А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Подумаешь!
За эту неделю с Сережей произошла разительная перемена: у него стал ломаться голос. Он теперь говорил то басом, то вдруг пускал отчаянного петуха, краснел, конфузился и переходил на тенор.
– Черт знает что, – бормотал он в таких случаях, – простудился я, что ли?
В камере было грязно, и Дзержинский опять объявил аврал: втроем мыли пол, стены, чистили, скребли, и убирали.
– Но гимнастикой мы занимались, – говорил Борис, – каждый день занимались. Правда, Сергей?
Они никогда не называли один другого Сережей или Борей – называли полным именем или по фамилии и довольно часто ссорились друг с другом. Поссорясь, они переходили на «вы», отворачивались один от другого и делались нелепо вежливыми.
Мирить их приходилось каждый день по нескольку раз. Дзержинского они слушались беспрекословно и смотрели на него влюбленными глазами.
Теперь мальчики получали большие вкусные передачи с воли и объедались до того, что Дзержинский строго приказал есть только в положенные для еды часы. Без Дзержинского они ничего не ели, каждое яблоко делилось на три части, и если он отказывался от своей порции, обидам не было конца.
Через Дзержинского вся тюрьма уже знала о мальчиках; многие знали о том, что они сидят из-за того, что не выдали товарища. На прогулках мальчикам весело подмигивали, а один бородатый арестант во время прогулки подарил Борису самодельный фокус из резинки.
На несколько часов мальчики даже слегка заважничали, но потом Дзержинский занимался с ними алгеброй и как следует пробрал их за невнимательность – важность сразу исчезла.
Вечером в воскресенье Борис был на свидании с отцом и вернулся в камеру с красными от слез глазами, но сияющий и довольный.
– Нас обоих исключили из гимназии с волчьим билетом, – сказал он. – И тебя, Сергей, и меня.
У Сережи вытянулось лицо.
– Что же мы будем делать? – спросил он.
– Не знаю, – ответил Борис. – Но папа, знаешь, что мне сказал, знаешь?
– Что?
Борис посмотрел на Дзержинского, потом на Сережу, потом опять на Дзержинского. Глаза у Бориса блестели, на щеках играл румянец.
– Папа сказал, – произнес Борис, – папа сказал, что он одобряет наше поведение. И мама тоже. И твоя тетя тоже. Они гордятся тем, что мы не выдали товарища. А про гимназию папа сказал: «Очень жаль, конечно, но я гимназии не кончал, а стал человеком…»
Борис повернулся к Дзержинскому.
– Теперь папа вот что просил вам передать, – сказал он дрожащим голосом, – что мы… мы все… любим вас как родного и никогда, никогда не забудем.
А еще через день мальчиков выпустили.
Прощались долго, и Сережа ревел, как теленок, в голос. У двери стоял молодой солдат и хлопал глазами: вот странность – уходит из тюрьмы на волю и ревет!
Оба мальчика были еще в гимназической форме, но форменные пуговицы отпороли из гордости. И шинели теперь не застегнуть было.
Борис долго подыскивал, что бы сказать Дзержинскому на прощание, но ничего не придумал, тоже заплакал и обнял Феликса Эдмундовича.
– Ну, ну, – говорил Дзержинский, – до свидания, милый мой. Иди! А то раздумают и не выпустят. Идите! Я тоже буду вас помнить.
Он был бледнее обычного, но казался совсем спокойным. Когда дверь за мальчиками захлопнулась, Феликс Эдмундович подошел к окну и долго глядел сквозь решетку на маленький клочок бледно-голубого неба.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВИХРИ ВРАЖДЕБНЫЕ
Я нахожусь в самом огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать горящий дом. Некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше
Ф. Дзержинский. «Письма»
КАРТИНЫ
Петя Быков предъявил свой мандат инспектору пограничной таможни, приятному старичку в пенсне на черной ленте. И, несмотря на то, что в мандате говорилось о том, что Петр Авксентьевич Быков является комиссаром, что ему должны оказывать всяческое содействие и помощь организации, войсковые части, учреждения и даже отдельные граждане, несмотря на лиловую печать, исходящий номер, число–2 января 1918 года – и подпись с широким росчерком, бумага не произвела на старичка никакого впечатления. Прочитав мандат, Провоторов посмотрел на Быкова сквозь стекла пенсне, потом снял пенсне и, держа его возле уха, стал молча, со злым любопытством вглядываться в молодое, серое от недоедания, лицо комиссара.
– Так, так! – сказал старичок. – На поправочку прибыли? На подножный корм? Подпитаться? Что ж, дело доброе, отчего и не покушать питерскому пролетарию. Только боюсь – ошиблись… Боюсь – адреса не угадали. Мы ведь тут, скажу вам откровенно, насчет вашей Совдепии сомневаемся. Сильно сомневаемся.
Кровь кинулась Быкову в голову, но он сдержался. Приятный старичок оказался наглой «контрой» и не только не считал нужным притворяться перед молодым комиссаром или хоть молчать, нет, он заговорил и долго, с упоением рассказывал, какой был человек Сергей Юльевич Витте – не чета нынешним, но и он, создав корпус пограничной стражи, все-таки не мог ничего сделать с департаментом таможенных сборов и с вице-директором департамента бароном Ган.
– Самому графу Витте не удалось! – говорил старичок, крутя на пальце свое пенсне. – А уж он, Сергей Юльевич, в два царствия к обоим императорам запросто захаживал. Мы – ох, сила! Границы Российской империи, нуте-кось, сочтите! И везде наш брат, таможенный чиновник, осел, везде корни пустил, все мы друг друга вот как знаем, захотим – контрабанду отыщем, где ее и нет вовсе, а захотим – любой груз пропустим и сам черт нам не брат. Так-то, мосье комиссар! Засим желаю приятного препровождения времени в наших палестинах…
«Твердость и спокойствие!»– приказал себе Петя.
Не попрощавшись со старичком, он вышел из конторы на улицу. Мела поземка, нигде не было видно ни души. Уже смеркалось, в приземистых, засыпанных снегом домишках зажигались желтые огоньки. «Куда же идти? – думал Петя. – Где выспаться, где поесть? Черт, хоть бы махорка была!»
Ночевал он на станции, на клеенчатом диване в бывшей так называемой «царской комнате». Было очень холодно, грызли клопы, на рассвете сторож Федотыч, растапливая печку, сокрушался:
– Да-а, времечко! Раньше, бывало, господин Провоторов ревизора ждут – и-и, батюшки мои! Из Петербурга окорока, закуски разные, от самого Елисеева жабы эти мертвые…
– Какие такие жабы? – удивился Петя.
– Ну, ракушки…
– То – устрицы…
– А нам ни к чему. Словом, жабы мертвые, чего душа ихняя захочет. Выпивка, конечно. Квартиру коврами уберут. А еще – с дамочками за границу съездят, там погуляют, тут отдохнут. Малина! А нонче гляжу на тебя – ну какой ты, батюшка, ревизор? Ни виду, ни брюха, ни осанки…
Петя угрюмо попросил сторожа купить хлеба и молока. Сторож вернулся с пустыми руками.
– Нету, батюшка! – сказал он, топая обмерзшими валенками и глядя в сторону. – Ничего нету. Ни молочка, ни хлебца…
С минуту помолчал, вздохнул и добавил потише:
– Сволочь – житель наш. Не дадим, говорит, для комиссара. Приехал тут командовать! Пущай выметается…
Еще помолчал и добавил:
– Старуха моя нонче щи варит с убоинкой, так ты, батюшка, не побрезгуй. Горяченького покушай. Я тогда позову. А деньги твои – на вот…
Восемь дней Быков присматривался к старику Провоторову и к двум его помощникам, жилистым и туповатым с виду братьям Куроедовым. Братья держали на хуторе, версты за две от станции, семнадцать коров: была у них и сыроварня, и потому от братьев всегда пахло остро и неприятно – рокфором, бакштейном, лимбургским сыром. Завтракали они сметаной, макая в нее пшеничную пампушку, а Провоторов здесь же, в маленькой кухне при таможенной конторе, жарил себе творожники и ел их непременно в присутствии Быкова.
– Вот-с, мосье комиссар, – говорил он, аппетитно поливая творожники сметаной, – обычный мой завтрак. И простоквашу еще цельную, не снятую. Пирожок вот домашний…
Петя не отвечал, занимаясь бумагами. Провоторов чавкал, братья Куроедовы шепотом рассказывали друг другу что-то смешное. Лакейски-почтительный тон чиновничьих «прошений» и «отношений» раздражал Быкова, за каллиграфическими строчками чудились ему рожи бесконечных Провоторовых; и казалось, что и таможенные шнурованные книги с сургучными печатями, и все «входящие» и «исходящие», так же как и «акты ревизии», – все обман, бесконечная подделка, чепуха, которую и читать-то не стоит…
Вечерами, при свете коптилки, в своей «царской комнате» Петя пытался разобраться в таможенных уставах, а когда делалось особенно тоскливо, шел к сторожу и играл с ним в «короля» или в «дурачки» засаленными, тяжелыми от времени картами. Старуха – жена Федотыча – стояла возле стола; глаза ее часто наполнялись слезами; сморкаясь в фартук, она говорила:
– Ну, как есть Минька наш. Ну, как есть…
Петя уже знал, что Минька убит на германском фронте совсем недавно, что имел он Георгия и был добрым сыном. Старик угрюмо отмахивался, иногда кричал фальцетом:
– Не рви душу, тебе говорят…
Бородатое, все поросшее седыми волосами лицо Федотыча морщилось; он кидал карты об стол, уходил за занавеску. В низкой комнате делалось тихо, только постукивали часы-ходики – премия кондитерской фабрики «Жорж Борман». Петя сидел молча, упершись подбородком в ладонь, думал, о том, что нет на земле большего горя, чем горе этих двух стариков, искал слова, которыми можно было бы утешить, и не находил…
Однажды Провоторов, вертя свое пенсне, сказал Пете:
– Хорошего вы себе друга отыскали, мосье комиссар. А? Ведь ваш приятель золотарем был. Вам это обстоятельство известно?
Петя молчал.
– В ознаменование сей его бывшей специальности и именуем мы вашего Федотыча в своем кругу Сортирычем. И настолько он к этому имени привык, что с охотой откликается…
Петя насупился. Он вдруг вспомнил, что действительно сам слышал какое-то странное имя, с которым обращались к Федотычу и Куроедовы, и Провоторов.
– Это остроумно? – спросил Петя. – Развлекаемся в нашей глуши…
– Развлекаетесь? Ну, больше вы так развлекаться не будете!
– Вы мне угрожаете, мосье комиссар?
– Я не угрожаю, а приказываю прекратить издевательство над человеком…
И, хмелея от бешенства, Петя с трясущимся лицом надвинулся на Провоторова и закричал:
– Хабарник! Вор! Взяточник! Ничего, я вас всех выведу на чистую воду, вы у меня волками тут завоете. Монархисты, шкуры…
Он ногой откинул стул с дороги и вышел из конторы. А сзади вопил Провоторов:
– Вон! Мальчишка! Оскорбление! Господа, вы подтвердите…
В этот вечер пришел поезд с салон-вагоном, идущим за границу. Вагон отцепили, и старенький паровоз «Овечка», недовольно пыхтя, погнал его в тупик на таможенный досмотр.
Было очень темно; морозный ветер свистел в черных старых ветлах; возле станции, у водокачки, тоскливо выла собака. Быков шел впереди, за ним шествовали Провоторов и братья Куроедовы; они все о чем-то переговаривались и пересмеивались, наверно, по поводу нового комиссара. Салон-вагон был заперт, стекло примерзло, медная ручка покрылась инеем – пришлось долго стучать, прежде чем открыли дверь. Из тамбура сразу пахнуло теплом, запахом хорошей еды, дорогим табаком?
– Таможня! – сурово отрекомендовался Быков.
В салон-вагоне их встретили приветливо, предложили закусить, выпить немного старого виски «Белая лошадь», подвинули коробку с сигаретами, и Провоторов уже поклонился и поблагодарил, бочком подвигаясь к столу, как вдруг комиссар дернул его за рукав и показал глазами, что этого делать нельзя.
Один из иностранцев – очень высокий, с приподнятой левой бровью, отчего лицо его все время казалось изумленным, засмеялся, хлопнул комиссара по плечу, потряс, похвалил. Другой, толстый, в меховых сапожках, тоже похвалил, но добавил, что доброе старое виски никому никогда не повредит. Третий, с сигарой в зубах, рассердился, что таможенники, вопреки привычным правилам, не пьют, и сказал по-русски:
– Новая метла всегда чисто метет. Метите чисто, молодой человек!
И погрозил Быкову длинным белым пальцем с перстнем.
– Начинайте досмотр! – приказал Быков старшему Куроедову.
Тот лениво повел глазами по большому купе-столовой, вздохнул и открыл буфет. Провоторов, извиняясь больше, чем следовало, и даже шаркнув ногой в валенке, попросил открыть «чемоданчики». Младший Куроедов пошел к проводнику. Комиссар сел верхом на стул и поглядывал, что где делается.
– Эти мешки нельзя трогать! – сказал сердитый иностранец с перстнем на пальце. – Здесь дипломатическая почта.
Он все время отругивался. Даже Провоторов с его шарканьями и извинениями не мог угодить этому иностранцу, так хорошо говорившему по-русски. И братья Куроедовы тоже никак не могли ему угодить.
Быков сначала сидел неподвижно, потом поднялся, отставил стул и принялся за досмотр сам, не обращая внимания на всякие «нельзя». Уже к концу досмотра он из темного коридора втащил в купе ящик и спросил, что в нем такое.
– О, это мои картины! – сказал толстый американец в меховых сапожках.
А сердитый сказал:
– Они никому не нужны, эти картины! Просто дрянь – вот что это такое. Мой друг, мистер Фишер, зачем-то покупает их. Откройте ящик и посмотрите! Впрочем, от вас мы имеем разрешение на вывоз этого мусора. Дайте документ, мистер Фишер.
Мистер Фишер протянул Пете большой лист, на котором было написано, что картины, под такими-то и такими-то названиями, художественной ценности не имеют и могут быть вывезены за пределы страны. Документ этот был подписан какими-то членами комиссии Наркомпроса.
Быков прочитал бумагу и вернул его Фишеру. Провоторов и братья Куроедовы ждали. Комиссар, на их радость, кажется, завалился со своей находкой. Интересно, как он сейчас будет извиняться: все-таки Америка!
Но Быков не собирался извиняться. «Если картины художественной ценности не имеют, – думал он, – то, следовательно, они не имеют и материальной ценности. Зачем же такому господину, как Фишер, скупать вещи, которые не имеют ценности? На чудака или психически ненормального он не похож – буржуй как буржуй!»
И спокойным голосом комиссар приказал:
– Вскройте ящик, товарищ Куроедов.
Фишер сделал движение вперед, и это движение не ускользнуло от Быкова. «Волнуется!»–отметил он про себя.
Младший Куроедов вынул из кармана клещи с долотом, подсадил жало под доску – гвозди с визгом поддались. Из ящика полезла стружка. Другой Куроедов придержал ящик, младший рывком оторвал обе верхние доски и стал вынимать свернутые рулонами холсты.
Быков развернул холст и всмотрелся: какие-то клешни и глаза, фонари и железные трубы расползались по картине.
– Это футуризм! – с акцентом сказал мистер Фишер. – Это новое искусство. Моя жена любит такое искусство. Я сам нет, о, я сам не любит такое искусство.
Он засмеялся и стал раскуривать прямую английскую трубку.
Вторая, третья, пятая картины были такие же. Братья Куроедовы загадочно улыбались. Старичок Провоторов смотрел через пенсне и покачивал головой. На седьмом холсте был изображен садик и рябина у забора. Это была просто базарная картина. Такие картины висят в пивных, в трактирах за Невской заставой, в парикмахерских.
– Это не есть футуризм! – сказал мистер Фишер. – Это есть мой вкус. Мой вкус – старое искусство.
– Я задерживаю этот ящик! – сказал комиссар. – Мои действия могут быть вами обжалованы. Сейчас мы составим акт.
Быков расчистил место на столе, заставленном бутылками и закусками, от которых шел нестерпимо вкусный запах, попросил принести чернильницу и размашисто написал: «Девятого января 1918 года, мы, нижеподписавшиеся, составили настоящий акт в том, что…»
Мистер Фишер, побагровев, побежал отбивать депеша каким-то консулам, посланникам и послам. Другой мистер закричал, что на этот открытый грабеж, на это попрание демократии и законности, на эту наглость найдется управа. Третий ткнул в Быкова длинным белым пальцем и, усмехнувшись, даже с грустью в голосе, предсказал:
– Опомнитесь, иначе ваша карьера будет навсегда кончена. Мне вас жаль, молодой человек.
Провоторов и братья Куроедовы подписать акт наотрез отказались. Быков сам вынес ящик из вагона, потащил на станцию и поставил возле клеенчатого дивана в «царской комнате». Ночь он проспал рядом с картинами, а рано утром его разбудил младший Куроедов с телеграммой. В телеграмме было сказано, что Быков Петр с получением настоящего уведомления от работы отстраняется и что таковому Быкову надлежит немедленно возвратить картины владельцам, а самому выехать в Петроград для дачи соответствующих объяснений…
Петя прочитал телеграмму два раза.
– Ящик можно нести? – спросил Куроедов.
– Идите в контору! – твердо приказал комиссар. – Ящик поедет со мною в Петроград.
Младший Куроедов ухмыльнулся и хлопнул дверью. Петя выкурил махорочную самокрутку и еще раз прочитал телеграмму. «Диамантов»– так она была подписана, но это ничего не значило.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21