А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Наследник родился. Еще один. – И угрожающе добавил: – Таперя поглядим.
Онисим тогда даже удивился такой воистину царской щедрости Шептуна, но рубль взял и положил в свой кожаный мешок, спрятав его в надежном месте. Он уже и сам забыл, сколько там денег, смутно припоминая, что для обзаведения собственным хозяйством еще недостаточно. Но деньги были не главным, что толкало слугу на предательство по отношению к своему боярину. Основным побуждением Онисима была месть. Лютая, звериная месть.
Он был еще отроком, когда по приказу самого Богдана Яковлевича засекли за неуплату оброка его отца, рано поседевшего от постоянных неурожаев и беспросветной бедности, из которой тот никак не мог выбраться.
Засекли до смерти, а когда мать-старуха кинулась, чтобы удержать руку с кнутом, то пару раз хлестанули и ее, дабы не лезла баба не в свои дела. Вроде и не сильно били, а вот поди ж ты, так неловко отшатнулась мать, что оступилась да виском о камень и приложилась.
Так в одночасье потерял Онисим родителей. Сестра же его лишилась ума от пережитого ужаса.
Потому и горела в сердце у Онисима жгучая ненависть к Богдану Яковлевичу Вельскому, потому и старался он сделать все, чтобы навредить светлейшему боярину. Да и сам Шептун чувствовал, что Онисим наушничал ему на своего господина не из-за денег. Может, поэтому и платил мало.
Вот и сейчас, как только приметил расторопный слуга поднимающегося к ним на крыльцо и пыхтящего на каждой ступеньке Афанасия Федоровича Нагого, так сразу же метнулся отворять свою дыру. Разговор предстоял интересный, к тому же Нагой ничего не таил, разговаривал громко, так что слышно было Онисиму хорошо.
– Что ж ты все молчишь, Богдан Яковлевич? Али тебе, именитому боярину, первейшему на Руси опосля царя-батюшки, пристало идти по одной дорожке с князьями Милославским да Шуйским? Не боишься, что узка та дорожка для тебя покажется? Их двое, а ты один. Спихнут ведь, ей-ей спихнут. Хорошо, ежели в монастырь, а ну как подалее, чтоб уж не возвертался? А ведь ежели Федора на царствие посадят, не ты – они первейшими станут.
– Складно ты речь ведешь, Афанасий Федорович, – наконец-то вступил в беседу Вельский. – Только ежели не Федор, тогда кто же?
– Вот те на, – Нагой даже опешил от такой наглости. – А ты что же, ай забыл про царевича Дмитрия, сынка царицы здравствующей, Марии Федоровны?
– Племянничка-то твоего? Помню, не запамятовал еще. Да вот беда. – Вельский сокрушенно развел руками. – Не доподлинная она царица. На престол-то незаконно возведена, ты уж прости на прямом слове, Афанасий Федорович.
– Вона ты как дело повернул. – Нагой даже икнул от возмущения. – А сам-то ты рази не кланялся ей, царские почести воздавая?! И какой тебе еще закон нужен, коли сам Иоанн Васильевич…
– Покойный, – ловко вставил Вельский, набожно перекрестясь на икону, висевшую в углу, с изображением Георгия Победоносца, пронзающего копьем крылатого змия.
Казалось, что рыцарь в нарядных латах весьма мрачно и неодобрительно поглядывал на обоих собеседников, словно давая понять: «Погодите, этого прикончу и до вас доберусь».
То ли иконописец был великим поклонником царя, то ли царский лик так запал ему в память, виденный скорее всего пару раз, да и то мельком, но на миг и Вельскому, и Нагому, тоже глянувшему вскользь при крещении на икону, показалось, будто взирает на них со стены сам Иоанн Васильевич, и не копье это у него в руке, а острый посох.
«Мало я из вас, поганцев, кровушки-то повысо-сал, рановато вы власть делить удумали, я ведь еще встану», – казалось, говорил его острый взгляд.
Вельский даже зажмурился и, опять открыв глаза, с облегчением вздохнул.
– Поблазнилось чтой-то, – смущенно пробормотал он как бы в оправдание перед своим пустым и глупым страхом.
– Того и поблазнилось, – поворотился к нему строгим взором Афанасий Федорович, – что мысли у тебя греховные появились супротив царской воли. Да как скоро-то?!
Вельский как-то по-бабьи в изумлении всплеснул руками.
– Покойник даже остыть не успел, а ты уж перечить! – возмутился он.
Онисим от удивления чуть не присвистнул за стенкой, но вовремя сдержался.
«Оказывается, царь-батюшка, Иоанн Васильевич, почил ужо, а ведь вечен казался. Почему же колоколов не слыхать было по усопшему? Что за тайна такая? Хотя я сегодня все утро ключницу тискал в погребе, где ж услыхать-то, ежели бы даже и звонили. А можа, я их и не так понял? Да нет, видать, точно помер, то-то боярин такой мрачный приехал, да и у самого хозяина вид – краше в гроб кладут. Ну-ну, поглядим, что теперь».
И Онисим еще плотнее прижал ухо к дыре, чтобы не упустить чего из разговора.
Вкрадчивый тихий голос Вельского был слышен достаточно отчетливо.
– Да не перечу я вовсе, Афанасий Федорович. Токмо ты сам рассуди: царицей твою сестрицу объявить, конечно, его царская воля была. – Вельский почему-то старался избегать называть покойника по имени. – А вот по христианскому закону сие было али как? Да тебе, – продолжил он, разгорячившись, – любой поп, самый захудалый да неученый, скажет, что токмо трижды разрешено православному человеку жениться. А Марья-то у него какая по счету женка будет?
– Ну, седьмая, – буркнул Нагой неохотно. – Хотя это смотря как считать. Вот гляди, – он начал обстоятельно загибать пальцы. – Третья его жонка, Марфа Собакина, в зачет не идет, потому как настоящего супружества он с ней не имел, девственности ее лишить не успел, и церковный собор это признал.
– Ага, – саркастически хмыкнул Вельский. – Только не забудь, что заправлял всем на нем новгородский архиепископ Леонид.
– Ну и что? – в недоумении воззрился на собеседника Афанасий Федорович. – Что с того, что Леонид?
– Ас того, что в памяти у старика в ту пору новгородский погром свеж был, вот он и потакал царю, чтоб тот опять не взбеленился. Сам, поди, ведаешь, что государю перечить – все равно что на медведя-шатуна с голыми руками идти. С предшественником-то его, архиепископом Пименом, что сталось – помнишь ли?
– Помню, – неохотно отозвался Нагой. – Однако, как бы там ни было, а разрешение дано было, и брак тот пошел не в зачет.
– А Анна Колтовская да Василиса Мелентьева? Они как? – снисходительно улыбнулся Богдан Яковлевич.
– Они бесплодны были, – буркнул Афанасий Федорович. – То и церковь православная дозволяет для царей – ежели царица бесплодна, то брак не в зачет.
– Не в зачет, коль у царя наследников вовсе нету, как это у Василия Иоанновича с Соломонией Сабуровой приключилось. Тут конечно. Вот только у нашего государя к тому времени уже двое сыновей имелось. Так что не надо здесь, боярин, тень на плетень наводить. К тому ж ты про Анну Васильчикову позабыл, кою он казнити повелел. А Марья Долгорукая? Сызнова запамятовал? Ей царь что – тоже за бесплодие казнь учинил? Не рано ли? Оно ведь и мышам срок нужен поболе, чтоб родить.
– То за измену – стало быть, тоже не в зачет, – вяло отозвался Нагой, сам понимая абсурдность собственных слов, но еще не теряя надежды уговорить Вельского. – А даже если и считать их, то что с того? – с вызовом посмотрел он на Богдана Яковлевича. – Дите не они, а моя сестрица Марья от царя нажила.
– Ас того, – поучительно заметил хозяин дома, – что ежели хотя бы половину из них считать, то выходит, что царевич Дмитрий вовсе и не царевич, а как бы незаконный получается.
– Ты думай, о чем речешь и как! – рявкнул Нагой, хватая Вельского за грудки и тряся с силой. – То царская воля была. К тому ж тебе так говорить и вовсе срамно – вспомни, что покойный государь одному тебе воспитание младенца царского роду заповедал в завещании своем. Одумайся, Богдан Яковлевич! – уже умоляюще выдохнул он, немного остыв и отпустив слегка помятого Вельского.
– А тут и думать нечего, – сердито ответил тот, садясь на лавку. – Присядь лучше да охолонь, а то расшумелся тут. Не приведи господи, услышит кто. Что тогда?
– Во! – Нагой торжественно поднял указательный палец, будто обрадовавшись чему-то в речах Вельского. – Два виднейших мужа на Руси, два боярина именитейших, уже ныне, аки тати в нощи, шепотом должны речь вести. А это ведь начало токмо. Как дальше-то будет, не боишься ли, Богдан Яковлевич?
– Мне?! – Вельский надменно усмехнулся. – Мне, Богдану Вельскому, бояться?! Да в своем ли ты уме, Афанасий Федорович? Или ты спозаранку медовухи укушаться изволил? Али ты и сам раньше ничего не боялся? При покойничке-то, – и он опять небрежно перекрестился, на этот раз уже не глядя на икону, – пострашнее бывало. Живешь и не знаешь, будешь завтра здрав ал и уже на дыбе проснешься. А с тобой я не пойду. Случись неудача – и сам Федор не простит, видя, как мы его обошли, а уж Шуйские с Мстиславскими тем паче. Не забудь, что их, равно как и меня, – многозначительно подчеркнул он, – сам покойный государь в душеприказчики назначил. А за нами кто пойдет? Никита Романыч? Стар он и перечить царю, хошь и покойному, нипочем не станет. Может, конечно, и наберем пяток бояр из худородных, но силы-то у них нету. Разве что Годунов… Ежели Бориса Федоровича на свою сторону привлечь…
– То он тут же всех и продаст, – подхватил зло Нагой.
– Напрасно ты так, – протянул с укоризной Вельский. – Лукав он, хитер – это да, есть за ним такое, а вот в Иудином грехе не замешан.
– Не верю я ему! На ноготок малый не верю!
– Это ты потому так злобствуешь, – проницательно заметил Вельский, – что у него одного, хоть он и вместях с нами в опричнине ходил, длани в крови не замараны, как у нас с тобой. – И насмешливо уставился на гостя. – Скажешь, не так?
Нагой молчал. Сказать, что не так, ему, конечно, очень хотелось. Кому иному он, может быть, и осмелился это произнести, но хорошо осведомленному о всех его тайных кознях Вельскому говорить такое означало просто поднять себя на смех.
– Да еще за отца своего серчаешь, коего наш царь, уличив твоего батюшку в клевете на Годунова, повелел казни предати, – веско добавил хозяин терема. – А мы с Борисом Федоровичем еще в Серпуховском походе вместе в рындах при царском саадаке хаживали, так что слов худых супротив него мне не сказывай.
– Все едино – не верю, – упрямо отозвался Нагой. – А ты так за него стоишь, потому что свояком ему доводишься.
– И вовсе нет, – не согласился Богдан Яковлевич. – Просто под ним ныне тоже землица горит. Он же худородный, как и мы с тобой.
– Да пожалуй, что и похуже, – заметил Нагой. – У меня в роду татар отродясь не было.
– Родом он, может, и похуже, – веско заметил Вельский, – зато ныне нам, худородным, прямой резон за него держаться. Он теперь и токмо он и опора наша, и надежа, и оплот.
– Это еще с какого ляда?! – возмутился Афанасий Федорович.
– Ас такого, что нынешняя царица Борису Федоровичу – сестрица родная и, насколь я ведаю, братца свово очень уж любит. А ежели за него цепляться, то о Димитрие надобно позабыть, и накрепко, потому как самому Годунову простой резон тоже за своего царственного зятя уцепиться, – добавил Вельский.
– Ну да господь с ним, с Годуновым. Ты сам-то твердо надумал за Федора стоять?
– Ежели мы ныне с тобой вместе поднимемся, то супротив нас вся Москва встанет, а не только бояре земские. Супротив всех нам так и так не сдюжить. К тому же у них такая сила в руках изначально будет, как само царское завещание, а ты помнишь, что Иоанн Васильевич в нем повелел?
– Ну, Федора-царевича наследником престола объявил, – с видимой неохотой отозвался Афанасий Федорович.
– То-то. А коль я ныне слово свое за Димитрия-младенца подам, вот тогда-то уж точно все. Да окромя того, даже ежели осилим мы, все равно худые дела могут приключиться. Уж больно ненадежен твой царевич. А ну как помрет в одночасье – что тогда? – спросил хозяин дома и сам же ответил: – А тогда-то нам с тобой уж точно головы не сносить.
Наступила тишина. На этот раз Вельский попал в самое уязвимое место. Во всех доводах и рассуждениях брата царицы, теперь уж вдовствующей, было то, чего опасался и сам Нагой. За те несколько часов, прошедших с момента, как он узнал о кончине Ивана Грозного, у боярина раз десять уже мелькала подобная мысль. Тем более уж кому, как не ему, было известно о постоянных приступах падучей у младеня.
То ли трудные роды виною тому стали, то ли мужеская слабость самого царя, но уже при рождении бабка-повитуха, пробегавшая мимо Афанасия Федоровича из царицыных покоев, шепнула ему заговорщицки на ходу «мальчик», чем безмерно обрадовала, но тут же успела повергнуть его и в уныние, продолжив: «…только не жилец он, пра слово – не жилец. Слабоват, и порча – смотреть страшно».
Дней через несколько Афанасий Федорович на правах ближайшего родича зашел глянуть, как там надежа рода Нагих, и почти уже успокоился: «Мало ли что старой хрычовке померещилось, а вот поди-ка не помер досель».
Вначале все шло как нельзя лучше. И сама царица, сестрица родная, по воле случая взлетевшая на самый верх власти, красой и свежестью лица порадовала глаз брата, да и наследник, как его сразу окрестил в душе боярин, тоже на умирающего мало похож был.
И только собрался Афанасий Федорович уходить, на прощание сделав младенцу ласково «козу», как сам увидал, что пророческие слова бабки сбываются. Неожиданно с безмятежно агукающим дитем, спокойно шевелившим ручонками и, казалось, не обращавшим на пришедшего боярина ни малейшего внимания, приключилась странная и резкая перемена.
Лицо его в мгновение ока посинело, глаза, впившиеся на секунду в опешившего Нагого, вдруг закатились, и все тельце его забилось в безудержном приступе падучей. Казалось, ребенок хотел закричать, сам испугавшись буйных движений собственного тела, но не мог этого сделать и только хрипел страшно.
Затем широко раскрытый рот закрылся, и из груди ребенка через плотно сжатые губы доносилось только мычание. Синюшный оттенок кожи постепенно темнел, понемногу превращался в черный, закатившиеся зрачки никак не хотели возвращаться в орбиты, и, поблескивая белками, дитя наконец затихло. Ручки и ножки его бессильно свесились, из груди раздавался протяжный стон прощания с негостеприимным миром, который никак не хотел его принимать к себе.
– Кончается, – жалостливо охнула кормилица, неловко схватив на руки детское тельце, отчего головка со слипшимся от выступившего пота клоком жидких волос бессильно запрокинулась.
О-о, в ушах Афанасия Федоровича и посейчас стоит дикий визг, да нет, скорее рев, сестры Марии. После увиденного его не больно-то и обрадовало, когда дитя, после долгих хлопот над ним, наконец ожило.
«Сейчас живой, а завтра, глядишь, и помре, – сокрушенно подумалось ему. – Тогда прощай, надежа рода нашего».
Так расстроился боярин, что вышел вон, даже ни с кем не попрощавшись. Зрелище было настолько ужасным, что он более не стремился увидеть крохотного Дмитрия, как окрестили младенца в честь великого воителя и полководца, внука Ивана Калиты, причем окрестили второпях, опасаясь, дабы не умер некрещеным.
Даже на крестины не пришел боярин, сославшись на тяжкое недомогание. Впрочем, стать отцом от бога у царственного ребятенка почел бы за честь любой вельможа, так что отсутствие Афанасия Федоровича прошло незамеченным. А князь Милославский, довольный донельзя, что ему такая честь выпала, не поскупился и возложил на младенца свой фамильный крест, который почитался в его роду святыней. Золотой, весь усыпанный яхонтами и лалами, был он неописуемой красоты, и даже царь Иоанн Васильевич оценил его по достоинству, крякнув:
– Эко, лепота кака. Царский крест.
– Потому царевичу и дарим, – учтиво ответствовал старый князь, гордясь без меры, что довелось ему на склоне лет стать царскому сыну крестным отцом.
Но ничего этого Нагой не видал.
Правда, к здоровью Дмитрия он всегда питал живой интерес и частенько осведомлялся, как он да что. Вести, получаемые им из разных источников, все были на одну личину и не шибко радовали.
«Все то же, – слышал он из разных уст приближенных царицы. – Бьется, сердечный, в припадках, аки бес в ем сидит, выползать не хочет. Замучила совсем падучая. Ох, не жилец он, не жилец».
Что же ответить тут Вельскому? Возразить-то надо, а как?
– Это конечно. Но и то сказать, все мы под богом ходим. – Афанасий Федорович робко кашлянул, но, желая придать своим речам больше уверенности, повысил голос: – Да и, Богдан Яковлевич, порою ведь как бывает, глядишь, захворал ты тяжко, ажно в постель слег и ужо полгода не встаешь. Я по тебе скорблю всяко, а там, глядь, ан меня уже нет, а ты через годик опять на ногах, румянцем пышешь и еще полета годков проживешь.
– И то правда твоя, да только хлипкое у покойника семя. А окромя того, царевич Федор хоть разумом и не богат и здоровьем своим тоже, дак зато ему и лет поболе. Согласись сам, что в двадцать семь годков случайная смерть редко бывает, а в два года – сам понимаешь. Да еще ежели детское здоровьишко неизлечимой болезнью надорвано.
1 2 3 4 5