А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В желании этом не было ничего личного. Его тревожила суть дела: в период подготовки к наступлению почти месяц без командарма как раз та армия, которой предстоит наносить главный удар. Ну, а если нового командарма все же придется назначить, и не сейчас, а впритык перед наступлением - что тогда? А если назначить его сейчас, почему заранее предполагать, что он окажется хуже Серпилина? И почему он за оставшееся, еще вполне достаточное время не успеет освоиться в армии и сработаться с штабом? Что это за незаменимость? Незаменимых людей нет! Заменили его, Львова, на том фронте другим человеком, и работает другой человек. И готовит тот фронт к наступлению. А он, Львов, приехал на этот, вновь образованный, фронт и делает свое дело здесь. И нечего разводить шаманство вокруг слова "сработаться"! На войне где приказано, там и работают.
Был бы сейчас этот Серпилин живой и здоровый, здесь, на месте, очевидно, и не возник бы о нем вопрос. А раз его нет на месте - возник!
После разговора с командующим Львов думал о Серпилине с раздражением, как о препятствии, мешавшем созданию той полной ясности, к которой он стремился. Но когда Захарову пришло в голову, что Львова вдобавок ко всему может не устраивать еще и биография Серпилина, он был не так уж далек от истины.
Не то чтобы Львов не доверял Серпилину или имел основания плохо думать о нем как о командарме. Этому не давали достаточных оснований ни состояние армии, ни личное впечатление от единственной встречи. А в то же время с первого дня своего назначения на этот фронт Львов со смутным чувством неудовольствия все время помнил, что одной из трех оказавшихся в его подчинении армий командует человек, четыре года просидевший перед войной в лагерях.
Львов знал о Серпилине все, что следовало знать. Знал, что Серпилин писал Сталину, знал, что Сталину понравилось его письмо и что он выдвинул его командармом. Знал и дальнейшее - то, о чем сам Серпилин только догадывался. Когда немцы выпустили листовку, что в их расположении сел и сдался им в плен начальник оперативного отдела армии Пикин, и Серпилина, давшего личное разрешение на этот плохо кончившийся полет, уже собирались снять и доложили об этом Сталину, Сталин не дал согласия, сказав: "Я ему доверяю".
Все это Львов знал. И тем не менее испытывал неудовольствие и оттого, что Серпилин оказался на его фронте, и оттого, что именно к такому человеку так некритически относится член Военного совета армии, и именно его особенно высоко ставит командующий фронтом, твердит об его опыте.
И хотя как раз сейчас была полная возможность расстаться с ним по разумным, деловым причинам, все, как сговорившись, хотели помешать этому.
Сам Львов был человеком бесповоротным, его затрудняла необходимость общаться на войне с людьми, вернувшимися оттуда, откуда, как он раньше считал, они уже никогда не вернутся. Он не мог относиться к ним так, словно с ними ничего не случилось, словно в них ничего не переменилось, словно они и после этого оставались такими же, какими были до этого.
Их нынешнее должностное положение на войне вынуждало его скрепя сердце мириться с тем, что некоторые из них командуют десятками тысяч людей и при этом, чем дальше идет война, тем больше пользуются наверху доверием, наравне с другими, в чьих биографиях не было ничего такого.
Но там, где это всецело зависело от него самого, он никогда не брал в свое прямое подчинение не только таких, как Серпилин, но и вообще никого, в чьей биографии усматривал какие-нибудь изъяны: ни того, кто выбирался в одиночку из окружения, ни того, кто когда-нибудь в былые годы ездил по заграницам. Он хотел быть подальше от всех этих людей и чтобы они были подальше от него.
Он любил ясность, а в них для него всегда оставалась какая-то неясность.
Сталин брал таких людей на работу, даже поручал им командовать фронтами. А он бы на месте Сталина не брал. Так он считал в глубине души, - нет, не брал бы! И без них бы провоевали.
Все, что делается в жизни, должно делаться бесповоротно! Он считал, что этому его научил сам Сталин. И ценил это в Сталине и видел именно в этом самую сильную его сторону как политика. А уж если бесповоротность, то лучше без исключений.
Преданность Сталину составляла суть существования Львова, всего, чем он жил и что делал. Но, быть может, как раз в силу сознания огромности и бескорыстия собственной преданности он считал себя вправе не одобрять в душе некоторых поступков Сталина. И прежде всего тех, которые хоть в чем-то нарушали его давно сложившиеся представления о Сталине, о том, какой он был, есть и должен быть.
То, что Сталин вернул в армию многих таких, как Серпилин, вернул и приказал им самим и всем другим забыть все, что с ними было, казалось Львову какой-то почти необъяснимой слабостью Сталина. Во всяком случае, ему хотелось, чтоб Сталин обошелся без этого.
Будь на месте Серпилина кто-то другой, Львов все равно был бы обеспокоен заблаговременной заменой больного командарма. Но раз этим командармом оказался человек с биографией Серпилина, Львов тем более спешил заменить его и был раздражен сопротивлением, с которым столкнулся.
Пришедший по вызову шифровальщик взял со стола три заполненных бланка телеграмм и вопросительно посмотрел на Львова.
- На сегодня все, - сказал Львов.
Шифровальщик повернулся и вышел, топоча тяжелыми сапогами. Эта внезапная громкость отдалась в ушах Львова. По ней, а не по пробившемуся сквозь замаскированные окна свету он почувствовал, как поздно.
Но записку Сталину все равно надо было писать сейчас, чтобы утром отправить в Москву фельдсвязью.
За всеми другими тревогами, связанными с трудностями существования вновь образованного фронта, стояла одна, главная. Чем дальше, тем больше у Львова складывалась уверенность, что командующий фронтом уже сейчас не справляется, а в дальнейшем тем более не справится со всем, что ляжет на его плечи. Слишком нетребователен, мягкотел и доверчив. Сказать, что мало занимается подготовкой к будущей операции, было бы неправдой. Занимается. Но как? Слишком уверен, что, если он сказал, все так и будет сделано. Слишком редко проверяет, как сделано. Даже в одном разговоре проскользнула нота: что, дескать, все время давать людям чувствовать, что ты не надеешься на их совесть, - значит лишать их чувства собственного достоинства, подрывать их веру в самих себя.
Вообще слишком много разговоров о совести и собственном достоинстве и мало конкретной, черновой работы по проверке всех и вся.
Сейчас, в период подготовки, так и быть, можно еще ждать, что и какие результаты даст. Но если так будет и потом, в боях, это может стать опасным и даже гибельным. Там ждать некогда!
В работе аппарата штаба фронта, в аппарате связи, вообще во всем, что связано с управлением войсками, было достаточно неполадок. И не удивительно: фронт только сформировался. Но командующий, по мнению Львова, слишком терпимо относился к этим неполадкам. А главное, к людям, которые были в этом виноваты. Все у него рука не поднималась - ни снять, ни переместить даже тех, кого, по убеждению Львова, уже нельзя было терпеть.
Во вред делу не любит портить отношений? Не далее как сегодня, когда Львов сказал ему о расхождениях между докладом заместителя по тылу и фактическими данными за день, - что сделал командующий? Когда Львов назвал заместителя по тылу "липачом", остановил жестом руки и сказал: "Ну, это уж вы слишком, сплеча".
А потом позвонил этому своему заместителю и, вместо того чтобы взгреть его, сказал укоризненно, называя его по имени-отчеству, что не ожидал от него таких неточностей и надеется, что это никогда не повторится...
Так пронадеяться можно и до начала наступления! А потом окажется, что по именам-отчествам друг друга звали, друг на друга надеялись, а боекомплектов и бензозаправок недобрали!
Пробуя объяснить себе эту мягкотелость, эту размагниченность командующего, казалось бы не сочетавшуюся с некоторыми страницами его прежнего боевого опыта, когда он, командуя армией, прославился упорством в тяжелых оборонительных боях, Львов находил этому частичное объяснение в том, что командующий сейчас прибаливал. У него было обострение сахарной болезни, наверное, чувствовал себя из-за нее неуверенно. Даже в войска ездил, посадив с собой сзади, на "виллис", женщину-врача; она по два раза в день делала ему уколы.
Львов прямо сказал ему сегодня, что, если нужны уколы, все же лучше ездить в части с кем-то другим. Можно даже кого-нибудь из постоянно сопровождающих офицеров оперативного отдела научить этому: уколы инсулина - дело несложное.
Командующий только сердито крякнул:
- Эх, хоть бы в это вы не лезли...
А как не лезть в это, когда есть сигналы снизу: идут разговоры о том, что командующий ездит по передовой с врачом. В чем дело? Что с ним случилось? Это уж помимо всего прочего...
Да, нездоров и, очевидно, поэтому недостаточно уверен в себе и требователен к другим. Это одно с другим почти всегда связано.
И еще одно - тоже тревожное: за плечами у этого человека нет опыта крупного наступления. Опыт обороны, главным образом в масштабах армии, есть. А опыта в наступлении нет. Потому так и цепляется за Серпилина и поставил его армию на направление главного удара. У Серпилина есть опыт наступления, а у самого нет.
Лично - человек храбрый, доказано. Когда знал: или ни шагу назад, или сбросят в море! - неплохо решал свою тяжелую, но простую задачу.
А вот как он будет наступать, командуя целым фронтом? Как будет день за днем толкать вперед войска при отсутствии достаточного опыта и достаточной жесткости и требовательности?
Где-то в глубине души примеряя все, что он думал о других, к самому себе, Львов считал, что жесткость и требовательность способны возместить недостаток опыта и знаний. Но если нет ни опыта, ни требовательности, что тогда?
Его тревожило будущее наступление. То, что он был послан Сталиным на этот вновь образованный фронт, требовало от него с первых же шагов проявить твердость, которой от него ждали: написать Сталину, что командующий фронтом не справится, что здесь нужен другой человек, более волевой, более требовательный.
На втором году войны, в дни самой тяжкой для него жизненной катастрофы, Львов ожегся, взяв всю власть в свои руки, подмяв под себя хотя и знающего, но нерешительного командующего. Тогда, до самого момента катастрофы, Львова вполне устраивало положение, при котором он, по сути дела, командовал сам, а забывший о своих действительных правах, нерешительный человек состоял при нем в роли советчика. Но теперь, когда память об этой катастрофе уже два года, как тень, ходила за Львовым по всем фронтам, куда бы его ни посылали, он, наоборот, боялся, что рядом с ним будет воевать человек недостаточно требовательный, не способный проявить волевое начало и довести до конца операцию. А именно таким человеком ему и казался командующий фронтом.
Да, были времена, когда Львов по своему положению и самочувствию мог решиться оттеснить в сторону командующего и взять все в свои руки. Эти времена в армии прошли, и нет признаков, что они могут вернуться. Но все-таки Сталин послал его сюда и, значит, продолжает на пего надеяться. Тревога, что командующий не справится с фронтом в будущем наступлении, а он, Львов, будет при сем присутствовать, опоздав исправить положение, угнетала его все последние дни.
У него созрела решимость написать об этом Сталину, заодно поставив вопрос и об отсутствующем до сих пор командарме. Решимость была, но все-таки он сидел сейчас за столом, перед ним лежали блокнот и карандаш, которым надо было написать эту записку, - сидел и не мог заставить себя сделать это. Мешала мысль о возможных последствиях.
Вдруг Сталин не поймет его, не захочет понять?
Та катастрофа в сорок первом году, когда он сначала подменил собой командующего фронтом, а потом провалил операцию, была трагедией для него самого.
Когда она произошла, он сделал все, что от него зависело, чтобы спасти всех, кого еще можно было спасти. При этом он так мало думал о собственной жизни, что потом о нем говорили как о человеке, искавшем смерти. Это была неправда. Он не искал смерти, потому что не думал ни о себе, ни о том, что с ним будет потом.
Катастрофа была таких размеров, что он мог ждать для себя любых последствий. Они казались ему нестрашными по сравнению с тем, что он не оправдал надежд Сталина, подвел его.
И когда его после этого, сняв с должности и понизив в звании, послали на фронт членом Военного совета армии, - все эти перемены в служебной судьбе были для него ничто рядом с надеждой, что Сталин все-таки не вычеркнул, оставил его в числе тех, кто мог пригодиться.
Ему дали дело в десять раз меньшее, чем раньше, но это дело ему доверил лично Сталин. Потому что после всего случившегося только Сталин мог решить, как с ним поступить.
Он знал, чего от него ждали те, кто его не любил и не понимал, - ждали, что теперь он станет тише воды и ниже травы.
Но вопреки их ожиданиям он остался самим собой. И, поехав работать членом Военного совета армии, находясь в самом невыгодном положении, тем не менее почти сразу же написал прямо Сталину о непорядках, которые увидел на фронте и которые были существенны не только для их армии, но и вообще для ведения войны. Написал и внес свои предложения, часть которых была принята.
Сталин не захотел его видеть после той катастрофы. Так и не смог простить. Но то, что он писал Сталину, Сталин читал и, когда считал нужным принять меры, - принимал. И после того, как он пробыл несколько месяцев членом Военного совета армии, назначил членом Военного совета фронта.
И вдруг в сорок третьем году ему впервые показалось, что Сталин перестает его понимать. Во всяком случае, так, как понимал раньше.
Раньше, опираясь на доверие Сталина, он присвоил себе право не доверять никому. В этом видел свою роль и сам на нее напросился. Считая свое собственное недоверие к людям нормой политической жизни, он, невзирая на лица, информировал Сталина обо всем, на что следовало обратить внимание, обо всем, что могло вызывать недоверие к тому или иному человеку, что требовало повышения бдительности или усиления контроля.
Он не придумывал отрицательных фактов, но в собирании их был тщателен и непреклонен, считая, что сами по себе факты не делятся на заслуживающие и не заслуживающие внимания, ибо любой так называемый мелкий факт в определенной обстановке мог приобрести крупное значение.
Если у людей нет крупных, то есть всем очевидных, недочетов, значит, есть мелкие, то есть не всем очевидные. Иначе не бывает. И надо искать и находить эти не всем очевидные недочеты, которые тоже могут сделаться опасными.
Став в начале сорок третьего года членом Военного совета фронта, он поспешил написать Сталину о недочетах командующего фронтом, пока о так называемых "мелких".
Через два месяца его отозвали с этого фронта и послали на другой. Как он потом узнал, командующий фронтом пожаловался Сталину и попросил его решить, кто из них двоих, он или член Военного совета Львов, останется на фронте. Вдвоем они работать, наверно, не смогут.
Почти то же самое повторилось на следующем фронте. Он не нашел общего языка с командующим. Не впервые. Не находил в своей жизни и с другими. Не искал, да и не считал, что поиски общего языка - часть дела, которое ему поручено. Просто-напросто непреклонно доносил обо всех недостатках, ошибках и нарушениях, которые усматривал в чьей бы то ни было деятельности. Писал и о корыстных и морально нечистоплотных поступках тех или иных лиц. Или о том, что считал такими поступками. И в результате через пять месяцев снова оказался на другом фронте. На этом, третьем, фронте они с новым командующим опять не нашли общего языка и, одновременно поставив вопрос перед Сталиным, на этот раз были сняты оба сразу.
Фронт, который полтора месяца назад был разделен на два, был для него четвертым по счету, а этот - пятым. Но он сам оставался тем же, кем был. Не давал наступать себе на ногу, не стал тем битым, за которого двух небитых дают. Писал Сталину все, что считал себя обязанным написать, невзирая на последствия.
Не менял ни принципов, ни отношений с людьми. Везде и всегда жил и работал не вместе, а отдельно от командующих. Не срастался с ними, не искал себе спокойной жизни. Едва прибыв, сразу вносил ясность: что не дает поблажек другим и не попросит себе.
Считал, что ведет себя так, как должен вести человек, несмотря ни на что не утративший доверия Сталина и обязанный оправдывать это доверие везде и всюду, чего бы это ни стоило.
Но чем дальше, тем больше на войне с ним происходило что-то не так, он не до конца понимал, что именно, но считал, что все это происходит только потому, что Сталин перестал его понимать. А почему перестал? Почему в начале войны, в самые трудные дни, когда дела шли хуже, он вроде бы оказывался на своем месте?

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)'



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11