А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В ком течет голландская кровь и кто думает иначе, нежели мы, с тем я не хочу иметь ничего общего, не хочу даже пить за одним столом. Простите, господин, мой товарищ, как вам, к сожалению, пришлось испытать, нетерпелив и не любит долго ждать.
Вильгельм, слегка поклонившись и послав рукой привет Николаю, подошел к камину, накинул на руку полувысохшие плащи, бросил на стол золотую монету, взял в руку покрытую клетку, в которой бились птицы, и вышел из комнаты.
Барон молча посмотрел ему вслед. Простые слова и вспышка молодого человека пробудили в нем болезненные ощущения. Он был убежден в своей правоте и тем не менее в эту минуту у него было такое чувство, словно какое-то пятно лежало на том деле, за которое стоял он.
Легче быть преследуемым, чем избегаемым. Вот почему на приветливом лице дворянина, когда он обернулся к сыну, было выражение глубокого огорчения.
Николай не расслышал ни одного слова органиста, но, когда он увидел, что музыкант, который всем существом своим особенно привлекал к себе его молодое сердце, отвернулся от его отца, словно от какого-то бесчестного человека, с которым не желает и встречаться, тогда его румяные щеки покрылись бледностью.
Слова, которые сказал ему вчера на прощание Ян Дуза, теперь особенно живо пришли ему в голову, и, когда барон снова сел против сына, мальчик поднял глаза и спросил нерешительно, но с трогательной искренностью и откровенным опасением в голосе:
— Отец, что это было? Отец, разве они совсем не правы, если хотят жить лучше по-голландски, чем по-испански?
Вибисма с изумлением и неудовольствием посмотрел на сына. Так как и в нем самом хоть на одно мгновение поколебалась уверенность, и, кроме того, повышенный тон часто оказывает нам добрую услугу там, где не является возможности или охоты спорить и доказывать, то он закричал с таким гневом, с каким уже много лет не обращался к подрастающему любимцу:
— Неужели и ты начинаешь клевать на приманку, на которую Оранский ловит разных дураков? Скажи-ка еще раз что-нибудь такое, и я тебе покажу, как нужно обращаться с такими молокососами! Хозяин, поди сюда! Что это за вздор у тебя на дереве?
— Это, господин, люди, лейденские дураки; это не я, ваша милость; это они виноваты во всей этой чепухе. Когда тут проходили солдаты, которые во время осады стояли в городе, они разубрали город таким гнусным образом. Я арендую эту корчму у старшего господина ван дер Доеса и не смею иметь собственное суждение, ведь надо же жить. Но, клянусь, что так же, как надеюсь умереть в блаженстве, я остаюсь верен королю Филиппу.
— До нового выступления лейденцев! — с горечью проговорил Вибисма. — Вы и во время осады содержали здесь корчму?
— Да, господин! Милостивые господа испанцы не могут пожаловаться на меня, и если услуги бедного человека не кажутся вам слишком ничтожными, то прошу вас, мой милостивый государь, располагать ими!
— Так, так! — пробормотал барон, внимательно взглянув на некрасивую фигуру хозяина, глаза которого смотрели на него с большим лукавством. Затем он повернулся к Николаю и сказал: — Посмотри, мой сын, в окно на дроздов; мне нужно поговорить с хозяином!
Юноша тотчас же поднялся, но вместо того чтобы любоваться на дроздов, он стал следить взором за теми двумя людьми, которые были полны такой горячей любви к свободе Голландии. Они ехали по дороге, ведущей в Дельфт, и при виде их перед его внутренним взором предстал образ цепей, которые тянут вниз, и той блестящей цепи, которую прислал его отцу в знак милости король Филипп. Невольно Николай обернулся к нему. Он, стоя, о чем-то горячо шептался с хозяином; он даже положил ему руку на плечо. Следовало ли ему так обращаться с человеком, которого он в глубине души не мог не презирать. Или, может быть, даже — юноша вздрогнул, потому что ему пришло в голову слово «изменник», которое крикнул ему в самые уши один из учеников в той ссоре около церкви.
Когда дождь несколько утих, путешественники покинули корчму. Дворянин позволил отвратительному трактирщику поцеловать у себя на прощание руку, но юноша не позволил ему даже прикоснуться к своей.
На дальнейшем пути в Гаагу отец и сын обменялись немногими словами.
Музыкант и учитель фехтования оказались на пути в Дельфт менее молчаливыми. Вильгельм скромно, как это подобает младшему, доказывал своему спутнику, что он чересчур сильно выразил свое нерасположение к дворянину.
— Верно, совершенно верно, — отвечал Аллертсон, которого друзья звали просто Аллертс, — совершенно верно. Кровь! Ох эта кровь! Вы и не догадываетесь, господин Вильгельм… Но не будем говорить об этом!
— Нет, нет, скажите, мейстер!
— Вы не будете обо мне думать лучше, если я скажу вам.
— Ну, будем тогда говорить о чем-нибудь другом.
— Нет, Вильгельм, мне нечего стыдиться, потому что меня никто не сочтет за трусливого зайца!
Музыкант рассмеялся и воскликнул:
— Вы — и трусливый заяц! Сколько испанцев отправил на тот свет клинок вашей шпаги?
— Больше ранил, господин, гораздо чаще ранил, чем убивал, — возразил Аллертсон. — Если бы сам черт меня вызвал, я бы спросил его: «Флерет, господин, или испанский кинжал?» Но есть один, перед которым я трепещу, и это мой лучший и в то же время мой худший друг, он такой же нидерландец, как вы, он, знайте это, тот самый человек, который едет подле вас. Да, господин, когда меня охватывает бешенство, когда у меня даже усы начинает подергивать, то у меня улетучивается и последняя капля разума так же быстро, как ваши голуби, когда вы даете им свободу. Вы не знаете меня, Вильгельм.
— Неужели, мейстер? Сколько же раз нужно видеть вас командующим или посещать ваши фехтовальные классы?
— Шник-шнак, тогда я бываю спокоен, как вода вон там во рву, но если мне что-нибудь не по нутру, если… ну, как бы вам это сказать без красивостей, сравнений, коротко и ясно…
— Говорите, говорите.
— Ну, например, когда мне приходится видеть, что какого-нибудь гордеца встречают так, как будто бы он был сама справедливость…
— Тогда вас это сильно раздражает?
— Раздражает? Нет! Тогда я становлюсь бешеным, как тигр, а я этого не должен допускать, не должен! Роланд, мой предшественник…
— Мейстер, мейстер, ваши усы уже начинают подергиваться.
— Что могут вообразить себе глипперы, когда их высокоблагородные плащи…
— Хозяин собственноручно отодвинул и мой, и ваш от огня.
— Еще бы! Но эта низкопоклонная обезьяна поступила так для того, чтобы оказать честь этому испанскому угоднику. Это-то меня и рассердило. Такое невозможно стерпеть!
— Да вы и без того не сдержали своего гнева. Я могу только удивляться, как терпеливо отнесся к вашей брани дворянин.
— Вот в том-то и дело, — оживился учитель фехтования, и усы его начали дрожать с поразительной силой. — Это-то и вывело меня из себя, потому-то я и перестал владеть собой. Это… это… Роланд, мой патрон!
— Я вас не понимаю, мейстер!
— Не понимаете? Как же вам и понять! Но я хочу рассказать вам это. Видите ли, молодой человек, когда вы станете таким же стариком, как я, тогда вы все поймете. Мало в лесу совершенно здоровых деревьев, мало на свете коней без порока, мало клинков без изъяна, и вряд ли найдется хоть один человек, которому уже стукнуло сорок лет и у которого не было бы в груди какого-нибудь червяка. Один червяк грызет легко, а другой так и впивается острыми зубами, и мой… мой… Хотите заглянуть сюда?
Учитель фехтования ударил себя по широкой груди и, не дожидаясь ответа своего спутника, продолжал:
— Господин Вильгельм, вы знаете меня и мою жизнь. Что я делаю, чем я занимаюсь? Это чисто рыцарское дело! Мое существование зависит от меча. Знаете ли вы лучшую шпагу или более твердую руку, чем эти — и шпага, и рука? Повинуются ли мне мои солдаты? Щадил ли я свою жизнь в битве перед красными стенами и башнями? Нет, клянусь моим опекуном Роландом, нет, нет и тысячу раз нет!
— Да кто же с вами спорит, господин Аллертс? Однако скажите, что значит это восклицание: Роланд, мой патрон!
— В другой раз, Вильгельм, а теперь не прерывайте меня! Лучше выслушайте до конца, в чем заключается мой червячок. Итак, еще раз: то, что я делаю и чем я занимаюсь, есть дело рыцарское, и все-таки, когда меня оскорбляет и поднимает во мне всю желчь какой-нибудь Вибисма, который учился у моего отца владеть шпагой, и я даю полный простор своему гневу, разве я имею право вызвать его на дуэль, и как он поступил бы в подобном случае? Он бы засмеялся и спросил: «Сколько стоит выпад, учитель фехтования Аллертс? Есть ли у вас шлифованные рапиры?» Может быть, он и ничего не сказал бы, но вы только что видели, как он относится к этому. Его взгляд скользнул по мне, как какой-то угорь, а уши у него были залиты воском. Ему было совершенно все равно, я ли его ругаю, или на него тявкает дворняжка. Да, а будь на моем месте Ренненберг или Бредероде, у Вибисмы сейчас же задрожала бы шпага в ножнах: ведь он понимает толк в фехтовании и не робок. Но я, я? Никому неприятно позволять себя бить по лицу, и так же верно, как то, что мой отец был честный человек, верно и то, что вынести самую грубую брань легче, нежели заметить, что тебя считают слишком ничтожным для того чтобы оскорблять… Посмотрите, Вильгельм, как посмотрел мимо меня глиппер…
— Тогда-то ваша борода и лишилась покоя.
— Вам хорошо смеяться… Вы не знаете…
— Ничего, ничего, господин Аллертс! Я вас отлично понимаю!
— И вы понимаете также и то, почему я так поспешно унес на свежий воздух и себя, и свою шпагу?
— Разумеется, понимаю. Однако остановитесь, пожалуйста, на одну минуту. Мои голуби бьются так тревожно. Им хочется воздуха.
Учитель фехтования остановил своего жеребца и спросил у Вильгельма, который снимал намокшее покрывало с маленькой клетки, стоявшей между ним и шеей лошади:
— Как может мужчина интересоваться такими кроткими существами? Уж если вы хотите в угоду госпоже Музыке терять время на пернатый народ, то приучайте по крайней мере сокола, это занятие рыцарское, а я вам помогу его обучить.
— Оставьте в покое моих голубей, — ответил Вильгельм. — Они вовсе не так смиренны, как вы полагаете, и во время некоторых войн, которые, разумеется, тоже рыцарская потеха, они оказывали большую пользу. Вспомните-ка о Гарлеме. Однако опять начинается ливень. Если бы мой плащ не был так тяжел, я с удовольствием покрыл бы им голубей.
— Действительно, вы очень похожи в нем на Голиафа в одежде Давида.
— Это мой ученический плащ! Другой свой плащ я накинул вчера на плечи молодому Вибисме.
— Этому испанскому дятлу?
— Я ведь уже рассказывал вам вчера о драке учеников?
— Ах да. И эта обезьяна не возвратила ваш плащ?
— Вы перебиваете меня и не хотите дослушать. Вероятно, они прислали его вскоре после нашего отъезда.
— И что же, эти милостивые господа ожидают еще благодарности за то, что молодой дворянин принял ваш плащ?
— Нет, нет! Старший Вибисма выразил мне свою признательность.
— Однако ваш плащ не станет от этого длиннее. Возьмите-ка мой, Вильгельм. Мне не нужно защищать голубей, да и кожа у меня потолще вашей.
VII
За первым дождливым днем последовал второй и третий. Над лугами повисли беловатый туман и серые испарения. Холодный и влажный северо-западный ветер сгонял тяжелые облака, омрачавшие небо. Из дождевых труб с крутых крыш Лейдена на улицы извергались маленькие ручейки, а вода в каналах замутилась и поднялась до самых краев. Быстро, не здороваясь, проходили измокшие мужчины и женщины, а пара аистов плотнее прижималась друг к другу в своем гнезде и, вспоминая о теплом юге, раскаивалась в своем слишком поспешном возвращении на холодную и сырую нидерландскую равнину.
Во встревоженных умах рос страх перед тем, что должно было совершиться. Как росла молодая зелень на полях под действием дождя, так стремительно росла тревога в сердцах многих граждан. В некоторых пивных велись разговоры, в которых слышалась самая горячая надежда, в других же сопротивление открыто называли гнусностью и требовали изменить делу принца и свободы.
Напрасно было искать в это время радостное лицо, пришлось бы потерять много времени, и в конце концов можно было ожидать найти его только в доме бургомистра ван дер Верффа.
Прошло уже три дня со времени отъезда господина Питера, и четвертый близился к середине, а бургомистр все еще не возвращался, и родные не получали от него ни одного поклона, ни одного слова объяснения.
Госпожа Мария надела светло-голубое платье с кружевами вокруг четырехугольного выреза на груди: это платье особенно любил ее муж, а ведь он должен был сегодня вернуться.
Она сорвала ветку цветов с пышного куста на окне своей комнаты и прикрепила ее к груди, а Варвара помогла ей причесать густые волосы. До обеда оставался всего только один час, когда изящная, стройная фигура молодой женщины показалась в дверях кабинета бургомистра; в руке она держала белое полотенце для пыли. Подойдя к окну, за которым лились бесчисленными косыми линиями потоки сильнейшего дождя, она прижалась лбом к оконному стеклу и стала смотреть вниз на вымершую улицу.
Между гладкими красными кирпичами мостовой стояла вода. Постукивая тяжелыми деревянными башмаками, шел мимо носильщик, куда-то спешила служанка, закутанная в свой головной платок, быстро пробежал мальчик-башмачник с парой высоких сапог, висевших у него за спиной, шлепая по лужам и старательно избегая сухих мест, но не было видно ни одного всадника.
Какая-то тревожная тишина царила и в доме, и на улице; слышался только шум дождя. Пока не раздастся стук копыт, Марии нечего было высматривать мужа; она не вглядывалась вдаль и видела перед собой только улицу да непрерывно льющийся дождь. Комната была предусмотрительно натоплена для промокшего насквозь человека, которого ждали домой, но сквозь оконные щели Мария ощущала дуновение холодного воздуха; продрогнув, она отошла в глубину полутемной комнаты, и ей казалось, что так всю жизнь будут сумерки, и никогда, никогда не выдастся ни одного светлого дня.
Проходили минуты за минутами, прежде чем она вспомнила, с какой целью пришла в кабинет мужа. И машинально стала стирать пыль с письменного стола, с наваленных в кучу бумаг и с других предметов, находившихся тут. Наконец она добралась до пистолетов, которые Питер не взял с собой в дорогу.
Несколько выше над оружием висел портрет умершей первой жены Питера. Он еще гораздо больше, чем оружие, нуждался в заботливой руке, которая бы стерла с него пыль, потому что до сих пор Мария не решалась дотронуться до него.
Но сегодня она собралась с духом, остановилась перед портретом и принялась пристально рассматривать черты юного лица женщины, с которой Питер был, по-видимому, так счастлив. Ее приковал к себе взгляд темных глаз, выделявшихся на приветливом лице. Да, та женщина наверху выглядела такой счастливой, почти надменно счастливой.
Наверное, Питер гораздо больше уделял внимания своей первой жене, чем ей.
Эта мысль поразила ее в самое сердце, и, не шевеля губами, она задавала целый ряд вопросов немому портрету, который все так же уверенно и ясно смотрел на нее из своей простой рамы.
Вдруг ей показалось, что полные губы портрета задрожали, и он будто подмигнул ей. Холодная дрожь пробежала по ее телу; она начинала бояться, и все-таки не могла оторваться от портрета. Широко раскрыв глаза, она глядела на него в упор.
Она не шевелилась и дышала все скорее и сильнее.
Ей казалось, что взор ее стал острее.
На высоком челе покойной Евы лежала тень. Что это? Хотел ли этим художник выразить угнетающую ее заботу, или это было то, что она видела: только пыль, въевшаяся в краску?
Она подвинула к картине стул и поставила ногу на его сиденье. При этом движении ее платье загнулось. Покраснев, точно на нее смотрели еще другие глаза, кроме нарисованных, она стыдливо накрыла платьем белый чулок и затем одним быстрым движением поднялась на стул.
Теперь она стояла лицом к лицу с портретом. Платок в слегка дрожавшей руке Марии скользнул по лбу Евы и стер тень с ее розоватого тела. Затем она стряхнула пыль с рамки и полотна и заметила подпись художника, которому картина была обязана своим происхождением. Он назывался Артьен Лейденский, и его заботливая рука с досадной точностью воспроизвела даже самые маленькие подробности. Вот серебряная цепь с голубой бирюзой на полной шее, эту цепь она знала хорошо. Питер подарил ее Марии, еще будучи женихом, и в ней она подошла к алтарю; но она никогда не видела крестика из алмазов, который висел посередине цепи. Золотая застежка на поясе Евы принадлежала ей с последнего дня рождения, но она плохо сохранилась, и нужно было сильно нажимать на ее тупые зубцы, чтобы проколоть крепкую материю.
«Она получила все это, когда оно было еще новым, — сказала себе Мария. — Украшения! Что и говорить о них! Но сердце, сердце… Много ли любви оставила Ева в сердце Питера?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36