А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Уже смеркалось, когда овчарки появились на дороге. Сашка, увидев их, побледнел. Михаська сказал ему, чтобы бросил дурить, – он отменяет все свои «американки», но это почему-то только сильней разозлило Сашку.
Собаки приближались. Они шли, чуть косолапя, оставляя на земле когтистые пятиконечные знаки, и прохожие покорно сворачивали в сторону, уступая дорогу знаменитым псам.
Сашку стало трясти, он даже позеленел, а Михаська, растерявшись, молчал. Эх, надо бы схватить Сашку за рукав, дернуть его – пусть во всем был бы виноват тогда Михаська! – но не дать Сашке сделать этот шаг. Последний шаг. А может, первый? Ведь с него все началось.
Собаки поравнялись с ними. Сашка шагнул вперед, и один пес зарычал, ощетинил шерсть и потащил мужа Фроловой к Сашке. Второй пес шел спокойно, ничего не замечая, понурив голову.
Фролов прикрикнул на пса, и тот послушно умолк. Сашка стоял на обочине мостовой, глядя вслед собакам, ни жив ни мертв. Если честно говорить, и у Михаськи пошли по спине мурашки, когда Свирид сделал свой первый и единственный шаг к собаке. Михаська вздохнул и хотел было утешить Сашку, но тот повернулся к нему. Михаська удивился: в глазах у Сашки стояли слезы – наверное, он просто обозлился на себя за этот дурацкий спор и, конечно, на Михаську.
– Уйди! – прошептал он.
– Брось ты, Сашка! – сказал Михаська. – Мне бы ни в жизнь… Вон он как ощерился!
– Уйди! – снова сказал Сашка, зло сжимая кулаки.
Он, наверное, решил, что Михаська просто смеется над ним, издевается, как тогда, в лагере, издевались над Сашкой почти все. Михаська вдруг подумал, что, пожалуй, Сашка и стал-то таким задиристым после лагеря, чтобы доказать всем, что не хуже других. И псов захотел погладить, чтоб доказать. И не кому-нибудь, а Михаське, своему лучшему другу.
– Брось ты, Сашка! – сказал он снова.
– Уйди! – закричал вдруг Сашка. – Уйди, говорю, спекулянт!
«Вот ведь как обиделся! – подумал Михаська. – Будто он, Михаська, лучший друг, мог о нем что-нибудь плохое подумать. А про лагерь он давным-давно забыл».
– Что ты, – засмеялся Михаська, – белены объелся?
Этого слова, «спекулянт», он даже не заметил.
– Уйди! – повторил Сашка. – Все вы такие. Спекулянтская морда!
«Что он, обалдел совсем? – подумал Михаська. – Я к нему как к человеку, а он…»
– Ну-ка повтори, – сказал Михаська.
– И повторю! – окрысился Сашка. – Спекулянтская морда! Твоя мать конфетами теперь на базаре торгует.
Михаська вложил всю силу в этот удар. Сашка упал в пожухлую траву, упал молча, как мешок, набитый чем-то тяжелым. И то, что он не заревел, ничего не сказал больше, острой болью резануло Михаську. Значит, он сказал правду?! «Тьфу, ерунда какая!» – подумал он тут же.
Но Сашкины слова уже не давали ему спокойно идти, спокойно дышать, о чем-то думать. Он пошел домой быстрее, потом побежал. Тут он вспомнил, что уже вечер и мама в магазине. Тогда он кинулся в магазин, но передумал.
Дома никого не было. Михаська включил свет и полез в буфет. Конфеты, которые они купили в коммерческом два дня назад, лежали на месте.
«Гад! – подумал он. – Какой гад этот Сашка!»
Для верности Михаська развернул бумажку и откусил полконфеты.
Однако спокойнее не стало. Михаська побежал в магазин. Вокруг него опять вилась очередь, еще длиннее, чем в тот раз. Мама говорила: теперь пропускали по полторы тысячи человек. Михаська обежал магазин и стал стучаться в какую-то дверь. Ему долго не открывали, потом выглянула милиционерша. Михаська сказал, что он пришел к матери – надо отдать ей ключ, и милиционерша впустила его. Старуха в мятом халате пошла заменять мать, и через минуту в коридор, где пахло пряниками и колбасой, выбежала бледная мама. Она кинулась к Михаське, обняла его.
– Что ты? – спросила она.
– Ничего, – ответил Михаська.
В коридоре никого не было. Только маленькая лампочка освещала большие ящики.
– Мам, – глядя ей в глаза, спросил Михаська, – ты продавала конфеты? На рынке!.. Да?
Мама вдруг переменилась, лицо ее посерело, она нахмурилась, но Михаська не спускал с нее глаз.
– Это правда? – повторил он.
Она посмотрела на Михаську такими тоскливыми глазами, что он чуть не заревел от собственной несправедливости.
– И ты поверил? – спросила она.
Михаська шагнул к ней и прижался головой. Мама гладила его по вихрам, тормошила, как маленького.
Будто камень свалился у Михаськи с сердца.
– Ну иди! – сказала мама.
Михаська пошел по коридору, дошел до конца и обернулся. Ему показалось, что мама оперлась о стенку. Он хотел подбежать к ней, но мама помахала ему рукой.
Лицо ее было совсем серое.
А может, это просто такая тусклая лампочка была в коридоре.
22
В десятых числах октября желтое, будто остывающее, солнце закрылось ватными облаками. Два дня моросил дождь, потом снова небо прояснилось, и те, кто еще не убрал картошку, заторопились на свои участки с лопатами на плечах, обмотанными, словно боевое оружие, холщовыми тряпицами. Погода предупредила: дальше ждать было нечего, того и гляди, пойдут обложные дожди, и тогда придется копать в мокрой земле, очищать картофель от грязи, таскать мешки, спотыкаясь о кочки, так что каждый пуд обойдется на вес золота.
Лесок возле их поля стал просто удивительным. «Осень, – думал Михаська, – пожалуй, лучше весны». Весной только зеленое и зеленое вокруг, а сейчас и красное, и желтое, и коричневое, будто лес нарядился куда.
Они работали споро, участок был все-таки не маленький. Отец сначала гнал несколько рядов, подкапывал кусты. Мама с Михаськой и Катькой, которая им помогала, за ним не успевали. Тогда отец отдавал лопату Михаське, а сам помогал выбирать из земли картошины. Михаська разгибал уставшую спину, поднимал глаза от земли, поплевывал на руки и начинал копать.
Иногда он втыкал лопату в землю и шел к ручью, который перебегал через белый камень. Вода приятно холодила горло, леденила зубы. Михаська ложился на траву у воды и пил прямо из ручья. На дне золотели песчинки, освещенные солнцем, вода переливалась, торопясь к речке или к большому ручью, омывая рассыпанные в песке разноцветные камушки. Михаська смотрел на эти камушки, ему не хотелось трогать их, брать со дна, мутить воду. Среди серых обыкновенных камушков, простой гальки, поблескивая в воде, лежали прозрачные и чистые. «Может, это хрусталь?» – думал Михаська. На географии им говорили, что в ручьях попадаются кусочки горного хрусталя, чистого, прозрачного как вода.
Михаська вспомнил, как они приходили сюда с отцом и мамой вскоре после того, как приехал отец, и Михаська вытаскивал со дна эти прозрачные камушки, и смотрел сквозь них на поле, на небо, на солнце, и не знал еще тогда, что это хрусталики. Они пели пионерскую песню отца и мамы, песню про картошку, и все было хорошо и ясно тогда.
Михаська снова подумал про Сашку Свирида, про неожиданную и какую-то нелепую эту драку. Он никак не мог понять, с чего бы вдруг Сашка, лучший его школьный товарищ, сказал такое. Ведь ничего между ними не было плохого.
Ну обозлился. Даже ясно, почему обозлился, хотя и совсем зря, но такое говорить!..
Никак не поймет Михаська, в чем тут дело.
Книжку читает – про Сашку думает, по улице идет – снова про Сашку, на уроке сидит – Сашка ему покоя не дает. А уж картошку копает – тем более. Никогда просто так, ни за что Сашка никого не обижал. Даже девчонок за косы без дела не дергал. А тут – такая несуразица.
Михаська копает картошку, собирает клубни, пьет время от времени воду, и ему все Сашка покоя не дает.
Отец говорит:
– В час – большой перекур.
В час должна прийти Ивановна, принести обед. Мама с ней договорилась. Сегодня воскресенье, они с утра ушли на участок, а Ивановна приготовит обед для всех и принесет. Мама ей денег дала.
В животе начинает урчать. Катька говорит, от голоду кишки в животе ссыхаются, могут прямо присохнуть друг к другу. Поэтому, если есть нечего, надо пить воду. Это, конечно, ерунда, разговоры одни, но Катька говорит, что у нее такое было. Они прошлой зимой голодали, есть совсем нечего было, все отдавали маленькой Лизе. Тогда бабушка Ивановна пошла в военкомат. Ее уже там знали – все-таки отец у Катьки с Лизой был кадровый офицер, – и бабушке выдали денег. Она купила на рынке мерзлой брюквы, чтоб подешевле и побольше, сварила чан похлебки, и стали есть. Катька не выдержала, наелась: вдруг стало больно в животе, и она прямо каталась на кровати.
Когда приехала врачиха, она на бабушку накинулась, что дает после голодания столько еды дезочкам.
– Так заворот кишок может быть, – сказала она.
Михаська сходил еще раз к ручейку, напился, вытер рукавом губы. Вдали по меже кто-то шел.
– Наверное, бабушка Ивановна, – сказал он матери.
В эмалированном, еще довоенном ведре, укрытом маленькой подушкой, Ивановна принесла кашу. Над кашей стояла широкая миска со щами.
Все уселись в кружок, долго звали Ивановну, но она наотрез отказалась – сказала, что уже отобедала.
Лицо у бабушки Ивановны будто вырезанное из белого дерева. И по нему глубокие темные трещины – морщины. Морщины такие тяжелые, такие глубокие, просто даже не верится, что когда-то, как у всех молодых, было у бабушки Ивановны гладкое лицо.
– Что ты, Ивановна? – спросила мама. – Или расстроена чем?
Ивановна подняла трясущуюся голову.
– Ох, не говори, Вера! – сказала она. – Вот и война кончилась, а горе все идет…
Все повернулись к ней.
– Встретила сейчас Юлию Николаевну нашу. Идет к Свиридовым. С горем идет.
И Ивановна рассказала про Юлию Николаевну такую историю, что Михаська просто ахнул.
Еще в позапрошлом году шла она из школы домой и встретила почтальоншу, бывшую свою ученицу. Остановилась, поговорили. Почтальонша и говорит: «Не учится ли у вас Свиридов, у него еще мать сердечница?» Юлия Николаевна сказала, что да, учится такой Саша Свиридов, особенно успевает по математике, и правда, мать у него часто болеет.
– Боюсь, – говорит почтальонша, – к ней идти. Им похоронная на старшего сына. Вдруг мать не выдержит.
Юлия Николаевна взяла у почтальонши похоронную и сказала ей, что передаст сама, когда настанет время.
Михаська знал, что мать у Сашки сердечница. Даже при нем, когда он бывал у них дома, с Сашкиной матерью не раз делалось плохо, и они вместе бежали в проходную лесозавода, которая была поблизости, вызывать по телефону «скорую помощь». «Точно, – подумал Михаська, – Сашкина мать, конечно, не выдержала бы, и остался бы Сашка совсем один. Отец у него как раз перед войной умер».
Ивановна говорила, а Михаська представлял себе, как Юлия Николаевна строго-настрого велела почтальонше никому ничего не говорить, а сама спрятала похоронную подальше, потому что надо было Сашкину мать подготовить к такому известию.
То-то Михаська так часто встречал Юлию Николаевну у Свиридовых. Она говорила с Сашкиной матерью о всяких пустяках, а Сашкина мать кивала головой, говорила, что все бы ничего, вот и Саша уже большой, но беспокоится она за Колю, старшего сына.
От него нет известий и похоронной тоже нет; вот, может быть, к партизанам заброшен…
А Юлия Николаевна все не решалась отдать похоронную, сил у нее, наверное, не хватало отдать эту бумажку.
Она думала о Коле, подолгу смотрела на переменах на Сашку и не останавливала его, когда он дурел, и все думала о Сашке, о его матери, о похоронной.
Никто ее не просил об этом, но Юлия Николаевна сама взяла на себя эту тяжесть и несла ее одна, хотя это, наверное, было трудно. Она несла чужую тяжесть и ждала, когда Сашкиной матери будет легче, когда она привыкнет к мысли, что Коли уже нет, чтобы потом разделить с ней это горе и спасти ее, потому что у нее есть еще один сын – Сашка.
Приближалась победа. Юлия Николаевна думала, что Сашкина мать не выдержала бы такого горя в эти дни.
Теперь война кончилась, прошли месяцы, как она кончилась. Сейчас надо было сказать.
Михаська представил, как Юлия Николаевна пришла к Сашкиному дому, как подошла к крыльцу, но остановилась, потопталась в нерешительности, посмотрела рассеянно по сторонам.
А потом вздохнула и тяжело поднялась по скрипящим ступенькам.
23
Бабушка Ивановна провела рукой по лицу, будто сняла паутинку. Мама вздохнула.
Михаська попробовал представить, как Юлия Николаевна говорит сейчас Сашкиной матери о Коле, но не мог. Он просто вспомнил Колю. Сашка показывал его фотокарточку: молодой такой парень, На погонах по одной звездочке.
Мама задумчиво смотрела куда-то в сторону. Отец отложил ложку. Ветер лохматил его волосы, как тогда, когда они приходили на участок первый раз. Он хмурился, и морщины рассекали его лоб.
Михаська подумал, что ни разу еще не видел отца таким серьезным и задумчивым.
Отец вытащил папироску, закурил, окутался сизым дымом.
– Долго еще про погибших узнавать будем, – сказал он. – Это вроде как эхо… Война кончилась, а эхо еще долго катиться будет. Бывало, лежишь в окопе, кругом – ад, все рвется, того и гляди, укокошат. Лежишь и думаешь: «Какой дурак был, жить не умел. Дни бежали, за днями – месяцы, а ты их не замечал… Эх, победим, мол, тогда буду знать, почем жизнь! Как ее уважать надо!»
Отец встал. Михаська подумал, что говорит он сегодня как-то необыкновенно, удивительно. Никогда так не говорил.
– Вот рассказала ты, Ивановна, – сказал он, – и снова будто жаром пахнуло. Ну ее к черту, войну! Давайте-ка жить!
Он схватил лопату, сжал ее в руках. Глаза у отца заблестели.
– Хочу забыть… Понимаете, все забыть! Смерть забыть, кровь, раны… Сыт по горло, понимаете? Живым жить надо! Жить хочу!
Отец воткнул лопату в землю, с силой нажал на нее, вывернул огромный ком земли с картошкой. Вдруг обернулся. Все уже встали, чтобы снова выбирать клубни.
– Чтобы каждый день, понимаете, каждый день радоваться, что ты живой! – крикнул он.
Он стал выворачивать комья земли с картошкой. Все помогали ему. Только Ивановна стояла там, где сидела, и смотрела на отца. Голова у нее вздрагивала.
– Забудешь?.. – словно удивляясь, сказала она. – Как же тут забыть-то все это? Кому это под силу?
Отец как будто не расслышал, что она сказала. А может, и слушать не хотел.
Он работал со злостью, с силой переворачивая землю. Будто хотел на всем поле выкопать всю картошку.
«Тошку-тошку-тошку-тошку…»
24
На другой день Сашка Свиридов в школу не пришел.
После уроков Михаська отправился к нему домой и на крыльце столкнулся с Юлией Николаевной.
– Пока не ходи туда, – сказала она. – Завтра он придет в школу. Им теперь надо одним побыть.
А когда Сашка пришел назавтра, весь класс уже знал, что у него убит брат, и никто к нему не лез, потому что Михаська предупредил.
В первую же перемену Михаська подсел к Сашке. Так они просидели до звонка, не сказав друг другу ни слова, потому что Сашка просто не замечал Михаську.
Не заметил он Михаську и на другой день; и Михаська подумал, что Сашке, наверное, неприятно, что к нему лезут. Когда у человека горе, ему лучше одному побыть, отойти, остыть…
Теперь по вечерам, приготовив уроки, он пропадал у Лизы и Катьки.
Правда, иногда ему казалось, что девчонки и Ивановна относятся к нему как-то по-другому. Они улыбаются ему, болтают с ним как ни в чем не бывало. Но когда садятся есть свой суп из брюквы, Михаську за стол уже не зовут. А раньше звали.
Михаське было горько от этого, стыдно за самого себя. Ведь он знает: его не зовут, потому что думают, он откажется – его же теперь дома вкусно кормят. Колбаса у них не переводится, масло, и все по твердой цене, потому что мать в магазин устроилась. А у них колбасы нет и неизвестно, когда будет.
Михаське кажется, что теперь Ивановна с матерью даже как-то по-особому и здоровается-то. Как с генералом.
Не зря же этот Зальцер тогда говорил. И Седов тоже.
Он не винит Ивановну – она тут ни при чем, это мать виновата. И отец. Из-за них теперь Ивановна не зовет его есть с ними. Вроде барином он стал.
Михаська старается загладить свою вину. Он приносит девчонкам куски колбасы, и ему стыдно: может быть, они подумают, что вот теперь он разбогател и хвастается своей колбасой, их кормит. Правда, ничего такого ни Катька, ни Лиза не говорили, но, наверное, думали.
Когда Михаська размышлял обо всем этом, какая-то тяжесть словно навалилась на него. Он думал о том, что очень все-таки несправедливая жизнь на земле. Вот для одних – для них, например, – война уже кончилась. Приехал отец: они теперь и завариху-то редко едят, все больше кашу – гречневую или там пшенную. В общем, нет войны, прошла она для них. Недаром отец тогда кричал: «Живым жить надо!» Вот и стараются, живут.
А для Ивановны когда она еще кончится!.. Скоро ли?
Когда? Да никогда, может. Как вспомнят Лиза и Катька своего отца, маму свою, так снова для них война. Вырастут уже, может, постареют, своих детей народят, а вот вспомнят отца и мать – и снова война загрохочет. Снова вспомнят брюкву, и куски хлеба с хлебозавода, и булочки-посыпушки, облизанные Лизкой, и гроб на хлебных тележках…
А вот жизнь простая, обыкновенная:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15