А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Витькино лицо не выражало ни страха, ни отчаяния, ни злобы ко мне. Он просто трудился, откидывал весла, загребал ими воду, снова откидывал и снова загребал, напрягая руки, грудь и живот, и я поразился неожиданной мысли: как мог он сконфузиться в спокойном классе, этот парень, который не растерялся на неверной зыбкой и опасной воде?
Только потому, что здесь у него был опыт? Но какой такой опыт требовался в классе? Выходила явная ерунда, какая-то чепуховина, концы не сходились с концами, одно не вытекало из другого, я не находил связи, терялся и ничего не понимал.
Впрочем, не понимал по своей естественной неопытности. В жизни вообще часто одно не вытекает из другого и не сходятся концы с концами. Логике не все подчиняется в мире человеческих поступков, и еще не раз я увижу, как тот, кто считался всеми героем, оказывается трусом, а тот, кто считался слабым, был очень сильным. В общем, бывают задачки, где результат не сходится с ответом, которого ждут. И правильность решений как раз вот в этом – в том, что не сходится.
А Витька вывел ялик на тихую воду, бросил, ни слова не говоря, весла и пересел обратно на нос.
Я ничего не спросил, но, видно, лицо мое изображало такой вопрос, что он засмеялся и сказал:
– Ну, греби!
Мы плыли по тихой воде, и Витька учил меня, как опускать весла в воду, как закидывать их вперед до предела, а потом, не заталкивая в глубину, вести назад, помогая рукам всем туловищем.
Обратно, к барже, я подгребал сам, спокойно и уверенно пройдя стремнину, и Витька заковав свой ялик цепями, весело подмигнул мне.
Я радостно рассмеялся. Ладошки у меня вспухли прозрачными пузырьками, спина и руки болели, но я был счастлив, потому что научился полезному делу.
А самое интересное только еще приближалось.

* * *

Это было настоящее таинство! Торжественный, невиданный, даже чуточку пугающий ритуал! Особые, неслыханные дотоле слова!
Хриплым, прокуренным голосом начальник пароходства, тощий, как плоскодонка, с носом, похожим на руль корабля, в кителе с непонятными нашивками на рукаве, спрашивал строго Витьку:
– Какая у пленки чувствительность?
Борецкий произносил в ответ таинственные цифры.
– Бачка у нас нет, – говорил ему отец, – это тебе известно?
Витька деловито кивал, и отец, разделяя слова, а оттого произнося их как бы торжественно, продолжал:
– Ну ничего! Чувствительность невысокая! Можно проявить при красном свете!
Витька притащил красный фонарь, расставил такие пластмассовые коробки, они назывались кюветки, и принялся растворять какие-то порошки разных цветов, а я внимал происходящему, ни шиша не понимая, как последний тупица.
Вроде бы я во многом разбирался на третьем году школьной жизни! Уж по крайней мере вел себя уверенно в любых обстоятельствах, как мне казалось. Представить себе не мог, что могу выглядеть простофилей. А вот выглядел. И даже дважды в один день: сперва не умел грести, теперь ничего не смыслил в фотографии. Единственные понятные вещи говорила грубым мужским голосом Витькина мать. Она курила, сидела на табуретке и спрашивала:
– Тряпку руки вытирать взяли? А то опять Виктор насажает пятен на брюки! А температуру воды замерили? А окна не надо занавесить?
Оказалось, что и окна надо занавесить, и смерить температуру воды, и взять тряпицу для рук, и приготовить пинцет («зачем?» – поражался я), развести фиксаж («что это такое?») и, наконец, погасить свет.
На столе при свете красного фонаря таинственно чернели в кюветках три жидкости – проявитель, вода и фиксаж. Витькин отец взял «Лилипут», раскрыл его и вынул недлинный кусок пленки. Она казалась белой при красном свете. Потом он опустил ее в проявитель и уступил нам с Витькой место:
– Смотрите!
Витька подтянул меня к столу за рукав. Я затаил дыхание. Борецкий уверенно взялся за край пластмассовой ванночки и стал медленно, даже торжественно покачивать ее. Пленка в жидкости изгибалась, вылезала из ванночки, и тогда Витька топил ее, аккуратно прикасаясь пальцами к краешкам. Настало долгое ожидание. Проявитель в ванночке тихо всплескивал, и я почувствовал, что комната неторопливо, как бы в такт ванночке, покачивается и где-то слышен негромкий плеск. Это покачивалась баржа на воде, и непривычное, едва уловимое колебание ее окончательно превращало таинство при красном фонаре в какое-то возвышенное действие, которое обещает счастливую и нечаянную радость.
– Коля, – спросила меня в самый неподходящий момент Витькина мать, – а тебя дома не потеряют? Ведь уже поздно!
– Нет! – воскликнул я, отмахиваясь от тревожного вопроса и не желая думать ни о чем, кроме их счастливых колебаний – баржи и ванночки.
Там, в гуще проявочной жидкости, на белой полосе пленки начинали возникать сероватые линии. Они становились все четче. Уже можно разглядеть окна, забавные смешные окна, в которых черно, зато переплеты белые – все наоборот. А вот чье-то лицо – откуда-то взялся негр с белыми, как у вареной рыбы, глазами. Рядом белые кусты, белое дерево.
– Почему-то, – шепнул я, – все наоборот?
Витька не засмеялся, а торжественно, как заклинание, произнес еще одно незнакомое мне слово:
– Негатив!
– Аха, понятно, – выдохнул я, ничего не понимая.
Расстояние между мной и Витькой возрастало с каждым мигом. Рядом со мной был не обыкновенный одноклассник, к тому же еще и презираемый кое-кем за свой необъяснимый конфуз, а человек, который умел грести, обладал собственным яликом, жил на барже, но главное – умел не только фотографировать, но и качать кюветку, растворять порошки проявителя и фиксаж, знал, что такое негатив, и вот теперь глубокомысленно вглядывался в очертания на пленке, и весь его вид свидетельствовал о серьезности дела, которым он занимался, о полной самоотдаче, об умении делать то, что не умел делать я.
– Пап, погляди! – сказал он.
Громко кашлянув, начальник пароходства свесился над Витькиным плечом, похожий на аптечного провизора, и вынес приговор:
– Промывай!
Витька вытащил пленку из кюветки с проявителем, сунул в кюветку с водой и отчаянно забулькал там. Потом опустил пленку в фиксаж. Белый налет, какой бывает на языке, если поел снегу зимой или как следует простудился, таинственно и бесследно исчезал с пленки. Наконец она стала прозрачной.
– Можно включать!
Я радостно бросился к выключателю, налетел на стул, раздался грохот, и, когда загорелся свет, я опять был в дурацком положении – не первый раз на этот день – на четвереньках, запутавшись рукой в изогнутой спинке венского стула.
Но неудачи не меняли моего счастливого настроения, да и Витька совершенно не замечал моих оплошностей, он был увлечен не меньше меня, и мы с восторгом разглядывали негатив, где, оказывается, все должно быть наоборот, чем на самом деле: белое черным, а черное белым, – таков закон фотографии.
– Ибо эмульсия … – поднимал большой палец начальник пароходства, – светочувствительна , а это означает, что она как бы не замечает черное, зато фиксирует все светлое, и это светлое оставляет на пленке следы. Потом, при печати, негатив накладывается на фотобумагу, которая тоже чувствительна, происходит экспозиция – включают белый свет, и сквозь светлое на негативе проходит луч к бумаге, оставляя при проявке черный след. А через черное он, естественно, не проходит. И не оставляет свет. Так что черное на негативе остается белым на позитиве , то есть фотокарточке.
Я захлебывался непонятными словами, лихорадочно переспрашивал и сам повторял незнакомые звуки, радуясь, что они, оказывается, получаются и у меня, следил за ловкими руками Витьки, который протирал пленку одеколоном, поясняя при этом, что вообще-то лучше бы спиртом – для быстрой сушки, потом демонстрировал копировальную рамку, закладывал кусочки фотобумаги под негатив, экспонировал и давал поэкспонировать мне, предлагал мне попроявлять, пофиксировать, делать пробы, то есть проверять, какая выдержка для каждого негатива будет наилучшей. Потом мы глянцевали карточки, и это тоже была целая поэма. Сперва требовалось тщательно промыть обыкновенное стекло, потом протереть его раствором вонючего формалина, затем набросить мокрые карточки, укрыть их газетой и специальным резиновым валиком прокатывать их до тех пор, пока с них не исчезнет лишняя вода.
Увеличителя у Борецких не было, поэтому мы напечатали контактные снимки, то есть точно такого же размера, как негатив, и наши лица на фоне школы теперь оказались намертво приплюснутыми к стеклу.
Уф! Я не ощущал себя в тот вечер, не чувствовал ни рук, ни ног, иногда только, как сквозь какой-то туман, кололо мозоли на руках, и я на секунду мысленно вырывался из-под торжественного света красного фонаря на стальную речную стремнину. Но даже река и страшное дневное приключение тотчас исчезали из памяти – красный мрак фотографического таинства, лица, медленно выступающие на белой бумаге под жидкостью проявителя, две красные точки во тьме – папироски Витькиных родителей, щелчки выключателей в тишине, шуршание черной бумаги, в которую заворачивали бумагу фотографическую, властвовали мной завораживающе, беспредельно. Я и домой-то шел, механически переставляя ноги в уличном мраке, душой все еще оставаясь на Витькиной барже, в темной комнате.
Дома мне влетело, бабушка и мама сбегали в милицию, заявив о моей пропаже, и моему беспутству посвящалась долгая женская руготня, которую, надо заметить, я плохо слышал, блаженно улыбаясь в ответ. Еще бы, у Витьки глянцевались контактные отпечатки моих первых экспозиций, сделанные на светочувствительной фотобумаге, бумаге, эмульсия которой получила определенную выдержку, а потом подвергалась кюветной проявке, в которой участвовали различные химические вещества, в том числе гидрохинон! Разве могло со всем этим соперничать какое-то незначительное опоздание домой, поздний приход, бабушкина и мамина проборка. Господи! Да я же сегодня просто Магеллан! Или Колумб! Я открыл для себя неведомую, неповторимую страну, в которой на бумаге ни с того ни с сего появляется вдруг дом, или человеческое лицо, или дерево! И хочу, жадно хочу научиться, как Витька, устанавливать диафрагму и выдержку в зависимости от чувствительности пленки, покачивать кюветку, уметь растворять порошки и вообще уметь фотографировать!
Ведь можно же будет запечатлеть этих шумливых женщин, если, конечно, они спокойны, наш дом, заросли одуванчиков вдоль тротуаров и на пустыре возле школы стрекоз, неподвижно замерших в воздухе, Вовку Крошкина, Анну Николаевну, дом, где сразу Райфо, Райплан и Районо, и, наконец, магазин ненаглядных пособий – весь мир можно снять на пленку, оставить на бумаге, запечатлеть навсегда, навсегда, навсегда!
Где бы только раздобыть «Лилипут» – странное, с блестящим глазком на полированном брюшке существо, способное навечно запоминать мир? Я представлял, как иду по улице, меня встречает толпа незнакомых совершенно мальчишек и кто-то один из них говорит, кивнув на меня: «Смотрите на этого пацана! Он знаете что умеет? Фотографировать!»
«Все мечты сбываются, товарищи!» – такие слова в песенке есть. «Если только очень захотеть» – так, кажется, дальше. Справедливо это. Действительно, сбываются, если очень пожелать. Даже иногда кажется, кто-то нарочно подкарауливает твои желания – давай только пожелай.
Той весной в городе открывался Дворец пионеров в красивом таком старом здании за витой железной оградой на берегу реки. И везде висели фанерные объявления – какие открываются кружки. Был в этом объявлении и фотокружок. Но вся загвоздка – я еще не пионер. Никто в нашем классе не пионер. Через лето, осенью, под Октябрьские праздники, примут всех, а пока что еще не доросли, и мой поход во Дворец пионеров окончился первой весенней пылью, размазанной по щекам: слезы высохли, а грязь осталась.
Времени миновало уже немало с тех пор, как бабушка и мама искали меня через милицию, острота позднего возвращения притупилась, и мои опекунши слушали внимательно и с сочувствием стон моей души. Да куда это годится? Фотоаппарата у меня нет, во Дворец пионеров не пускают, не дорос, видите ли, каких-то шести месяцев до пионеров, и вот, нате вам, целое лето пропадает, а я так и не научусь фотографировать! Может, во мне пропадает дарование!
Мама хмыкала, видно, в душе соглашалась со мной, бабушка сочувственно качала головой, выясняя подробности:
– Это в каком же дому Дворец-то пионерский? А-а? В архиерейском!
Махусенькие карточки, которые я принес на другой день после того, как припозднился, – они свободно умещались на ладошке, но были блестящие, как из настоящего ателье, – убеждали маму и бабушку, что прошлялся я, видно, все-таки не зря и что толк из меня может выйти. Заключение сделала бабушка. Прямо мне в лицо, простодушно и откровенно. Говорила она маме, но в лицо глядела мне:
– Польза есть, хоть шляться впустую не будет. А то ведь из школы до дому битый час. Где это видано?
Надо же, магазин ненаглядных пособий помог мне! Время, которое я толкался в нем каждый день, пошло на пользу. Мама взяла паспорт, меня, и мы двинулись во Дворец пионеров, прямехонько к директору.
Директором оказалась большая толстая тетка с пионерским галстуком на шее и писклявым девчоночьим голосом. Она говорила бодро, по-пионерски, поэтому разговор происходил какой-то несерьезный: мама ей объясняла про меня, строго и внушительно, а директор в галстуке несолидно пищала и со всем соглашалась.
Дело кончилось тем, что мама написала бумажку, называемую поручительством, – поручалась, выходит, за меня, – и тетка в галстуке пропищала мне торжественно:
– Ну вот, Коля, и сбылась твоя мечта! Ты зачислен в начальную группу фотокружка! – Встала и отдала мне пионерский салют. Но я ведь не был пионером, не мог же салютовать в ответ и поэтому глупо поклонился.
Когда мы сидели у директора, я обратил внимание на полукруглые, сводчатые потолки ее кабинета и подумал, что тут, наверное, была спальня архиерея.
Фотокружок же разместился, видно, в архиерейских чуланах. То справа, то слева от комнаты, где мы занимались, всхаркивали канализационные трубы, и по ним гулко неслась вода. Речь руководителя, таким образом, заглушалась, он повторял фразу сначала.
Впрочем, вполне вероятно, Родион Филимонович повторялся совершенно по иной причине, и трубы просто помогали ему, создавая, как говорится, подходящую обстановку, – ведь бывало, что и без труб, в тишине и покое, он вдруг беспричинно задумывался, начинал блеять: «Э-э, как я говорил, м-мм, ну да, кха-кха, так на чем мы остановились?» – и только с трудом отыскивал свою мысль. Позже мы узнали, что Родион Филимонович фронтовик, контуженый, и стали снисходительно относиться к провалам его речи.
Я, наивная душа, думал: нам тут же дадут по фотоаппарату, снабдят пленкой и скажут: «Дуй, ребята, поглядим, кто талантливей». Ха-ха! Аппарат на весь кружок был один – довоенный «Фотокор», с мехами, как у гармошки, матовым стеклом, по которому наводили на резкость, кассетами и штативом – недалеко ускакала эта техника от ящика из фотоателье, поснимай таким! Витькин «Лилипут» казался в сравнении с «Фотокором» просто пределом изящного совершенства.
Я думаю, этот единственный «Фотокор» и стал причиной развала фотокружка. Если бы Родион Филимонович повел нас снимать, показал, как проявлять и печатать, может, дело бы изменилось. Но он читал нудные лекции, проходил с нами теорию, проваливаясь в своих речах под гул и без гула канализационных труб, а большинство народу ведь не видело захватывающих химических процессов, зато в гробу видело – ходило тогда такое выражение – всякую теорию: мало, что ли, школьных уроков! И постепенно пять или шесть групп превратились в одну.
Это была презабавная группа. Ведь прежние-то собирались из ребят одного возраста, включая даже десятый. Вот несправедливость: непионеров из малышей – так не брали, а непионеров из старших классов брали запросто, – какие там пионеры, в десятом-то! И вот самые стойкие – от третьеклассников, то есть меня, до дуботолков, десятиклассников, – сбились в одну группу для начинающих, и на равных правах – никто не умел снимать, все только учились.
Да, видно, сильное впечатление произвел на меня Витькин «Лилипут» и все, что за ним последовало. Я сидел всегда возле Родиона Филимоновича, с непременной тетрадкой, преданно глядел ему в рот, даже когда он издавал неопределенные звуки, записывал рецепты проявителей и закрепителей, а иногда отваживался вставлять знакомые уже словечки, выдающие мои тайные знания: «экспозиция», «чувствительность», «гидрохинон», «эмульсия», – так что Родион Филимонович сперва стал поглядывать на меня внимательнее, чем на других, затем стал мне улыбаться, а потом – я почувствовал – полюбил меня тайной любовью учителя к первому в жизни ученику.
Что там говорить!
1 2 3 4 5 6 7 8