А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Вась! – кричал я, хотя вполне можно было говорить спокойно и он все равно бы услышал. – Чо делаешь?
– Пишу, – отвечал он, не укрощая свой голос, и я сквозь стенку слышал, как скрипит и царапает бумагу соседово перо.
Писание у него выходило плохо – его за это на курсах счетоводов ругали, но Васька убеждал меня, что это не главное.
– Главное, – говорил он, – считать! Счетоводу главное в арифметике не ошибиться. Сложить, вычесть, помножить, разделить.
Васька в арифметике никогда не ошибался. Он даже семилетки не кончил, а на курсы счетоводов только с семилеткой принимали. Но его взяли. Потому что Васька считает как сумасшедший. Прямо без передыху. Спросишь его, он губами чуть пошевелит и сразу отвечает.
– Двести сорок девять помножить на четыреста двадцать шесть! – кричал я.
И не проходило полминуты, Васька басил:
– Сто шесть тысяч семьдесят четыре.
Сперва я Ваську проверял, считал на бумаге столбиком, но потом надоело – он никогда не ошибался.
– Тысяча семьсот восемьдесят четыре умножить на девять тысяч шестьсот семьдесят пять! – орал я в неописуемом удовольствии.
– Семнадцать миллионов двести шестьдесят тысяч двести, – будто машина, отвечал Васька, и, пока он молчал, я даже сквозь стенку явственно ощущал, как шевелит он толстыми губами.
Мама и бабушка, когда мы занимались устным счетом, одобрительно поглядывали на меня, видя, верно, в этом занятии хорошую сторону Васькиного на меня влияния, советовали Ваське, чтобы теперь он мне задал какую-нибудь задачку. Васька послушно спрашивал что-нибудь – сорок восемь, например, на восемьдесят шесть, – и у меня получалась белиберда, приходилось доставать бумагу и черкать быстро карандашом. Нет, что ни говори, такие таланты даются не каждому, такому не выучишься, это от рождения или от бога, как говорила бабушка.
К Васькиной чести надо сказать, что он своим удивительным талантом совсем не гордился и даже, напротив, жаловался мне, что в деревне к нему все приставали – главный бухгалтер приходил с какими-то большими листами и вечера напролет его мучил. А уж про ребят, если у кого не выходили задачи, и говорить нечего. Из-за этой его непонятной даже ему самому способности Ваську и отправил председатель в город на курсы, хотя стремление в жизни у него было совсем другое.
Васька мечтал стать конюхом.
Иногда мы с ним уходили погулять, шлялись по мокрым осенним тротуарам под шелест мелкого дождя, и Васька, не понижая голоса и не стесняясь прохожих, толковал мне, какая лошадь бывает каурая; это я у него требовал объяснить, как понимать надо «Сивка-бурка, вещая каурка». Говорил про лошадиные хитрости. Оказывается, и лошадь хитрить умеет: брюхо надуть, когда ей седло надевают, а потом его на полном скаку сбросить. Говорил, что поить коня после долгого бега нельзя, что, когда лошадь куют и забивают ей в копыта железные гвозди, чтоб подковы держались, ей не больно, и всякое такое.
Васька говорил кратко, одними восклицательными предложениями, но как-то очень азартно. И после нескольких таких прогулок мне ничего на свете не хотелось больше, чем покататься верхом на лошади.
– Скачешь! – громыхал он на всю улицу. – Скачешь! А она! Крупом – брык! И летишь через голову! А сама! Отойдет в сторону и травку хрупает! И глазом на тебя – зырк, зырк! Вроде подмаргивает.
Васькино круглое лицо в такие минуты сияло, белки глаз страшно блестели, и весь он был какой-то отчаянный.
– А ты пахал на лошади-то? – спрашивал я с интересом.
– Но! – кричал он с удовольствием.
– И запрягать умеешь?
Васька гулко хохотал, удивляясь моей безграмотности:
– Да я же у конюха помощником работал, дурелом ты этакий! Все делал, что надо. И корму задавал, и поил, и драил, и навоз убирал.
Однажды вечером мы шли с Васькой по полутемной улице, и вдруг по булыжнику навстречу нам зацокали копыта. Это ехали золотари. Пять или шесть лошадей тащили бочки, копыта выбивали о булыжник искры, черпаки длинными ручками волочились по мостовой, колеса дребезжали и грохали.
Я зажал нос – мы всегда так делали, когда встречали золотарей, – а Васька стоял не шевелясь.
Обоз проехал, понурые лошади скрылись в глубине квартала, а Васька все не шевелился.
– Айда! – сказал я, трогая его за рукав и все еще зажав нос: аромат стойко держался в тихом воздухе.
Но Васька будто не слышал меня. Он глядел в темноту, туда, где исчезла грохочущая колонна.
– Растуды твой! – сказал он вдруг печально. – Городская-то лошадка, а! Уж и забыла, поди-ка, какая травка! Как поваляться-то можно… Провоняла вся… Охо-хо-хо! – вздохнул он по-стариковски. – Да нежели так можно?
Я удивился Васькиным словам.
– Ну, да у вас-то в деревне, – спросил я удивленно, – разве не так?
– Не так, не так, – ответил Васька. – В том году околела у меня одна кобыла, Машкой звали, прямо в меже околела, а не так.
– Отчего околела? – спросил я.
– От натуги да от старости, – сказал он, – потаскай-ка плуг-то или борону.
– Ну, видишь, – сказал я. – Здесь легче.
– «Легче»! – усмехнулся он криво. – Легче, да ведь лошадь-то животина, как и ты.
Я обиделся за такое сравнение, и мы замолчали.
Я вспомнил, что Васька рассказывал, как он убирал навоз.
– И ты ведь навоз отгребал, – сказал я растерянно.
– Сравнил! – незлобиво удивился Васька. – То навоз! От него хлебушко растет.
Так мы ни до чего и не договорились. Но больше по вечерам не гуляли. Может, Васька узнал, что золотари днем не ездят. А может, потому, что появились у него трудности в арифметике.
В уме Васька считал отлично, но ведь он учился на счетовода. Слово такое: счето-вод. Значит на счетах надо считать учиться, так у них на курсах было положено.
Как-то раз Васька явился с занятий, неся под мышкой большие канцелярские счеты. За стенкой теперь вечно громыхали костяшки.
– Двадцать два миллиона триста восемьдесят три тысячи девятьсот шестьдесят семь рублей семнадцать копеек, – кричал я Ваське, – плюс семнадцать миллионов сто одна тысяча триста пятьдесят шесть рублей девяносто копеек! – Почему-то у них на курсах любили задачи, где надо считать деньги.
Васька стучал костяшками, бормотал себе что-то под нос, а потом растерянно отвечал:
– Счетов не хватает! Да и откуда такие деньги?
* * *
А отец все не ехал, и мама с бабушкой жутко переживали, словно война еще не кончилась.
Я пытался их успокоить, говорил, что ничего случиться не может, надо только набраться терпения: ведь войны не кончаются сразу – отстрелялись и пошли по домам, – и раз отец не едет, значит, он нужен там, в этой Германии.
– Но написать-то он должен, – говорила, волнуясь, мама, и тут мне нечего было сказать.
Я ждал от отца письма так же нетерпеливо, как мама и бабушка.
Часто по вечерам мы усаживались все втроем на диван, слушали тихую музыку, которую передавали по радио вместо тревожных сводок, и мечтали, как заживем, когда вернется отец.
– Костюм сразу ему справим, – говорила мама и вздыхала, вспоминая, как нас обокрали.
– Комнату разгородим, – говорила бабушка.
«Комнату разгородим»! Эти слова меня неприятно кололи, и я чувствовал вину.
Я вспоминал, как раз в неделю, по воскресеньям, приезжала из деревни Васькина мать, тетя Нюра, и привозила молоко.
Тетя Нюра кружила бутыль, чтобы молоко скорее вытекло, я глотал слюнки, глядя, как в опустошающейся бутыли медленно ползут по стенкам густые остатки молока, и корил себя за слабоволие. Ведь это молоко было платой за Васькино у нас житье, значит, и за Васькину дружбу. Тетя Нюра уходила, я набрасывался на молоко, заедая его черным хлебом и урча от удовольствия, и мысль о том, что это молоко – плата за Ваську, сама собой исчезала, будто растворялась в выпитом молоке.
Однажды я вернулся из школы поздно вечером – нас посылали в овощехранилище перебирать картошку и свеклу. В хранилище было не холодно, но руки у меня совсем окоченели и покрылись тонким, но прочным слоем земли.
Я ввалился домой, бросил в изнеможении сумку с учебниками и прислонился к косяку.
Мама и бабушка смотрели на меня с жалостью – они всегда жалели меня, если наш класс ходил копать картошку, перебирать овощи или еще на какую-нибудь работу, словно я один уставал, – но в их глазах на этот раз было еще что-то, кроме жалости. Какое-то лукавство, что ли.
– Мой руки, – сказала мама, поднимая мой портфель, – там, на столе, тебе кое-что есть.
Я подумал, они оставили мне чего-нибудь вкусненького, но есть не хотелось, в горле пересохло, я еще не мог отойти от долгой работы внаклонку и вяло кивнул головой, откручивая кран.
Вода стекала с моих локтей грязными ручьями, хотелось спать, и я представлял, как рухну сейчас на свой скрипящий диван.
Лениво утершись, я подошел к столу и увидел яркую картинку: на еловой лапе вперемежку с цветными шарами раскачивались гномики. Я перевернул картинку и узнал знакомый почерк: открытка была от отца.
Я засмеялся, усталость исчезла, я подпрыгнул, как маленький. Ничего особенного отец не писал, он просто поздравлял нас с наступающим Новым годом и обещал, что уж в новом-то году он непременно приедет домой.
– Ну видите! – крикнул я, оборачиваясь к маме и бабушке. – Я же говорил! Все в порядке! – И заорал: – Васька! Иди к нам!
Мама с бабушкой стали собираться в магазин, ушли, а Васьки все не было.
Я крикнул ему:
– Ну чего ты, иди!
Васька пришел какой-то понурый, тихий, грустный. Но я не заметил этого. Я вертел в руках лакированную открытку с гномиками и вслух читал отцовское письмо.
Васька кивал, криво улыбался, потом взял у меня открытку, посмотрел на гномиков и сказал неожиданно зло:
– У, фашисты!
– Кто? – не понял я.
– Вот эти, карлики.
– Ну сказанул! – возмутился я.
Гномики в разноцветных колпачках мне очень нравились. Да что там, они были просто замечательные, ведь их же прислал мне отец.
– Ясное дело, фашисты, – сказал Васька, всматриваясь в меня. – Да такие картиночки фашисты друг другу посылали!
Я ничего не понимал. Никогда я не видел Ваську таким злым и ожесточенным. Он был всегда добродушным, приветливым, а тут вдруг обозлился на какую-то открытку, на каких-то гномиков.
– Вась! – окликнул я его. – Ты чего?
– Да ничего, – поморщился он, – просто я все фашистское ненавижу. – Он помолчал и прибавил: – Они у меня отца убили.
Я сидел на диване и чувствовал, как краснею, как заливаюсь жаром. Мне было противно, гадко.
Вот уже сколько дружу я с Васькой, сколько исходили мы кварталов по нашему городу, а я ни разу – вот стыд-то! – ни разу не спросил Ваську про его отца.
– Васька, – сказал я, потрясенный его словами, – Васька, а где?
– Под Москвой, – ответил он и тяжело вздохнул.
Отец у Васьки погиб под Москвой – он воевал в лыжных войсках. Васька и тетя Нюра узнали об этом уже под конец войны, потому что вся та лыжная часть погибла, уцелело лишь несколько человек и среди них один дядька из райцентра. Уходил воевать этот дядька вместе с Васькиным отцом, уцелел под Москвой, но чуть не погиб под Берлином и вернулся в сорок пятом полным инвалидом.
Мы с Васькой сидели одни в натопленной тихой комнате, такой тихой, что было слышно, как за стенкой у тети Симы тикают ходики, и Васька рассказывал мне, как они с матерью узнали, что в райцентр вернулся тот инвалид, и сразу собрались, не взяли даже хлеба с собой, и пятнадцать верст до этого райцентра все время почти бежали. Инвалид работал сапожником в артели «Верный путь». Васька и тетя Нюра вошли в маленькую каморку, где он стучал молотком, и тетя Нюра заплакала.
– Она не об отце заплакала, – сказал мне Васька, – а об этом инвалиде. У него жена, пока он воевал, померла.
Инвалид сидел на табурете, привязанный к нему широким брезентовым ремнем, чтобы не упасть. Ног у него не было. Только подшитые выше колен стеганые зеленые штаны.
Обратно они шли молча, по разным сторонам проселка, не замечая голода, хотя маковой росинки с утра во рту у них не было. Инвалид сказал, что всех лыжников перемяли танки. У Васькиного отца, как и у других, была только винтовка со штыком и ни одной противотанковой гранаты. Гранаты им еще не успели выдать – прямо с поезда бросили в атаку. И танков никто не ожидал. Они появились откуда-то со стороны.
– Кончу курсы, – сказал Васька глухо, – денег подзаколочу и поеду в Москву отца искать.
– Как же ты его найдешь? – удивился я.
– Найду! – уверенно ответил Васька. – Инвалид говорил, на сто первом километре все было.
Мне снова стало стыдно перед Васькой. Я был счастливее его. Вот и отец у меня живой, всю войну прошел, ранило его, а живой. А у Васьки отца нет. И больше никогда не будет.
Васька встал, прошелся по комнате в залатанных валенках с загнутыми голенищами, подросший и худой – пиджак болтался на нем, словно на палке. Он чиркнул спичкой и закурил.
Я вспомнил, как увидел его в первый раз: курящим и с галстуком. И, глядя на Ваську новым, повзрослевшим взглядом, я подумал, что удивлялся тогда, летом, потому что не знал Ваську.
А теперь вот знаю. И считаю, что курить он имеет полное право.
Я потихоньку спрятал отцовскую открытку с гномиками под скатерть.
* * *
С того вечера мы с Васькой часто про отцов говорили. Он про своего, я про своего.
Я показал Ваське значок ГТО на цепочке, рассказал, как отец его мне, совсем маленькому, уходя на войну, подарил. Как потом он в госпитале лежал, как учил меня с высокой горы на лыжах кататься. Как я кисеты шил, а потом своему же отцу подарил.
Васька фронту тоже помогал. Он пуховых кроликов, пока в школе учился, разводил, сам пух из них дергал, а бабка его, отцова мать, вязала из этого пуха подшлемники и варежки с двумя пальцами – для снайперов. Чтобы им не холодно было в снегу лежать и удобно фашистов выцеливать.
– Знаешь, – сказал Васька, – кем бы я стал, если бы на войну меня взяли? Снайпером. Танкисты там или артиллеристы, конечно, тоже этих гадов здорово крошат, но снайпер прямо в лоб фашисту целится. Прямо в лицо!
Васька сжимал кулаки, бледнел, и мне казалось, что вот будь сейчас перед нами немец, Васька бы его руками от лютой ненависти задушил. Не побоялся бы на здоровенного фрица броситься.
Однажды я вытащил альбом с карточками, и мы уселись разглядывать их. Отец был на многих фотографиях – в санатории, под пальмой; в шляпе и с галстуком, облокотясь на какую-то вазу; с мамой и бабушкой и снова один. Васька внимательно вглядывался в моего отца, улыбался вместе со мной, смеялся над фотографией, где отец снят со мной – я сижу у него на плече, совсем маленький, сморщился, вот-вот зареву от страха, что отец посадил меня так высоко.
Мы досмотрели карточки, Васька задумался.
– Твой-то поездил, видать, много, – сказал он. – По санаториям, по чужим местам, а мой дальше города не бывал.
Васька достал папиросы, закурил, глубоко затянувшись, потом встрепенулся.
– Отец, когда из города приезжал, гостинцы мне привозил. Пряники в серебряной бумажке. И знаешь, что он мне нахваливал, как из города вернется? Театр! Красота, говорил, замечательная.
– А ты театра не видел? – спросил я, посмеиваясь.
– Не-а! – ответил Васька. – В жисть не бывал.
– Так давай сходим!
– Аха! – засмеялся Васька. – В получку.
Получкой он называл деньги, которые ему платили на счетоводных курсах в конце каждого месяца. Эту подробность я помню особенно хорошо, потому что именно из-за этого все так и получилось.
* * *
Дело было под самый Новый год. Вернувшись с курсов, Васька прогромыхал мне через стенку, что он взял два билета в театр – на себя и на меня. Представление шло днем, показывали пьесу «Финист – Ясный сокол», сказку.
Ваську театр поразил. Не артисты в нарядных сказочных костюмах, не Финист – Ясный сокол, кудрявый, в серебряных, блестящих от света фонарей доспехах, не декорации, а сам театр. Я видел, как во время спектакля Васька таращился по сторонам, оглядывая бесконечные ряды кресел, глазел вверх на огромную люстру, мерцающую в полумраке бронзовыми обручами и хрустальными висюльками. Но больше всего понравился Ваське занавес – огромный малиновый занавес из бархата. Когда наступил перерыв и все хлопали, вызывая артистов, и занавес тихо, но мощно расступался, собираясь в плотные, густые складки, Васька не хлопал и не смотрел на артистов, а глядел вверх, пытаясь понять, как это оттягивается такой огромный и, видно, тяжелый кусок материи.
– Здорово! – сказал он с восхищением. – Целое поле, почитай, мануфактуры! – И вдруг спросил меня: – Дорогая ведь, поди?
В фойе кругами колобродила очередь. Мы подошли поближе. Оказалось, продают мороженое. Распаренные, вспотевшие счастливчики выбирались из толпы у синей будочки, где шевелилась тетка в накрахмаленном чепчике, и, хмурясь от счастья, лизали тонкие кругляшки, окаймленные клетчатыми вафлями.
– Что это? – спросил Васька.
Я только хмыкнул.
И вдруг Васькина робость исчезла. Он двинулся вперед, шевеля локтями, и скоро я увидел его вихры у самой будки. Там зашумели, очередь подналегла, и немного погодя из толкучки выбрался взлохмаченный счетовод с двумя кругляшами мороженого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10