А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Уверяю вас. И недаром она в нашей семье считается немножко сумасшедшей…— Чем же она сумасшедшая? — осведомился суховато Штуб. — Пока ничего ненормального в ее поведении я не разглядел.— Вечно у нее какие-то истории, — уже не сдерживаясь, говорил Евгений. — Вечно она что-то объясняет и вечно толкует, что «все в жизни не так просто»…— А вы, товарищ Степанов, предполагаете, что просто?И, покряхтывая от боли, он сказал:— Картина, по-моему, совершенно ясная. Этот шофер работает у них в экспедиции, ваша сестрица его горести знает: наверное, многосемейный, не исключено — выпивающий, ну, наехал на большого начальника, права отберут или что похуже. Нет, почему же она, как вы выражаетесь, сумасшедшая?«Ничего мужик! — подумал Устименко. — С головой мужик!» И по своей странной манере на мгновение расстроился, что Штуб не врач и что он не может забрать его к себе в больницу.Когда доктора ушли в комнату, к отцу явился Алик и, отцовским жестом поправляя за ухом дужку очков, сказал значительно:— Слушай, пап, Терещенко абсолютно уверен, что это — теракт. Ты же понимаешь, не мне тебе указывать, и вообще дело не мое, но в послевоенные годы, когда сюда могут быть заброшены и агенты империалистических держав, и фашистские вервольфы, то есть оборотни, и элементарные террористы…Алик говорил как по писаному, но был искренне взволнован, даже пальцами щелкал, что случалось с ним только тогда, когда он приносил «несправедливую двойку».Штуб деловито осведомился:— Я не понял, какое это слово употребил Терещенко?— Ну — «теракт», — садясь в изножье отцовской кровати, сказал Алик. — Короче — террористический акт.— Значит то, что наш «оппель» ударила полуторка, — это «теракт»?— Теракт.Август Янович вздохнул.— Терещенко наш шофер умелый, — сказал он, — но не Гегель. Кто не Гегель, тот не Гегель.— Но ты не станешь проявлять либерализм, начнешь следствие?— Стану проявлять, не начну! — сказал Штуб. — А тебе спать пора, котеночек!Он знал, что Алик ненавидит всякие паточные поименования его особы, и сейчас нарочно назвал сына «котеночком».— Пап, я же серьезно.— А я того серьезнее, Алик! И кроме того, убедительно тебя прошу, давно прошу, настоятельно умоляю: не читай дрянные книжки, пожалуйста. Читай хорошие!— Но, пап, тебя же с целью ударили грузовиком.— Да что я — Гитлер, или Витте, или великий князь Сергей Александрович? — спросил в сердцах Штуб. — Кому нужно меня убивать? Иди, Алик, спать.И Штуб закрыл глаза, показывая этим, что разговор окончен. Впрочем, ему было ужасно больно. Он даже вздохнуть не мог — так болела эта дурацкая трещина.— Здорово больно, пап? — спросил Алик.«Старик», как про себя называл Алик отца, не ответил.— Может быть, сердце повреждено? — осведомился сын.— «Враг метит в сердце»? — спросил отец иронически. Книжечку под таким названием он недавно видел на столе у сына.— Все смеешься! — горько посетовал Алик.Он бешено, до слез любил отца, и любовался им всегда, и гордился им, и ни на кого так не обижался, как на своего «старика». Почему отец не разговаривал с сыном всерьез о серьезном? Почему он сейчас закрыл глаза? Почему он так легкомысленно относится к козням и проискам врагов народа?Очки отца лежали на тумбочке. Алик протер стекла своим платком, аккуратно повесил китель Штуба на спинку стула, погасил верхний свет и вышел. Мать накрывала ни стол, лицо у нее было озабоченное: чем кормить докторов, когда до получения пайка осталось шесть дней? В дверях стоял Терещенко, ковырял спичкой в зубах: он уже съел яичницу из порошка, оставленного Зосей детям на утро, и все-таки был недоволен. Вообще начальниками всего в их доме всегда были шоферы Штуба. Зося ничего не умела ни купить, ни приготовить по-настоящему, да и дети вечно занимали все ее время. Она и училась вместе с ними в школе, каждый раз начиная все с начала. И нынче, когда Алик «горел» по физике и математике, она сама подтягивала его и вспоминала юность.— Прямо не знаю, чем кормить, у нас еще и кот не валялся, — произнесла Зося, иногда любившая произнести пословицу или поговорку…— Ты хочешь, наверное, сказать: конь не валялся, — поправил Алик.— Это совершенно все равно — кот или конь. Главное, что не валялся, — задумчиво ответила мать. — Понимаешь, есть немного пшенной каши, маринованный лук, кабачки в томате и компот. Как-то не монтируется.— Еще сало свиное вы спрятали за окном, — сообщил Терещенко, — с кило будет кусок. Я только нынче себе отрезал к ужину…Зося покраснела пятнами. Это было так называемое детское сало — его даже Алик стеснялся есть, но все-таки Зосе было немножко стыдно, что она не угостила Терещенку салом сама, а он его обнаружил и теперь вроде бы упрекнул.— Я не понимаю, мама, о чем ты беспокоишься, — сказал Алик. — И зачем тебе на стол накрывать? Доктора-то ушли. Дай отцу каши и компота, а я, например, уже ел.Рассеянная Зося удивилась.— Как это так они могли уйти? — спросила она. — В окно выпрыгнули, что ли? Не делай из меня, пожалуйста, дурочку, я этого терпеть не могу!— Но ты же и в кухню уходила, и к детям…— Да, положим, — согласилась Зося, — ты прав. Зачем же я тогда волновалась из-за ужина?— Из-за ужина волноваться смешно, — произнес Алик, которого никак нельзя было заподозрить в излишнем оптимизме, — но я думаю, что к травме отца мы относимся преступно легкомысленно…— Ты с детства паникер, Алинька, — ответила Зося. — Вечно тебе всякие ужасы мерещатся.— Но отец в его возрасте…— Отцу сорока нет, — рассердилась Зося. — Не смей про нас думать, что мы старики. Мы еще себя покажем!И, подойдя к зеркалу, висевшему на очень нелепом месте, у самой двери, Зося посмотрела на себя и спросила:— Никто не видел мой губной карандаш?Иногда это с ней случалось — она красила губы. Терещенко, который еще что-то жевал, сказал, что карандаш на кухне в солонке.— Тяпа давеча куклу красила, — пояснил Терещенко. — Там и кинула.Зося кивнула и накрасила губы наугад в кухне, без зеркала, потому получилось криво, но, крася, она думала о другом и больше в зеркало не заглянула.— Дети-то уложены? — спросил Алик. Сестер он уже давно называл детьми. — Мам, ты слышишь, я спрашиваю?— Конечно, спят! — ответила мать. — Ведь уже второй час.Алик, привыкший ничему не верить, заглянул в комнату девочек. Разумеется, погодки Тутушка и Тяпа не спали. Обе они сидели в Тяпиной кровати и, мелко дрожа от ужаса, посиневшие и всклокоченные, дочитывали гоголевского «Вия».— Мам, посмотри! — крикнул Алик. — Полюбуйся, как спят эти проклятые девчонки.Тяпа и Тутушка ничего не слышали. Хома в это мгновение увидел Вия. А Вий попросил открыть ему очи.— Вечно им отец нарекомендует какие-нибудь страхи, — рассердилась Зося. — Алик, погаси книгу и забери свет.Никто не засмеялся, к этим путаницам давно здесь привыкли.В это время пришла сестра колоть Штуба, и Зося вспомнила, что, закрутившись, она забыла напоить мужа чаем. Пока монахинеобразная сестра кипятила в кухне шприц, Штуб, целуя тоненькую, почти прозрачную руку Зоси в ладонь, сказал негромко:— Зося, а если бы все с начала, ты бы пошла за меня? Если бы начинать нашу жизнь с первого дня, со всеми ее бедами и сумасшествием?Зося села на край его кровати и, не отвечая на «глупости», как она называла такие его сомнения, спросила негромко:— Послушай, только не сердись, пожалуйста. У тебя хоть немножко денег осталось? Понимаешь, завтра обед варить не из чего.— А мне какое дело! — сказал он, тихо улыбаясь. — Мне-то что? Я получку домой приношу полностью — вы меня и обеспечивайте! Кто хозяин? Я хозяин. Кто кормилец? Я кормилец.Он все целовал ее тоненькую ладонь до тех пор, пока не пришла сестра. От морфина он сразу же уснул, но проснулся скоро, словно бы даже отлично выспавшись, и, закурив в темноте папиросу, вспомнил давешний разговор с Валей Ладыжниковой и с майором Бодростиным. И Аглая Петровна Устименко предстала перед ним такой, как будто еще вчера он разговаривал с ней, загорелой и темноглазой, в редакции «Унчанского рабочего», когда заведовала она наробразом и была членом бюро обкома.«Ах, нехорошо, — глубоко затягиваясь в тихой тьме своей комнаты и разглядывая бледно-розовый огонек папиросы, сердился на себя Штуб, — все нехорошо. Не подумал толком, „спихнул“ Бодростину, а он — вяленая вобла, сухарь, ничего не понимает или даже не желает понимать. Нет, такое дело бы Вите Гнетову отдать, ах, Витя, Витя, где ты теперь и жив ли?» Витя и Колокольцев были его самые толковые ребята, самые надежные и верные в те годы. А каким связным был обожженный Витя, так ловко изображавший юродивого!И с удовольствием он стал почему-то припоминать свой разговор с этими двумя ребятами — с Сережей и Витей, когда в немецком городке Гутенштадте они сидели на явке в залитом водой гараже, в мозглом подвале и Гнетов почему-то вдруг спросил:— Товарищ полковник, с вами лично когда-нибудь товарищ Дзержинский беседовал?— Я Дзержинского не видел, — ответил Штуб.— Никогда? — разочарованно осведомился Сережа.Они считали, что их «старик» — он и тогда уже звался стариком — знал всех решительно вождей.— Никогда.— Откуда же вы столько про него узнали? — спросил Гнетов.— Собирал по крохам, — ответил Штуб. — Я же журналист по профессии, хотел написать книжку. И название придумал даже.Лейтенанты молчали. Они оба огорчились, что «старик» журналист, а не соратник Дзержинского по тем великим дням. Может быть, Штуб и стишки писал? Но про стихи они не спросили, постеснялись.Подрывники все не шли. Снаружи лил тяжелый, длинный ливень, стекал в бетонированную яму. Они втроем сидели в кузове грузовика без колес, вода уже подобралась к их ногам.— Если Шовкопляс не прорвется к семнадцати, нас тут зальет к черту, — сказал Штуб. — В час вода прибывает сантиметров на сорок, а стока нет.— А какое вы название придумали? — спросил Колокольцев.— Дело разве в названии? — ответил Штуб. — Дело в другом. Например, в том, что Дзержинский в самые тяжелые годы требовал отмены всяких трибуналов и троек с тем, чтобы были настоящие суды по всем правилам судопроизводства. Дело в том, что Дзержинский утверждал: к чекистам, в ЧК должны приходить за справедливостью. Он, например, говорил: спокойствие изобретателя, полезного народным массам, охраняется чекистами, он утверждал: осуждение невиновного есть преступление перед революцией…— Такими словами? — спросил Гнетов.— И это напечатано? — осведомился Колокольцев.Гараж содрогнулся, старый кузов грузовика подпрыгнул в воде. Потом прогремели еще два взрыва, которых они тут не слышали, но представили себе довольно ясно по тому, как подпрыгивал кузов.— Все-таки сделал Шовкопляс, — сказал Штуб, взглянув на часы. — На семьдесят минут запоздал, но сделал.— Где же это напечатано? — опять спросил Колокольцев.— Изустно пересказывают, — ответил Штуб.Он слышал эти фразы от своего отца, который работал в ЧК с того времени, когда контрикам выражали лишь общественное порицание.— Первыми начали стрелять в нас они, — сказал Штуб Гнетову и Колокольцеву. — Это точно. Революция была и великодушной, и доброй. А эта сволочь стреляла из подворотен, из форточек, с чердаков. Стреляла «по красному» — так у них называлось. И разве могли начать большевики, когда именно они так еще недавно гремели кандалами, заточались в тюрьмы, ссылались…Это были фразы «из старика Штуба» — Яна Арнольдовича. А он часто говаривал «из Дзержинского», утверждая, что лучше «отца» не скажешь. Отцом чекистская молодежь в те далекие годы называла Дзержинского.Гнетов сидел рядом со Штубом, глубоко о чем-то задумавшись. Август Янович видел его искалеченную ожогом щеку и изуродованное пламенем в самолете ухо. И думал: какой раньше, наверное, был красивый парень этот Гнетов.— Приходить в ЧК за справедливостью — это замечательно, — сказал вдруг Виктор. — Верно, Сергей? Не понимаю я только одного: почему сейчас так получается, что про Феликса Эдмундовича как-то односторонне талдычат — карающий меч да карающий меч, а более ничего. Меч — это не все, это узкое определение…— После войны разберемся, — ответил Штуб. — Сейчас, пожалуй, старший лейтенант, не до этих тонкостей. Верно я говорю?— Полковник лейтенанту всегда верно говорит, — с тонкой улыбкой отметил Гнетов, — иначе не бывает. Если разберемся, значит, разберемся…Сам Штуб, впрочем, разбираться начал задолго до начала войны.Его мобилизовали в МВД сразу после тяжелейших перегибов тридцать восьмого года, когда были произнесены очередные «исторические» слова о том, что карательные органы теперь своим острием будут направлены не вовнутрь страны, а вовне ее, против внешних врагов. В первую же неделю своей деятельности в Унчанске Штуб выпустил на волю шестнадцать человек, и среди них своего бывшего редактора, старого большевика Мартемьянова. Аполлинарий Назарович сидел как шпион трех держав, каких именно — он сам в точности не помнил. Называл он Штуба в первом их собеседовании «гражданин начальник».— Я — Август, — сказал ему Штуб. — Неужели вы меня не узнали?Мартемьянов загадочно усмехнулся и сразу же сделал суровое лицо.— Зачем вы подписали всю эту чепуху? — спросил Штуб, перелистывая так называемое «дело» Мартемьянова.Старик опять загадочно ухмыльнулся и тотчас словно спрятал улыбку в своей тюремной дикой бороде. А прощаясь со Штубом, когда он его освободил из-под стражи или «выгнал», говоря по-тюремному, Мартемьянов сказал:— Будет досуг, обрати внимание: там в моем «деле» имеется «контрреволюционная улыбка». Так и написано черным по белому. Я тут до твоего прибытия на один пункт обвинения улыбнулся — вот и записали, а я и подписал. Учти в своей последующей деятельности — улыбки бывают разные.Семнадцатым был освобожден из узилища Илья Александрович Крахмальников, ошибочно заключенный под стражу как потомок унчанского миллионщика-психопата Ионы Крахмальникова, знающий к тому же, где упрятан некий мифический клад его предка.Илья Александрович, отцом которого был саратовский грузчик, выступавший впоследствии на цирковой арене под красивым псевдонимом «Вильгельм фон Барлейн — иностранный барон в полумаске», в ту пору только что приехал с женой Капитолиной, которая была на сносях. Забрали его от двери родильного дома, где ждал он сведений о здоровье супруги. Капитолина родила мертвенького и была в плохом состоянии. «Состояние тяжелое» — так и сказали ему, и с тем он в тюрьму отправился. Здесь долго грузчицкий сын, окончивший Ленинградский университет, вообще не понимал, чего от него хотят, и лишь досадливо отмахивался от сладких уговоров открыть клад и сознаться во всей своей предыдущей антисоветской деятельности. Все это было как гадкий, невозможный, шутовской сон. Наконец Крахмальников вышел из себя и показал свою бешеную суть и стать. Упал стул, повалился стол, прибежали на вопль следователя нижестоящие чины. Сын «барона в полумаске» надолго слег в тюремную больницу, где и посетил его Август Янович Штуб.— Ну, а дрались-то зачем? — осведомился новый начальник, вглядываясь в хмурое, тяжелое, давно не бритое лицо заключенного.Тот пообещал в ответ:— И впредь не постесняюсь.— Как сейчас себя чувствуете? — спросил Штуб.— Мне вашей доброты не нужно, — отворачиваясь к стене, ответил Илья Александрович. — Я ее, эту здешнюю доброту, кушал в изобилии. Мне давайте то, что по закону полагается, — слышали такую присказку?Разумеется, и Крахмальникова выпустил Штуб, но зато своею властью наказал следователя и на доносчика и клеветника завел дело. А следователь, которого, без всякого снисхождения, наказал Август Янович, был из тех, что и в кулаке из яйца цыпленка выведет, — пошел писать. И писал, по старинному выражению, так «борзо», а по-нынешнему — так бойко, что в вознаграждение был вызван с докладом и тотчас же направлен с повышением — исправлять должность в белый город у самого синего моря, где пальмы растут, и виноградарство множится, и на цитрусовых люди деньгу зашибают.Штуб же остался под таким подозрением, что восемнадцатого «вредителя» ему выпустить не удалось. Через малое время прибыл ему заместитель — полненький, розовенький, крайне вежливый, даже до приторности, из таких, про которых издавна в народе говорится: «Он-де до дна намаслен, только им и подавишься!» Август Янович вскорости депешей был отозван в столицу для доклада, который писал пять суток, после чего его шестьдесят три страницы «объяснений» ушли «наверх». На какой такой именно верх, он и сам не знал. Домой ехать ему хоть и в неопределенной форме, но было «не рекомендовано».Сердито и терпеливо, тоскуя по Зосе и по семье, он валялся в паршивеньком, душном номере на скрипучей деревянной кровати, курил дешевые папиросы, читал Пушкина, совершенно внове понимая то, что наизусть знал со школьных лет: Есть упоение в бою,И бездны мрачной на краю,И в разъяренном океане,Средь грозных волн и бурной тьмы,И в аравийском урагане,И в дуновении Чумы… «Почему Чума с большой буквы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14