А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я вежливо поздоровался.
Он треух не сорвал, небрежно кивнул мне в ответ, я было уже миновал его, как он спросил неожиданно:
– А ты, поди-ка, пионер?
Я мотнул головой. В пионеры мне ровно через год, пока рановато.
– А батя-то у тебя, поди, большевик? – спросил Мирон.
– Аха! – ответил я не без гордости.
Батя у меня большевик, и на фронт он ушел среди первых, добровольцем, а не просто так. Добровольцем – значит, сам вызвался, это же каждому ясно.
– Молодец, – весело похвалил Мирон, и непонятно было, кого он хвалит, отца или меня.
Я ничего не понял из разговора, а оказалось, напрасно. Только оказалось-то чуть спустя. Опрашивает человек, как ему не ответить?
Я кивнул Мирону, добрался до своей горки – езда у меня уже получалась – и не без задней мысли обернулся на конюха: смотри, мол, сейчас слечу вниз. Я еще улыбнулся ему, простофиля, потер, чуточку приседая, лыжами о снег, чтобы лучше скользили, и поехал.
Явился я домой уже в сумерки, когда мама вернулась с работы. Они с бабушкой стояли возле нашей печки, и я сразу насторожился: обе сложили руки кренделями, лица хмурые, глядят на меня выразительно – с какой-то такой брезгливостью.
Мысленно я окинул прожитый день, тщательно в нем порылся, как в собственном кармане, отыскивая там прорехи и прегрешения, но ничего не обнаружил – деяния мои были святы и беспорочны: дневник украшала крупная, как хороший стул, только в перевернутом виде, четверка по арифметике, потом я заскочил в библиотеку, вовремя ел, катался на лыжах, и вот он я, весь как на ладони.
Мама сдвинула брови, нахмурилась, задала первый вопрос. Я сразу понял: идет серьезное дознание.
– Как ты мог? – спросила мама, а бабушка только вздохнула, будто я уже в тюрьме, и качнула, осуждая, головой из стороны в сторону.
– Что? – спросил я, заливаясь краской.
Да, да! Есть на белом свете безвинные люди – а их почему-то больше всего среди маленьких и честных, – которые при взгляде в упор или из-за какого-нибудь дурацкого вопроса начинают яростно краснеть, просто костром полыхать, и, хоть ни в чем не виноваты никто им поверить не может по глупой, пусть и древней поговорке: на воре шапка горит. А тут не шапка – лицо. Полыхает – и хоть умри, никогда своей невиновности не докажешь.
Я даже потрогал щеки холодными с мороза руками, чтобы остудить их. Это только прибавило уверенности в моей вине.
– А еще ученик! – сказала бабушка.
– Ха-ха, – попытался я успокоить себя, но это было совершенно не убедительно даже для меня самого.
А маме и бабушке этот дурацкий хохоток подтвердил правоту их подозрений.
– Вокруг столько хулиганства! – воскликнула мама, и в ее глазах засияли слезы. – Но от тебя… Неужели и ты! Старому человеку!
Я начинал приходить в себя. Когда непонятно, то легче. Я совершенно не понимал, о чем идет речь, и, таким образом, испытывал унижение.
– В чем дело? – проговорил я фразу, вычитанную в какой-то серьезной книге. Она мне нравилась своей определенностью. Я дал себе слово запомнить ее на всякий случай, и случай этот настал.
На моих родных женщин фраза произвела ожидаемое впечатление – ряды заколебались. Мама и бабушка поглядывали на меня по-прежнему с осуждением, но руки уже не держали, как судьи, калачиком.
– В чем дело? – проговорил я мягче, вкладывая в слова озабоченность, разбавленную непритворным интересом.
– Что произошло у вас с Мироном? – уклонилась от прямого ответа мама.
С Мироном? Что у меня могло произойти с Мироном?
– Он спросил, не пионер ли я, – пожал я плечами, – а потом спросил, большевик ли отец.
Мама и бабушка переглянулись, и я понял, что дал им пищу для дополнительных размышлений. Они помолчали.
Первой собралась с мыслями бабушка.
– А потом? – спросила она.
– А потом я подошел к горе и съехал вниз.
Ах эти женщины! Не поймешь, откуда что берется! При чем тут Мирон, мое катание, зачем эти обходные маневры – липовая стратегия? Все-таки не зря среди генералов нет женщин. К чему они клонят? И уж клонили бы скорее.
Жар, видно, схлынул с меня. Мне не терпелось добраться до сути их замысла.
– Что дальше? – спросил я, наступая.
– Нет, нет! – Мама протянула в мою сторону вытянутую руку, ладонью точно останавливала меня, мой торопливый бег. – Что было перед этим?
– Я говорил с Мироном.
– А между? – Мамины глаза сверлили, щеки разрумянились, будто она добралась до главного. – Между Мироном и тем, как ты скатился?
Что там было? Я пожал плечами, но теперь уже совершенно спокойно, не краснея, искренне теряясь в догадках: что там могло происходить?
Я молчал, и вдруг мама, моя дорогая, любимая мама произвела нечто непередаваемое:
– А вот так? – воскликнула она и смешно потрясла, извините, тем, что называют нижней частью туловища, изображая какое-то неприличное, действительно оскорбительное движение.
Я помотал головой. Шарики, то есть глаза, наверное, катались у меня где-то на лбу, рот распахнулся от удивления, и вообще, похоже, весь мой вид выражал такую неподдельную искренность, такой интерес, такую пораженность, что в маме что-то щелкнуло и переключилось.
– Как, как? – воскликнул я, но в маме уже щелкнуло и переключилось. Она что-то такое поняла.
И тут только до меня доперло. Я все понял! Меня обвиняют в оскорблении, в хулиганстве, в каком-то невероятном грехе, но никто точно не знает, что означает моя непристойность.
Я захохотал, как заведующая поликлиникой, заржал, как сумасшедший конь, я вспомнил, что я делал между разговором с Мироном и тем, как скатиться.
– Я потер лыжами о снег, – сказал я своим прокурорам, – вот так! – И показал на полу, как трут лыжами о снег, чтобы они лучше скользили.
Что тут произошло! Мама и бабушка – теперь уже они, мои дорогие, – вспыхнули от причесок до самых воротничков. Они полыхали ярким пламенем, и им было стыдно передо мной. Такого еще не бывало в моей жизни – обычно стыдиться следовало мне. А теперь стыдились они.
Первой опамятовалась бабушка.
– Будь он проклят, этот Мирон! – сказала она и даже сделала вид, что плюнула. На самом деле бабушка никогда бы не могла плюнуть в комнате. – Погрешить на мальчонку, это надо же.
– А мы-то, мы! – воскликнула мама, отворачиваясь от меня. – Хороши с тобой!
Это был неприятный вечер. Может, самый неприятный за все мое детство. И мама, и бабушка, и я принимались болтать о чем-нибудь серьезном или неважном, но даже болтовня неловко обрывалась сама собой, и наступало молчание. Выходило так, что не болтовня, а молчание было главным для каждого из нас, казалось, что, и болтая-то, мы молчим и произносим слова только для того, чтобы прикрыть ими молчание, точно голые люди прикрывают тело тряпьем, чтоб не было стыдно.
И подумал, что эта проклятая кикимора Мирон добился своего. Не удалось наказать меня, так он наказал всех троих. И если ему не удалось заставить сомневаться во мне маму и бабушку, то зато удалось заставить меня укорить их, хоть и про себя, за недоверие ко мне.
Да, человеческое коварство многолико и разнообразно. Притворяясь благом, оно ранит людей, сеет подозрительность и недоверие, главных врагов любви. И надо немало сил и ума, чтобы выполоть их, эти недобрые ростки, будь они прокляты.
Только уж перед сном все мы пришли в себя, точно кто-то вспугнул наши души, и они лишь теперь возвращались на место.
Я лег в постель, мама наклонилась ко мне, поцеловала в переносицу и прошептала, чтоб не слышала бабушка:
– Прости, сынок.
Она ушла в кухню, а ко мне на цыпочках, чтобы не слышала мама, подобралась бабушка и, склонившись, прошептала в самое ухо:
– Бес попутал!
– Бабуш! – прошептал я. – А что это означает?
Бабушка махнула на меня рукой. Я помог ей – засмеялся. Она тоже хихикнула. За дощатой переборкой прыснула мама.
Мы хохотали, прощаясь с прожитым днем, прощаясь с Мироном, его поклепом, глупой доверчивостью женщин и моей возможной неосмотрительностью.
– Старый хрыч! – воскликнула бабушка.
– Старая кикимора! – поправил я.
Насмеявшись, мама сказала задумчиво:
– А ведь не зря он спросил про большевика, чует мое сердце!
Доброта обладает опасной властью, заставляя забыть зло. Доброта склоняет к прощению. Но ведь порой прощение – беда. Не для того, кого прощают, нет. Тому, кто прощает.
Поутру Мирон сорвал передо мной свой треух.
– Молодец! – воскликнул он. – Булки не пожалел!
Я содрогнулся: откуда он узнал? Мирон понял мое удивление, разъяснил:
– Накрошили вы с ней маленько. Я увидел.
«Глазастый!» – про себя ответил ему я.
– А вот дырку ты прорубил зря! – жалобно проговорил он. И начал наворачивать: – Дождь зальет, снегу навалит. Опять же казенное имущество – ныне знаешь как строго! Но ты добрый, добрый! Молодец!
Я ничего не говорил, ничего не отвечал, я был желторотым воробьем, возле которого прохаживается кот да ласково мурлычет, – и страшно, и интересно. Выслушав одобрения, смешанные с далекой угрозой, я обошел Мирона, а по дороге в школу, размышляя над его словами, решил по наивности, что ободрения в них все же больше, чем угрозы. Вон сколько раз повторял: «Молодец, молодец», даже по плечу похлопал, когда я огибал его.
На прощание Мирон сказал:
– Заходи к Машке-то, проведай, как захочешь.
«Как захочешь»! Выходит, если верить Мирону, дверь на конюшню теперь всегда открыта для меня.
Я старался обрадоваться, хотел запрыгать от радости, но что-то не радовалось и не прыгалось. Вчерашняя ранка затягивалась не сразу, хотя и затягивалась, должна затянуться: ведь я вроде бы как связан с конюхом.
С тех пор как я прокатился на Машке, а потом свалился с нее кулем, мое положение в школе переменилось: народ наш считал меня лихим всадником – ведь про куль-то я умолчал. И про многое другое в классе не знали. Зато знали всякого такого, что я и сам-то слышал во второй раз: второй от самого себя, в школе, а первый из тома довоенной энциклопедии, которую читал каждый вечер, готовясь к утру.
Нет, что ни говори, а страшная штука – слава. Про Машку-то, про то, что на ней прокатился, сказал единственному Вовке Крошкину – я даже и хвастаться не хотел, просто сказал: «Вчера катался на лошади», но и этого хватило. К середине уроков весь класс уже знал, что я скакал на коне. Рядом, мол, у меня конюшня, вот я и уговорил конюха. Не станешь ведь махать руками и каждому честно объяснять, как было дело. Я сперва помучился, а потом плюнул: невелика беда! Я ведь прокатился? Прокатился! А как потом слезал – не так уж, оказалось, важно для нашего класса.
Только зря думал, что беда невелика.
Теперь каждый день приходилось читать в энциклопедии про лошадей. И не просто читать – готовиться. Почище, чем к урокам.
Каждый день – на переменке или перед уроками – меня теперь окружали люди, всерьез интересующиеся лошадьми. И я должен был им рассказывать, да не просто как-нибудь, а каждый день подавай что-нибудь новенькое, будто я знатный наездник, в самом деле. Или конюх.
Кашу заварил все тот же Вовка. Я ему сказал, что самые первые предки лошадей были ростом с кошку. Он выпучил глаза, завыл, надо мной издеваясь, изобразил, что падает в обморок, а на уроке – бух! – поднимает руку и спрашивает, верно ли, что когда-то были такие крохотулечные лошадки. А учительница его как обухом по голове:
– Правда. И теперь такие есть, чуть побольше – с собаку. – Еще улыбнулась: – Можно в сумке носить.
Ну и пошло. Вовка весь урок проерзал, на меня радостно косился, а едва звонок прогремел, начал громко приставать: расскажи да расскажи еще что-нибудь про лошадей. Вот я и старался. Да к тому же мне в голову пришло про лошадей рассказывать в форме вопросов – это ребятам очень почему-то нравилось.
– Знаешь, – спрашивал я, – сколько раз надо ее кормить? – Речь, понятно, шла о лошади. И Вовка мотал головой. – Два раза! – чеканил я. – А знаешь, когда?
Вовка или кто-нибудь другой с яростной готовностью мотал головой.
– Утром и вечером.
И теперь уж никто не сомневался в моих словах, не пререкался и не спорил. От частого употребления слово «знаешь» превратилось в «знашь».
– Знаешь, сколько раз поить?
Голова или даже сразу несколько голов мотались передо мной и мне это, скажу честно, нравилось.
– Три! – говорил я.
– Знашь, какие типы лошадей в армии? – Выдержав паузу и приняв мотание голов как дань своему авторитету, я перечислял, прикрывая глаза: – Верховой, артиллерийский, вьючный, обозный… Знашь основной показатель лошади?
Слова я употреблял серьезные, тоже из энциклопедии, но это никому не казалось неестественным, наоборот, я только ярче освещался лучами славы, будь она неладна.
– Аллюр.
– Аллюр три креста! – с восторгом прошептал Вовка слышанное в каком-то фильме.
Я тоже помнил это выражение, но взглядывал на друга с укоризной – экий ты несерьезный человек, мол! – и пояснял:
– Есть быстроаллюрные и медленноаллюрные. – Я входил в штопор – приступал к высшему пилотажу: – Знашь, какие быстроаллюрные?
Класс – уже весь класс слушал меня – мотал головами.
– Верховые и рысистые… Знашь, какие медленноаллюрные? Тяжеловозы.
Я входил в пике и блистательно выводил из него свой самолет. Я щеголял редкими знаниями, и мало кто понимал, отчего я порой тяжело вздыхаю. А я жалел учительницу Анну Николаевну. Выходило, я, как она, готовился к своим жеребячьим урокам и уже был на последнем дыхании: мои энциклопедические знания кончались вместе с короткой статьей в пухлом томе. А учительница – как она? Говорит всегда интересно, все помнит и знает. Может, ночами не спит, готовится?
Кроме этого, я думал о Мироне. Ссориться с ним, выходило, нельзя. Кончится энциклопедия, что говорить стану? Придется ведь к нему идти!
Ясное дело, о него и обжечься можно, что там я – вот Поля с Захаровной от него маются, близкие его, опять же он хозяин Машки, и если лошадь меня интересует, то я тоже что-то сделать должен, чтобы у него доверие заработать.
Но вот как?
Он приглашал меня – ласковый стал. «Заходи да заходи». Я заходил в конюшню пару раз, но неуверенно, с неловким чувством, вроде как прихожу на правах гостя. А мне хотелось прав других – хозяйских.
Однажды меня осенило. Шел из школы прямо по дороге – тротуаров в войну не чистили, – и озарило!
Лошадей было в городе много, я уже говорил – главный транспорт, а транспорту требуется заправка, то есть сено, и вот это сено без конца возили по улицам – обозами или на одиночных подводах. А когда сено везут, оно, как ни старайся, потихоньку падает – клочками, побольше и поменьше. И я решил собрать для Машки сенца с дорог.
Бросил дома портфель и допоздна бродил по улицам – накопил маленький пучок. Сразу Машке не понес, сложил возле конюшни, решил: тут будет мой стог.
Когда бродил по улицам, улыбался своему сравнению: вот Машка возит дополнительное питание маленьким малышам, а теперь я ей соберу дополнительное питание. Я думал еще о том, что, когда соберу внушительную копну, Мирон непременно меня зауважает. Именно такой поступок он может и должен по достоинству оценить.
Не раз и не два видел я, как старухи, женщины и даже девчонки подбирали это дорожное, ничейное сенцо, всегда еще думал: кому оно? Спросить их самих – не хватало любопытства, а теперь вот и мне потребовалось сено.
Собирать клочья надо было с толком, в какую-нибудь сумку, а я приспособил собственный портфель. Гнал домой, выкладывал учебники и тетрадки и шел по городу, бдительно осматривая дорогу.
Удивительное дело! Как только начинаешь заниматься всерьез чем-нибудь даже очень простым, выясняется много такого, чего ты вовсе и не предполагал. Например, уже дня через три я понял, что город делится на участки – да, да! По улицам, которые ближе к реке, бродила бровастая девчонка в пуховой шапке, которая кончалась длинными, до пояса, ушами с розовыми колбочками. Щеки у девчонки горели цветом пуховых помпошек, а черные глаза под черными бровями при моем появлении настораживались. В левой руке она держала небольшой полотняный мешок, а в правой веник. Веником черноглазая подметала дорогу, сгребала в кучку все травинки и бережно укладывала в мешок.
Сперва, заметив девчонку, я повернул просто так, не желая ей мешать, а на третий раз понял: да это же ее участок!
На улицах, дальних от реки, хозяйничала старуха в фетровом малиновом капоре, из-под которого виднелся белый платок. Старуха, видать, была побогаче, ходила без веника, наклонялась только за клочьями, и та девчонка с берега могла бы тут немало намести.
Так что у реки была девчонка, возле поля – старуха, на горах, которые окружали наш овраг, еще две старухи, и я, оказалось, действовал в окружении. Хорошего тут мало, и я решил перейти в наступление, прорвать кольцо. Нелегко прорывать окружение, когда вокруг враги. А когда не враги? Не друзья, но ведь и не враги…
Я начал атаку с девчонки, все-таки легче. Пошел в ее сторону. Наверное, она тоже сметала сено после уроков – еще издалека увидел пуховую, круглую, как шарик, голову.
1 2 3 4 5 6 7