А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Обреченные на смерть люди живут десять, четырнадцать, двадцать лет после того, как их прооперировал Слупский. А некоторые ученейшие мужи считают все это «случаями самоизлечения».
Может быть, поэтому у Слупского не очень благополучно сложились отношения с некоторыми товарищами из медицинского начальства. Как это ни странно, то обстоятельство, что, сражаясь с неумолимо наступающей смертью, он рискует «репутацией медицины», вызывает раздражение, порою изливающееся в виде самых оскорбительных и несправедливых приказов.
Дело в том, что в хирургическом отделении больницы Слупского смертность выше, чем во многих других хирургических отделениях больниц. Выглядит неприятно. А по сути все тут чрезвычайно просто: Слупский кладет в свою больницу людей, от которых отказались другие больницы.
В райздраве возмущаются:
– Почему вы приняли колхозника Р., проживающего не в данном районе? Почему вы отдали распоряжение уложить тяжелобольного К. в стационар, минуя руководство райздрава? Почему нет направления, где соответствующая резолюция? Вот пришло благодарственное письмо из Норильска, а почему вы оперировали жителя Норильска? Что вы за такой особенный, знаменитый профессор? А если бы этот житель Норильска у нас умер, чья бы статистика пострадала, наша или Норильска?
Здорово сказано: «пострадала статистика»! Действительно, умри, Денис, лучше не скажешь! В самой формулировке уже дается ответ: лги!
Сжав челюсти, сердито поблескивая глазами, Слупский отвечает заведующей райздравом Третьяковой, главной своей мучительнице на протяжении многих лет:
– Из Норильска приезжал ко мне рабочий человек, монтер, брата его мне во время войны, в Вологде, довелось и удалось поставить на ноги. От брата он узнал обо мне, в чем же моя вина? Как мог я прогнать человека, который мне вверяет свою жизнь? Что же касается колхозника Р., то он, в расширительном смысле, поит нас и кормит. Мы едим колхозную картошку, масло, творог, пьем колхозное молоко. Приехал мужик в гости к родным, заболел, как я мог отказать ему в больнице?
– Но он умер?
– Умер.
– Следовательно, статистика ваша опять…
Слупский продолжает объяснять и растолковывать. В больнице его ждут больные. Третьякова «беседует» в рабочее время. А именно в это время и за это время Слупский мог сделать операцию, мог посмотреть трех людей, нуждающихся в его совете…
А время идет неумолимо, время бежит…
Тут все непонятно: непонятно, почему на седьмом десятке лет жизни такой хирург, как Слупский, должен давать по такому элементарному случаю объяснения начальнику райздрава Третьяковой, непонятна боязнь правды в статистике, как, впрочем, не только непонятны, но и не соответствуют нормам нашего государственного устройства некоторые инструкции, «не рекомендующие» пытаться спасти человека, когда существует хоть какая-то надежда к возвращению в жизнь.
У Слупского теперь есть то прошлое, тот великолепный опыт, та мудрая уверенность в своих силах, которые дают право «ломать», «рушить», «портить» прогнившие каноны, ломать на благо тем людям, с которыми бок о бок прошла вся жизнь Слупского, с которыми он работал, у которых учился и которых учил, с которыми рядом воевал, которых он знает и поистине глубоко и сильно любит.
Приказы и, как говорилось в старину, «выражения неудовольствия» некоторыми чиновниками здравоохранения не слишком огорчают Николая Евгеньевича. С юных лет привыкнув «вмешиваться», Слупский таким же остался и на седьмом десятке. Посмеиваясь, он говорит:
– Ничего! Мы гражданскую выдюжили, мы Гитлеру хребет сломали, мы вот с семилеткой управляемся, ужели это нам страшно? Только работать мешают, черт дери. Оперируешь, а в это время всякая дрянь в голову лезет насчет каверзных запросов и насчет того, как сформулировать ответ. Нехорошо! Впрочем, меня еще в Чудове Рузаев утешал: если что, животы защитят. Я в свои животы до чрезвычайности верю. Будучи помоложе, любил в баню сходить. Придешь, моешься и, как говорится, поглядываешь: вот это мой живот, я его оперировал, этот мальчонка тоже мой животишка, а у этого рука моя, с дерева свернулся; бывает, и ногу встретишь, и лопатку, и бедро, – человеческий организм разнообразен. Но больше, как говорится, животы. Народ в Чудове преимущественно рабочий, жили патриархально: как здоровье дедушки, как супруга, – в общем, обо всем побеседуем. Тут же на досуге, – благо, все наги и босы, яко адамы, – погляжу человека, шов пощупаю, и попаримся в заключение вместе. Прав, конечно, Рузаев: возвратишься домой – и настроение прекрасное.
И посейчас уже немолодой Слупский во все решительно «вмешивается», до всего ему есть дело.
Вот в дверь просовывается голова с лихим чубом:
– Вызывали, Николай Евгеньевич?
Голос чуть нагловатый, но и не без примеси искательности.
– Вызывал. Садись, Валентин.
Валентину лет двадцать пять. Слупский угрюмо на него смотрит. Быть разносу. Валентин шныряет по сторонам глазами.
– Ты, парень, как говорится, зарабатываешь поболее тысячи двухсот, – холодно начинает Слупский. – А женке даже апельсинчика не принес, хотя в городе их завал и все другие роженицы апельсины получили. Не обидно Анне? Жена тебе дочку родила, старалась, можно сказать, а ты что? Напился? Всего и радости…
– Так ведь такое дело, Николай Евгеньевич, – дочка.
– Рожала Анна нелегко, разрывы были…
– Разрывы? – пугается Валентин.
– А ты думаешь, родить – это пустяки. Вон год назад ты Нальчик поранил, так такой вой на всю больницу был! И чуб состриги, смотреть противно. Отправляйся, и чтоб нынче же апельсины были. Я проверю.
Валентин, пятясь, уходит, а Николай Евгеньевич долго кого-то уговаривает по телефону по поводу того, что именно этому самому Валентину, который только что был подвергнут жесточайшему разносу и за апельсины, и за палец, и за чуб, давно пора дать ордер на комнату, «ведь не может же, как говорится, рабочий человек и с женой, и с ребенком продолжать жить у тещи». В голосе Николая Евгеньевича появляются металлические нотки…
Затем он набирает другой телефонный номер и советует хитренько:
– Вы у него, дорогой мой, просите. Не требуйте, а именно просите, да пожалостней. Вы просите для больницы, для беспомощных, страждущих и немощных. Он человек добрый, его разберет. Его до слез нужно довести и, разумеется, намекнуть, что все мы смертны и что без больницы никому не обойтись. И не уходите, покуда не подпишет. Запомнил? И на жалость, и измором!
Операционный день кончился, скоро обед. Дверь в маленький кабинетик главного врача полуоткрыта, как бы объясняя, что доступ к Николаю Евгеньевичу совершенно свободен. Изредка входят врачи, сестры, родственники больных. Всего час тому назад Слупский прооперировал ребенка, которому от роду было всего сорок пять минут. За время операции дитя прожило две своих жизни, было спасено вот этими огромными руками, спокойно отдыхающими сейчас на столе. Сам Слупский откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Вся его поза выражает полный отдых, в сущности, это почти сон. «Отдых на работе» – грековская выучка. Николай Евгеньевич умеет использовать любую минуту для того, чтобы привести себя, как он выражается, в состояние «юношеской бодрости».
Приближается время обеда.
Прекрасные огромные руки, сделавшие за свою жизнь столько добра, спокойны, но сейчас Слупский обопрется на них, поднимется и «перекроет» на мгновение путь обеду для больных. Неизвестно, когда это произойдет – сию секунду, или значительно позже, или через пять минут.
Но это непременно произойдет.
И это происходит.
Здесь главврачу не приносят специальную пробу. Он сам, своей рукой выхватывает тарелку с фанерного подноса. Здесь для главврача не наливают «погуще», или «пожирнее», или, как еще, к сожалению, в некоторых местах делается, из отдельной особой кастрюльки. Возможно, и налили бы, да вот с этим «вмешивающимся» доктором не пройдет. И не проходило никогда: ни в военное, ни в мирное время, ни здесь, ни в Чудове, ни на «Дружной Горке».
С обедом нынче, кажется, все благополучно. Еще два вызова в перевязочную, короткий визит в третью палату, и Николай Евгеньевич снимает халат. Рабочий день кончился, но будет еще рабочий вечер, потому что и вечером Слупский непременно бывает в своей больнице, как бывает и по воскресеньям и по всем праздникам.
– Ход болезни, как говорится, – рассуждает Слупский, – с выходными и прочими не считается. Всякие камуфлеты бывают, виражи и завихрения. В нашем ремесле всегда нужно ухо востро держать.
Не торопясь, прихрамывая, идет Слупский поглядеть, каково на строительстве. Ведь в Сестрорецке строится новая, большая, прекрасная больница. Светло, тихо, тепло. Встречные снимают шапки.
– Здравствуйте, Николай Евгеньевич.
– Здравствуйте, дядя Коля.
– Добрый день, доктор.
– Здравствуйте, товарищ Слупский.
– Здравствуйте, товарищ доктор…
На постройке старый паропроводчик испуганно и недоуменно говорит Слупскому, указывая куда-то вдаль:
– Вон пошел!
– Кто пошел?
– Да новый главврач! На новую же больницу назначили! Целый день тут знакомился: я, говорит, ваш, говорит, главный, говорит, врач.
Слупский старается улыбнуться, но это не так просто. Своим домашним он ничего не рассказывает: не любит, чтобы его жалели. А вечером как ни в чем не бывало идет в больницу, моет руки: привезли ребенка в тяжелом состоянии. Детей он всегда оперирует только сам. Верные друзья и помощники – Лидия Петровна Понявина, великолепные операционные сестры Вера Михайловна Цурикова и Вера Николаевна Малинина поглядывают на Николая Евгеньевича немного испуганно: знает или не знает?
Труднейшая операция продолжается более двух часов. После операции у себя в кабинетике Николай Евгеньевич рисует чертежик, как «рекордовскую» иглу для шприца превратить в универсальную иглу для переливания крови. Эту «штуковину» он придумал сегодня, и эта придумка помогла ему не размышлять лишнее об учиненной с ним несправедливости.
Бессонной ночью старый доктор коммунист Николай Евгеньевич Слупский вспоминает глуховатый голос своего учителя Ивана Ивановича Грекова.
«За больных дерись, дерись смертно, на увечья, которые в этой драке получишь, внимания не обращай. А впрочем, этими увечьями и похвастаться можно. Дураки и завистники, ничтожества и чиновники помирают, а народ вечен, ему и определился ты служить. Так служи».
…Утром почтальон принес письмо. В конверте было стихотворение. Подпись Николай Евгеньевич так разобрать и не смог. Но удивительный «титул» перед подписью был таков: «Бывшая язва двенадцатиперстной кишки».
А вот и само стихотворение:
Николай Евгеньевич Незабвенный,
Он главврач, хирург примерный,
Громкой славой одаренный.
К нему приходят все калеки
С болью тяжелого недуга,
А уходят человеки,
В нем узрев со счастьем друга!
Шлем ему привет – мужчины,
Старики и детвора
За его прославленные дела,
Да пусть живет он много лет,
Кричите все ему ура!
В великолепном настроении отправился Николай Евгеньевич в свою больницу. Старик Рузаев был прав: животы, они защитят. И если не формально, то по существу. А то, что жизнь есть всегда борьба, это Слупский знал с юности. И оперируя в этот день очередную язву желудка, вдруг улыбнулся и произнес загадочную фразу:
– Ах вы, язвы мои, язвы!
Впрочем, ни язвы, ни животы на этот раз не помогли.
Покуда Слупский лечил свою раненую ногу в Ленинградском институте антибиотиков, его с заведования новой больницей сняли.
Многие вылеченные Слупским люди известили меня об этом. Он ничего не знал. Может же и доктор поболеть, имеет же право доктор, тяжело раненный тогда, когда в руках его билось человеческое сердце, приболеть? Мы, друзья Слупского, в этом можно и должно признаться, ибо друзьями Николая Евгеньевича быть лестно, дали три телеграммы в те инстанции, которые «освободили» старого доктора от его больницы.
Нам никто не ответил. Ни единого слова.
А Слупскому потом объяснили, что волноваться ему «не из-за чего». Его хирургическое отделение остается за ним. Для чего же нервничать?
Слупский, в сущности, и не нервничал. Разумеется, было и обидно, и горько. Но дело Николая Евгеньевича оставалось с ним. Его хирургия была при нем. А причины? Что ж, они довольно элементарны. Сам Слупский мне их и объяснил:
– Я неудобный, – сказал он. – Жалуются на меня часто в горздрав, в райздрав…
– Больные? – удивился я.
– Зачем больные? Жалуются те, кто этим больным в лечении отказал. Утверждают, что я неправильно их вылечил. Ненаучно.
И Николай Евгеньевич вдруг неудержимо, раскатисто, надолго расхохотался, расхохотался до слез, до пота, вдруг проступившего на его крутом лбу.
– Как тот ученый немец, – сквозь смех выговаривал он, – помните, полковник. «Это так, но этого не может быть». Э, да леший с ними, – махнул он рукой, – на мою жизнь больных хватит!
О полезной жизни
Как-то Николай Евгеньевич Слупский сказал с характерным смешком:
– В старопрежние времена на могильных плитах толковых лекарей выбивали надписи: «А полезной же жизни ему было всего семьдесят один год». Полезной. А полезная – она непременно, как говорится, рискованная. Впрочем, вовсе уж я не такой рискованный, как обо мне предполагают. Я больше внимательный, значит, можно сформулировать и так: а внимательной жизни ему было столько-то и столько-то. Вот небезынтересные случаи со всей к ним медицинской аргументацией, ознакомьтесь…
Я ознакомился.
Вот только несколько «небезынтересных» случаев из сотен им подобных. И все они связаны с тем, что абсолютно точно выразил сам Слупский: «внимательная жизнь».
Больной Г., шестидесяти лет от роду, приехал к Слупскому в Сестрорецк из Новгорода. Брат больного был секретарем комсомольской организации на фабрике «Пролетарий» в те далекие годы, когда Николай Евгеньевич там работал. Новгородцы и по сей день считают Слупского своим и, несмотря на препоны, чинимые Сестрорецким райздравом, настойчиво пытаются лечиться и оперироваться у своего.
Еще в 1956 году больному Г. был поставлен диагноз – гипернефрома почки. Так было решено в Новгороде, так закреплено в Ленинграде, так подтверждено в Москве. Гипернефрома, и притом неоперабельная. Поименовывать тех, кто подписывал вышеуказанный приговор, не станем, по причинам всем понятным. Светила, у которых побывал больной Г., лишь подтверждали диагнозы друг друга. На ходу. Не затрачивая свое время. Что сказал главный, то подтверждал другой главный, или старший, или высший. С больным Г. они не разговаривали.
Лишь в 1962 году Г., «неоперабельный» и замученный ожиданием смерти, приехал в Сестрорецк. Пройдя порцию мытарств, о которых мы писали выше, объяснив в райздраве раз восемь-девять, почему он приехал после Москвы и после профессоров к просто врачу, больной Г. предстал пред действительно светлые и внимательные очи Николая Евгеньевича.
Неоперабельный приговоренный жил со своим смертным приговором уже шесть лет. Одно это наводило на некоторые размышления.
– Побеседуем! – предложил Слупский.
Больной Г. удивленно взглянул на старого доктора. Еще никто с ним не беседовал. Не утруждал себя. Зачем беседы, когда существуют рентген, анализы, точная наука?
– В четырнадцатом году меня вот в это самое место ударила копытом лошадь! – сказал больной Г. – С тех пор какая-то тут неловкость…
– А вы про лошадь кому-нибудь из ваших докторов говорили? – живо осведомился Слупский.
– Пытался, – смущенно ответил больной. – Только они не слушали.
Слупский прикинул в уме, сколько же лет гипернефроме. Выходило под пятьдесят. Он невольно улыбнулся. А через несколько дней удалил у Г. кисту в четыре с половиной литра. Сейчас бывший больной Г. совершенно здоров и бодр. А к Слупскому едут и едут из Новгорода, разве он повинен в этом?
Небольшое отступление. В Новгороде у меня была встреча с читателями. В числе невымышленных героев моих книг я назвал имя Слупского. Раздались дружные аплодисменты. Я, разумеется, не понял, в чем дело. Потом мне объяснили: новгородцы гордятся своим доктором, и о том, что Николай Евгеньевич существует в моем романе под фамилией Богословский, догадывались читатели библиотеки города, я же лишь подтвердил добрую славу их бывшего земляка.
В ту самую пору, когда я встречался с новгородскими читателями, у Николая Евгеньевича происходили очередные неприятности. Сын Слупского, студент-медик, пошел дорогой отца: выбрал себе хирургию. Естественно, что на практику он попросился именно к отцу. Ему отказали.
– Почему? – осведомился Николай.
– Вы станете баклуши бить, а папаша будет вас покрывать.
– Но зачем же мне бить баклуши, если я хочу стать хирургом, и зачем отцу-хирургу меня покрывать, если он желает мне добра?
– Семейственность! – загадочно сказали Николаю.
Николай Евгеньевич и обиделся, и разволновался ужасно.
1 2 3 4 5 6 7 8