было в этой истории. Сменить прошлое нетрудно, ведь в нем не жить, и почему бы не выбрать прошлое, которым можно гордиться?
В России и Польше его учили думать о будущем, но здесь насчет будущего не было никаких проблем. Всех больше интересовали викинги – как они ухитрились открыть Америку до Колумба?
Он отправился в Индию. Как Колумб. Колумб ведь тоже, чтобы открыть Америку, отправился в Индию.
В Индии он стал индусом. И все в нем стали индусами – и датчанин, и русский, и поляк, и еврей. Но они нисколько не изменились, потому что гуру, его учитель, так его научил, что в нем спокойно уживались все эти национальности. Индийские гости пели арию варяжского гостя, и где-то Польша там еще не сгинела, и все это сплотила навеки великая Русь.
Он махнул рукой на все эти песни и продолжил путь Колумба – уехал в Америку. И там, в Америке, он начал строить коммуну.
Видно, и там достала его тень от светлого будущего, которое его учили строить на его первых двух родинах. Но здесь он строил его не сразу во всей стране, а только в одном небольшом месте. Там собрались ученики гуру и последователи других великих учителей, и строили они коммуну на собственные заработанные деньги. Куда-то ездили зарабатывать, а сюда приезжали строить.
Будущее подвигалось медленно, причем появлялись почему-то не светлые, а самые темные его места. Главная трудность состояла в том, что американцы не хотели, чтоб у них строили светлое будущее, и вредили коммуне как только могли. Они не понимали людей, которые нарушают законы экономической выгоды, и считали, что эти люди подрывают основы государства.
А потом возникла новая неприятность: как металл разъедает коррозия, коррупция стала разъедать коммуну. Некоторые коммунары использовали общественный труд для личного обогащения, и строителей становилось все меньше, а ряды расхитителей все росли.
Но гуру их учил: к вере можно прийти только через неверие, к победе – через поражение, к созиданию – через разруху. Это напоминало его первую родину, которая шагала от разрухи к разрухе по пути своего великого созидания. Викингам было легче: им нужно было всего лишь переплыть океан. Если б они плыли от катастрофы к катастрофе, от потопления к потоплению, они бы махнули рукой на эту Америку и Колумбу заказали бы: не открывай! Лучше открой свое дело, Колумб, сказали бы викинги, заработай сначала на собственную жизнь, а потом уже на жизнь будущих поколений. Чем светлее будущее, тем чернее отбрасываемая им тень, и не станет настоящее твое светлей оттого, что укроется в тени светлого будущего.
Встреча с Офелией в Эльсиноре
Фру Енсен-Ротенберг никогда не была фрекен, как бывают женщины скандинавских стран. Она была пани. Пани Ротенберг.
За то время, что мы не виделись, она успела побывать пани Ротенберг-Каминской, затем фру Ротенберг-Каминской и лишь после этого стала фру Енсен-Ротенберг. Вот как долго мы с ней не виделись.
Она стала Ивановой. В Дании сотни тысяч Ивановых, но половина их скрывается под фамилией Енсен, а другая половина под фамилией Хансен или Йохан-сен. Ну, не то, что скрывается, а просто в Дании принято так называть Иванова. Если он, конечно, Иванов. В Дании всюду Ивановы. Даже музей Андерсена не на улице Андерсена, а на улице Ивана Иванова, поместному – Ханса Енсена. Из-за большого количества однотипных фамилий датчанин, вступая в брак, с удовольствием берет себе вторую фамилию. Вот так один из Енсенов стал Енсеном-Ротенбергом, а на работе – просто Ротенбергом, по ому что фамилию Енсен его сослуживцам скучно произносить. В течение дня им столько раз приходится произносить фамилию Енсен, что они рады случаю отдохнуть на фамилии Ротенберг.
Может быть, где-нибудь, в какой-то другой стране, фамилия Ротенберг не пользуется таким уважением, но Енсен-Ротенберг ею очень гордится. И женой гордится, которая дала ему такую фамилию. И тестем гордится, который дал его жене такую фамилию. А тесть гордится зятем и гордится его страной, в которой можно смело быть Ротенбергом и звучать не хуже Иванова.
Мы идем с фру Енсен-Ротенберг по Эльсинору, по гамлетовским местам. Она поблизости здесь живет – шутка сказать, жить поблизости Эльсинора! По всем налоговым и прочим житейским делам она обращается непосредственно в Эльсинор, нисколько не связывая это с шекспировской трагедией.
Сегодня город отмечает столетие профсоюза красильщиков и еще какую-то дату профсоюза пивоваров. Оба этажа музея заполнены красильщиками и пивоварами: первый этаж красильщиками, второй – пивоварами. Никто и не вспоминает о гамлетовских делах.
Фру Енсен-Ротенберг то и дело вступает в разговор с представителями этих замечательных профессий, очень серьезно их выслушивает и что-то серьезно им объясняет. Фру Енсен-Ротенберг вообще серьезная женщина, никогда не поймешь, когда она смеется, а когда слушает и говорит всерьез. В свою бытность пани она не раз попадала в смешное положение. Однажды, когда родители послали ее в магазин за трубкой для фильтрования, она попросила трубку для флиртования, чем насмешила весь магазин. А приехав в Копенгаген уже взрослой женщиной, пани Ротенберг-Каминской, она выразила недовольство в гостинице: почему пани из соседнего номера меняют простыни каждый день, а ей с мужем Каминским только раз в неделю. Оказалось, что пани из соседнего номера меняет и мужей каждый день, такая у этой пани профессия.
С тех пор фру Енсен-Ротенберг избегает попадать в смешное положерше, предпочитая ставить в смешное положение других. Но, конечно, не своего мужа, Енсена-Ротенберга. Енсен-Ротенберг очень серьезный человек, академик, и к тому же он работает в министерстве финансов. Не каждому академику выпадет работать в министерстве финансов, а Енсену-Ротенбергу сама королева вручила медаль, потому что в Дании очень хорошо с финансами.
Между прочим, быть академиком в Дании – обычное явление. Читаешь в газете: «Академик 33-х лет, стройный, высокий, с чувством юмора, ищет девушку…» Невероятно! В 33 года академик! Да еще с чувством юмора! И при всех этих качествах он ищет девушку через газету.
Оказалось, что у них это в порядке вещей. Потому что академиком у них называется любой человек, получивший высшее образование.
Когда мы в последний раз виделись с фру Енсен-Ротенберг, ей было столько лет, сколько сейчас ее сыну. Фамилия сына Ротенберг-Каминский, потому что отец его был Каминский, но на самом деле он был не Каминский, у дедушки была другая фамилия. И когда во время войны они прятались от немцев, дедушка взял документы какого-то мертвого Каминского. Потому что фамилия Каминский была не такой опасной, как его собственная фамилия.
Зачем же Ротенбергу-Каминскому носить фамилию чужого Каминского? Он даже не знает, что это был за Каминский. И он охотно поменяет эту фамилию на фамилию будущей жены.
Не повезло этой фамилии – Каминский. То ее сняли с мертвого человека, то поменяли на фамилию Енсен, а теперь поменяют вообще неизвестно на что. Тот умерший Каминский и не подозревал, какая бурная жизнь предстоит его фамилии после его смерти. Да еще в Эльсиноре. Прямо хоть являйся призраком, вопрошай: «А что вы сделали с моей фамилией?»
Фру Енсен-Ротенберг не Офелия в Эльсиноре. Она была Офелией далеко отсюда, в другой стране. Там я ее встретил.
Это было в польском городе. Мы сидели в польском кино. Откуда-то из-за моря, издалека приплыли к берегу двое людей со шкафом. И в продолжение всего фильма они таскались со своим шкафом и никак не могли от него избавиться.
Потом они вернулись в море и уплыли со своим шкафом за горизонт.
Нам не понравилась их жизнь, не понравилось, что они ее прожили таким нелепым образом. Пришли из неизвестности и ушли в неизвестность. А в промежутке, в жизни, вместо того, чтобы жить, таскались со своим идиотским шкафом.
В то время в Польше была как раз такая жизнь. И у нас была такая жизнь. Только шкаф был потяжелее. Да и польский шкаф был изготовлен на нашей фабрике. И совсем как в этом фильме мы научились использовать шкаф как стол, резать на нем еду, но еды было мало, и она была плохая.
Фру Енсен-Ротенберг давно избавилась от своего шкафа. Прошло столько лет, она уже давно не Офелия. Но ей больше нравится быть в Эльсиноре не Офелией, чем Офелией там, где она раньше жила. Хотя место действия – это всего лишь место действия. Главное – роль, которую приходится играть. Место может быть самым лучшим, декорации – самыми лучшими, но если в роли нечего играть… Иногда роль нищего предпочтительней роли принца…
Так я себя убеждаю в Эльсиноре и при этом думаю: а как там мой шкаф? Мы его все еще используем как стол, но резать на нем уже практически нечего. И уезжают наши Офелии в поисках Эльсинора, уезжают наши Гамлеты, оставляя нам трагедию без действующих лиц, с лицами бездействующими и уже почти не похожими на лица…
Бердичев в Копенгагене
В датском кинотеатре шел советский фильм «Комиссар» – по рассказу Гроссмана «В городе Бердичеве». Комиссар – это женщина, которой в разгар военных действий приспичило рожать, и красные оставили ее в еврейской семье, каких много было в то время в уездном городе Бердичеве.
Еврейской семье это было совсем ни к чему. И эти красные, и эти белые, и их война, и все их революционные и контрреволюционные идеи. Поэтому поставленная на постой комиссарша не вызвала у евреев сочувствия. Но вскоре они заметили, что мадам военная собирается рожать, то есть делать хорошо им знакомое и привычное дело.
Рождение сближает больше, чем смерть. Примерно такой был смысл этого фильма.
Датский кинотеатр, в котором все это происходило, представлял собой контраст уездному городу Бердичеву. Город был серым, хотя его заняли красные, а кинотеатр был красным – и стены его, и кресла были обтянуты красной материей. Только в центре выделялись два кресла – белое и синее, видимо, для королевской четы. Два островка неба и воздуха в океане красного цвета.
Мадам военная собиралась рожать, но плохо представляла, что будет делать ее ребенок в этом столпотворении. Она думала, что ребенок – это случайность, а закономерность – это война. Но что будет делать война, если все будут умирать и никто не будет рождаться? Очень скоро наступит мир, потому что мертвые – самые мирные люди.
Господи, избери себе другой народ, или мы изберем себе другого бога! Это молитва разуверившихся. Господи, избери себе другой народ, зачем тебе этот затянувшийся эксперимент на одной шестой земного шара? Неужели наша страна не может быть страной, наша земля не может быть землей и наша жизнь не может быть жизнью?
В фильме моего детства тринадцать красноармейцев умирали у нас на глазах, защищая коммунистическую идею. В жизни умирали за ту же идею, но не на глазах, поэтому не вызывали сочувствия. Все наши чувства были направлены на экран, мы смотрели и думали: какое у нас замечательное время!
Фильм «Тринадцать» вышел на экраны в 1937 году.
Почему я вспомнил о фильме «Тринадцать» на фильме «Комиссар»? Потому что в зале сидело тринадцать зрителей. Тринадцать невозмутимых датчан. Что им до русской революции и русских евреев? Как им понять, почему фильм столько лет был под запретом – из-за евреев или из-за революции?
Я вспомнил, как переживали мы за наших красноармейцев, умиравших один за другим на экране 1937 года. Героям сегодняшнего фильма будет трудней, их на экране больше, чем в зале зрителей. И публика не такая подготовленная, как были мы в тридцатые наши годы. Фильм «Комиссар» и тринадцать невозмутимых датчан – бой еще более неравный, чем полчища басмачей против тринадцати плохо вооруженных красноармейцев.
В фильме «Тринадцать» басмачи и красноармейцы убивали друг друга – одни за идею национального прошлого, другие за идею интернационального будущего, и мы, зрители, были за будущее.
1 2 3