А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Оглядевшись по сторонам и сняв шапку, он как-то очень приятно улыбнулся, поклонился и произнес несколько нараспев: «Соблаговолите записать меня в читатели».
При записи заполнялись стандартные формуляры (по общесоюзной форме) – этакие своеобразные анкетки, дополненные вопросами о статье и сроке. Взяв чистый формуляр, я в тон сказал:
– Соблаговолите для этого ответить на ряд вопросов.
Старик изобразил полную покорность и готовность.
– Фамилия?
– Бобрищев-Пушкин.
Выбиравшие книги читатели, как по команде, уставились на старика. Я тоже смотрел на него во все глаза.
– Вы участвовали в защите по делу Бейлиса? – спросил Финкельштейн, бывший председатель Московской коллегии адвокатов.
– Да, – сказал с неудовольствием старик, – защищали Бейлиса мой отец, Плевако и я.
– Ваш предок был декабрист?– продолжил я интервью.
– Ах, молодой человек, каких только предков мне не дал Бог, – загадочно сказал Бобрищев-Пушкин. – Ведь наш род от Радши происходит. XII век как-никак.
Когда я дошел до вопроса о партийной принадлежности, он сделал какое-то удивительно глупое лицо и прошептал:
– В кадетах ходил.
Было видно, что его развеселила эта дурацкая анкета, необходимая для записи в читатели, и он для развлечения «придуривался». «Специальность, профессия, род занятий» – гласил один из следующих вопросов.
– Все будете записывать?
– Да, – кивнул я, процедура записи становилась забавной.
– Адвокат – раз, актер – два-с. Помню, в Афинах в эмигрантские времена даже Ричарда III играл. Литератор – это будет три, шахматист, играющий на деньги – четыре, ненаряженный – пятая и, наверно, последняя специальность.
– Адрес?
– Шалман первой колонны. Оставались дополнительные вопросы:
– Срок?
– Десять лет.
– Статья?
– Не ведаю, меня же не судили, – сказал старик.
– Что же мне записать?
– Запишите: из-за Маршака.
– ?!
– Видите ли, – пояснил Бобрищев-Пушкин, – вскорости после моего возвращения в Россию прочитал я маршаковского «Мистера Твистера», но у меня неискоренимая адвокатская привычка: несправедливо обвиняемых защищать, ну и написал я в защиту мистера Твистера пародию в маршаковском стиле.
И он громко нараспев стал читать:
Дети, не верьте, все врет вам Маршак,
Мистер Твистер совсем не дурак,
Быть не могло этой глупой истории
Ни в «Англетере» и ни в «Астории»…
Остальное было понятно.
Шалман, где жил Бобрищев-Пушкин, помещался над каптеркой и занимал второй этаж хозяйственного корпуса. Это была огромная камера человек на 200. Народ там был самый разный: немецкие эмигранты-антифашисты, представители славянских народов, несколько финнов – нарушителей границы, афганцы, уйгуры, казахи, а также «друг степей – калмык» – прокурор Калмыцкой АССР, выбравший себе звучный псевдоним Роковой. Общей особенностью этой интернациональной компании была их «ненапряженность и занехаянность» Они не получали помощи ни от родных, ни от Международного Красного Креста, сидели на «диетпайке» (400 граммов хлеба и баланда), носили обноски лагерной одежды «третьего срока пользования». В шалмане был всегда какой-то банный шум, исходящий от скопища людей и усиленный резонансом от сводов потолка. В спертом влажном воздухе тускло мерцали под потолком лампочки, освещая мрачную картину соловецкого дна.
Однажды Бобрищев-Пушкин появился в библиотеке в необычном виде. Он был одет в бушлат и ватные брюки первого срока, на ногах у него были не кордовые ботинки, а новые серые валенки и только шапка была прежняя, прогоревшая. Гордо подбоченившись, он пропел: «In Sammet und in Seide schmuckt war er angetan!». И пояснил, что Агапов приказал одеть его в первый срок, что каптер немедленно исполнил.
Все были поражены. Обмундирование первого срока и валенки выдавались либо ударникам, перевыполнявшим норму на тяжелых работах, либо начальству из заключенных. Мы порадовались за старика и удивились добросердечности Агапова – грозного начальника Соловков.
Спустя день менять книги пришел Агапов-урка и шепотом спросил, видел ли я Бобрищева. Я стал описывать его новый наряд.
– Моя работа, – сказал, посмеиваясь, Агапов. – Встречаю старика около шалмана. Скрючился он на ветру, замерз, рванье не греет. Говорю ему строго: «Отец, топай в каптерку и скажи, что Агапов приказал одеть тебя в первый срок. Немедленно. Я Агапов. Понял? Повтори». Повторил старик распоряжение мое и в каптерку, а я в первую колонну и из окна смотрю. Минут через пятнадцать выходит старик весь в первом сроке. Только об этом никому, а то еще разденут старика.
Достоянием общественности сия анекдотическая история стала спустя несколько недель, но за это время новые одежды уже утратили новизну, и покушений на них со стороны начальства не было. До Агапова-начальника слух о проделке Агапова-урки не дошел.
В одно из посещений библиотеки Бобрищев-Пушкин, увидев, что я читаю книгу «Конституции буржуазных стран», спросил, какая из них мне больше по нраву. Я объяснил, что прочитал пока только австрийскую и начал бельгийскую, поэтому не имею данных для сопоставления. Тогда старик перегнулся через барьер и сказал: «Лучшая из них та, которая дает право обвиняемому отказаться от дачи показаний, то есть если человек не хочет давать показания, то вся мощь государственного аппарата не может заставить его. Это великое право защиты личности от государства». Я был озадачен: такое право показалось мне фантастическим, поскольку известно было, как в процессе следствия выбивались показания. В тот раз я не успел прочитать много конституций, так как книгу эту вскоре в связи с подготовкой новой Конституции Сталиным изъяли, но потом я установил существование такого конституционного права в некоторых странах.
Старый юрист еще не раз озадачивал меня. Летом 36-го, когда шел процесс Зиновьева – Каменева и других бывших лидеров, он присел ко мне на скамейку в сквере и спросил, знаю ли я, что в кодексе Юстиниана написано: «Всякое сомнение в пользу обвиняемого»? Я не знал. Бобрищев-Пушкин рассказал мне о кодификации римского права, выполненной в VI веке византийским императором Юстинианом, и об основном положении справедливого судопроизводства – презумпции невиновности. Согласно законодательствам зарубежных стран, обвиняемый считается невиновным до тех пор, пока его вина не будет доказана объективными, неопровержимыми доказательствами. Он же сам не обязан доказывать свою невиновность. Генеральный прокурор Вышинский, учитывая выдвинутый Сталиным тезис об обострении классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму, разработал теорию о значении признания обвиняемого в ходе следствия, согласно которой признания обвиняемого достаточно для установления его виновности. Поэтому целью следствия стало любой ценой получить признание обвиняемого, что значительно проще, чем поиск объективных доказательств вины.
– Этот мерзавец Вышинский старается выслужиться, искупить свое меньшевистское прошлое до 1920 года. Его теория и до пыток доведет. А «Тот», – Бобрищев показал пальцем вверх, – освободится от всех конкурентов и критиков, всех заставит признаться в том, что потребуется.
И он, превратившись в Ричарда III, произнес:
Неверный путь. Но нет уже помех,
Я в кровь вошел, и грех мой вырвет грех,
И слезы жалости мне не идут,
Зарезав братьев, я расчистил путь.
– Как нарушена законность, в какую бездну беззакония падает наше самое справедливое в мире государство, – с горечью воскликнул он. – Я уверен, что настанет время, когда об этом будет известно народу, но нас уже не будет.
Я перепугался и поднес палец к губам.
– Вы правы, Юра, – сказал он, – мне-то ничего не страшно, я скоро умру, а вам могут и неприятности быть.
В другой раз мы говорили о Павлике Морозове. Бобрищев-Пушкин задумчиво произнес:
– Помните «Детство» Горького? Как его дед говорил: «Доносчику первый кнут». Я думаю, что со временем этот печальный феномен будет изучаться историками и психологами как характерный показатель морали общества нашего времени.
Он помолчал и добавил из своего любимого «Ричарда III»:
Как долго будешь, Англия, в смятенье?
Сама себя терзаешь в исступленье
Брат брата убивал по воле подлеца,
Сын по приказу убивал отца,
Не дай, о Боже, видеть торжество обмана,
Междоусобий затяни ты рану
И с Белой розой Алую соедини.
Эти слова выражали стремление Бобрищева найти путь примирения между старой интеллигенцией и Советской властью, за что он ратовал в эмиграции, являясь активистом «Смены вех» – эмигрантского течения, способствовавшего возвращению в СССР многих эмигрантов.
За интенсивными занятиями незаметно прошла зима. Наступил апрель, в кремле днем с крыш капало. Сверкали на солнце большие сосульки. Дни стали длинными. Подошла православная пасха. Отец Митрофан суетился больше обычного. Сортировал свои продуктовые запасы, что-то откладывал, куда-то относил. Вечером пасхальной ночи, когда я уже укладывался, он с таинственным видом сообщил: «Юра, Григорий Порфирьевич разрешил в кабинете нам собраться, заутреню отслужить и разговеться. Я на ночь останусь тут, а потом приготовлю все и тебя разбужу». Я спросил, кто же будет на заутрене. Отец Митрофан сообщил, что прибудут архиепископы: Новгородский – Аркадий Остальский, Самарский – Петр Руднев; епископы: Ставропольский – Лев Черепанов, Тамбовский – Николай Розанов – тот толстый старик с бородой, которого я увидел в сквере в первый день пребывания в кремле. Еще хотели пригласить епископов Костромского и Омского, но они работали сторожами и не могли оставить посты. А протоиерея Правдолюбова, хоть и митрофорного, Руднев не захотел. Не по чину ему с архиереями.
Тайная заутреня началась в полночь. На столике под портретом Дарвина стоял складень с иконами, горели три восковые свечки; стол в центре кабинета был закрыт большой (не лагерной) белой простыней, а на столе чего только не было. Крашеные яйца, копченый сиг, кетовая и паюсная икра, открытые банки со шпротами, гусиной печенкой, паштетом, банки с медом и вареньем, коробка с шоколадными конфетами, а в центре стола настоящий свежий, покрытый глазурью кулич и бутылка с красной жидкостью. Вино? Невероятно! Все архипастыри были в сборе, стояли лицами на восток, к Святому озеру, и тихо пели. К моему удивлению, пришел и Григорий Порфирьевич Котляревский. Мне показалось, что он смущен. Службу вел архиепископ Новгородский. Его бледное красивое лицо светилось экстазом, глаза были полузакрыты. Другие архиереи сосредоточенно молились.
Резкий стук в дверь читального зала прервал заутреню. Котляревский побледнел и, властным жестом остановив панику, прошептал: «Все немедленно в шкаф. Тихо идите в читальню и подходите к двери на лестницу, а я открою дверь из библиотеки. Как только они войдут в библиотеку, тихо открывайте дверь и вниз по лестнице без шума». В дверь продолжали стучать. Григорий Порфирьевич исчез, а отец Митрофан и Руднев схватили простыню-скатерть и со всем содержимым всунули в шкаф, куда я убирал постель. Остальский в это время засунул под бушлат складень с иконами, кто-то убрал свечи, все оделись и тихо прокрались к двери, ведущей из читальни на лестницу. В это время раздался громкий голос Котляревского: «Входите, гражданин начальник, здравия желаю» – и тонкий голос Михаила Моисеевича Мовшовича – начальника КВЧ. Отец Митрофан открыл засов, и архиереи, подобно обвалу, ринулись вниз. Сзади бежал тучный епископ Тамбовский, топая, как слон.
Отец Митрофан закрыл дверь и, тихо стеная, шмыгнул в кладовку, а я погасил свет и нырнул под одеяло. Из библиотеки неразборчиво доносились голоса. Прошло не меньше получаса, пока стук закрываемых дверей не возвестил об уходе незваных и опасных гостей. Вошел Григорий Порфирьевич, он был бледен, но улыбался. Он рисковал больше всех. Даже если бы его не посадили в штрафной изолятор, то теплое место он бы потерял. Одновременно возник из кладовки замерзший и перепуганный отец Митрофан. «Ироды! – тихо восклицал он – филистимляне! Сколько добра загубили!» – стенал он, разворачивая простыню. Вид был печальный. Роскошные яства перемешались. Масло от шпротов попало в мед и в варенье, икра залита сгущенным молоком, конфеты и яйца были перемазаны и помяты, вишневое варенье, как кровь, протекало через простыню на пол. Бутылка с жидкостью была цела.
– Это вино?– спросил я.
– Кровь это Христова!– в голос завопил обезумевший архимандрит.
Котляревский оборвал вопли и велел немедленно вытащить сей винегрет вон. Так закончилась соловецкая пасха.
Котляревский утром рассказал, что, когда Мовшович дежурит по управлению и ночью совершает обход кремля, он нередко заходит в библиотеку. Свежие книги посмотрит, отдохнет в тепле. А тут как на грех его дежурство пришлось на пасхальную ночь. Он, конечно, слышал топот убегающих архиереев, но тактично не подал виду. Отец Митрофан, разобрав к утру свалку яств, принес каждому к завтраку ломтик кулича и яичко. Вангенгейм отказался от пасхальных даров, сказав, что он никогда никаких авантюр не поддерживал. Котляревский подмигнул мне и кротко промолвил: «Авантюра авантюрой, а кулич отличный».
Культурно-воспитательная работа в Соловках была поставлена неплохо. Этому способствовал ряд обстоятельств. В системе ГУЛАГа с начала 30-х годов внедрялась модная идея «перековка», то есть перевоспитание преступников в лагерях посредством ударного труда и внедрения в сознание элементов социалистической культуры. Вследствие этого обстоятельства в каждом низовом подразделении были «воспитатели», а в структуре управлений – культурно-воспитательная часть (КВЧ), главная задача которой – перековка преступников в полноценных строителей социализма – осуществлялась путем поощрения ударного труда (сокращение срока заключения, улучшенное питание и обмундирование и т.п.), организации художественной самодеятельности, проведения бесед, наглядной агитации (лозунги, плакаты), издания газет.
Поскольку Соловки вошли в систему Беломорско-Балтийского комбината (ББК), то в них вовсю развернулась воспитательная работа. Везде кричали лозунги и плакаты о могучем действии перековки. В столице ББК Медвежьей горе выходила газета «Перековка», где печатались статьи о рецидивистах, ставших ударниками, получивших значок «Отличник ББК» и досрочно освобожденных, о проститутках и ворах, которые обрели новую жизнь, став замечательными звездами самодеятельности. В Соловках также издавалась газетка «Голос перековки», но редактору ее было труднее, так как 80 процентов заключенных имели более высокий культурный уровень, чем воспитатели, а ударники были в основном из заключенных по 58-й статье, которых рекламировать не полагалось.
Работа КВЧ в Соловках в основном сосредоточилась на развитии самодеятельности. Важнейшим обстоятельством, способствовавшим этому доброму делу, было изобилие профессионалов и любителей. К 1936 году соловецкий театр был заметным явлением. В театре было две труппы: драматическая и оперно-опереточная. Кроме того, три оркестра, симфонический, струнный и духовых инструментов; затем концертная бригада, цыганский ансамбль и агитбригада. Основной состав во всех театральных подразделениях состоял из заключенных, занятых на различных работах или ненаряженных. Они репетировали по вечерам, обретая второе дыхание в любимом деле. Звезды имели поблажки. Перед постановками и концертами их освобождали от работы, они получали премблюдо, право на дополнительные письма домой.
Для заключенных театр был источником радости, его любили, им восхищались. Помещение, отведенное под театр, перестроили из жилого корпуса, и оно находилось в том же здании, что и библиотека. В партере было около трехсот мест, в обширном фойе устраивались иногда выставки. Хорошо оборудованная сцена, осветительные установки – все это было как в настоящем театре. Декорации конструировались и расписывались театральными художниками. Для изготовления реквизита и костюмов существовала специальная маленькая мастерская. Начальство щедро субсидировало театр, гордилось им, и все начальники и другие вольные непременно посещали премьеры. Вольные обычно занимали первые ряды, а большое начальство – ложи. Два раза в неделю в помещении театра показывали кинофильмы.
Драматической группой руководил известнейший режиссер Александр Степанович Курбас – наш Лесь, как называют его сейчас на Украине, ставя в его честь мемориальные доски и присваивая его имя улицам и театрам. Он погиб в лагерях, как и большинство других, реабилитированных посмертно. В 1916 году Курбас организовал «Молодой театр» в Харькове, который прославился постановкой спектакля «Царь Эдип». Руководя столичным театром, Лесь получил звание народного артиста УССР. В то время «народных» можно было перечесть по пальцам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38