А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Дожу полагается ходатайствовать только за невиновных, — ответил он, уставив на обвиняемого строгий взгляд.
Маледетто, казалось, вновь колебался, поставленный перед необходимостью открыть какую-то тайну.
— Говори! — произнес генуэзский правитель, ибо действительно это он путешествовал инкогнито с целью встретить на празднестве в Веве своего старинного друга. — Говори, Мазо, если имеешь в запасе что-либо основательное в свою защиту. Время торопит, и становится тяжело видеть перед собой человека, оказавшего мне в час опасности неоценимую услугу, и быть бессильным ему помочь.
— Если вы, синьор дож, глухи к голосу милосердия, то, может быть, прислушаетесь к голосу крови.
Дож побледнел, губы его задрожали, лицо тронула болезненная гримаса.
— Довольно изображать таинственность, несчастный душегуб! — вскричал он. — На что ты намекаешь?
— Прошу вас, не гневайтесь, Eccellenza. Когда бы не нужда, я б не открыл рта, но, сами видите, приходится выбирать между разоблачением и плахой… Я Бартольдо Контини!
Испустив сквозь сжатые губы стон, дож бессильно откинулся на спинку кресла и покрылся смертельной бледностью. Видя, как исказились его старческие черты, уподобившиеся чертам лица несчастного Жака Коли, все в изумлении и испуге столпились вокруг генуэзца. Сделав им знак расступиться, дож в упор уставился на Мазо; казалось, глаза его вот-вот вылезут из орбит.
— Бартоломео? — спросил он хрипло, словно бы его голосовые связки сковало ужасом.
— Бартоло, синьор, и никто другой. Чем больше переживаешь приключений, тем больше берешь имен. Даже вы, ваше высочество, временами путешествуете под маской.
Дож продолжал напряженно разглядывать собеседника, как будто видел перед собой какое-то сверхъестественное существо.
— Мельхиор! — медленно произнес он, блуждая взглядом от Мазо к Сигизмунду и обратно (юноша подошел ближе, беспокоясь о здоровье старика). — Все мы жалкие игрушки в руках Того, кто в самых счастливых и богатых из нас видит всего лишь пресмыкающихся по земле червей! Что значат наши надежды, честь и нежнейшая любовь перед чередой роковых событий, бесконечно порождаемых временем? Мы горды? — за недостаток смирения судьба сыграет с нами шутку. Мы счастливы? — наше счастье не более чем затишье перед бурей. Мы высоко вознесены? — величие толкает нас к проступкам, за которыми последует падение. Мы пользуемся почетом? — как ни заботься о своем добром имени, все равно оно будет запятнано!
— Верующий в Спасителя никогда не отчаивается, — зашептал почтенный ключник, едва ли не до слез тронутый внезапным горем того, к кому преисполнился уважением. — Пусть судьба ему изменяет, пусть отворачивается счастье: его чистая любовь переживет время!
Синьор Гримальди (выборный дож генуэзцев в самом деле носил эту фамилию) на мгновение обратил пустой взор на августинца, но тут же вновь сосредоточил внимание на Мазо и Сигизмунде, которые стояли перед ним, занимая не только его поле зрения, но и мысли.
— Да, существует сила, великая и благодетельная, — снова заговорил генуэзец, — уравновешивающая наши судьбы, и когда мы перейдем в иной мир, обремененные обидами этого, нам всем воздастся по справедливости! Ты знал, Мельхиор, меня в юности и читал в моем сердце как в открытой книге — скажи, есть ли за мной грех, заслуживающий такой кары? Вот стоит Бальтазар — отпрыск палачей, изгой, окруженный ненавистью невежественной толпы; на него указывают пальцем, собаки провожают его лаем — и что же? Этот самый Бальтазар — отец доблестного юноши, чья наружность совершенна, дух благороден, жизнь чиста, а я, последний представитель знатного рода, корни которого теряются во тьме времен, я, богатейший человек страны, избранник своего сословия, имею сыном негодяя, заурядного разбойника, убийцу; единственная опора моего угасающего рода — Маледетто, проклятый!
Зрители зашевелились, жестами выражая свое изумление; не меньше прочих был поражен барон де Вилладинг, который не подозревал, что именно причинило его другу такое горе. Мазо единственный оставался недвижим: пока престарелый отец жаловался на жестокость судьбы, сын ничем не выдал родственных чувств, которые, несмотря на бурную жизнь, хоть в малой степени должны были бы в нем сохраниться. Мазо был холоден, насторожен и полностью владел собой.
— Нет, не могу этому поверить, — воскликнул дож. Бесчувственность Мазо ранила его больше, чем позор быть отцом такого сына. — Ты не тот, за кого выдаешь себя. Ты подло лжешь, чтобы, воспользовавшись моими естественными чувствами, избежать казни! Докажи, что не лжешь, или я предоставлю тебя твоей судьбе.
— Синьор, я предпочел бы не прибегать к публичным объяснениям, но вы решаете иначе. О том, что я Бартоло, говорит эта печатка — ваш собственный дар, посланный мне в помощь на случай подобных же затруднений. Сверх того, мои слова подтвердит добрая сотня свидетелей, живущих в Генуе.
Синьор Гримальди протянул дрожащую ладонь и взял кольцо, не очень ценное, но с печаткой, которое действительно посылал сыну, чтобы узнать его, если с ним произойдет какаянибудь внезапная беда. Глядя на хорошо знакомое изображение и понимая, что ошибка исключена, он застонал.
— Мазо, Бартоло, Гаэтано — ибо таково, несчастный мальчик, твое настоящее имя, — тебе неведомо, на какую горькую муку обрекает родителей недостойное дитя, иначе ты вел бы совсем иную жизнь. О Гаэтано, Гаэтано! Какие надежды ты подавал! Как достоин был отцовской любви! Я видел тебя в последний раз на руках у няни, невинным улыбающимся херувимом, а теперь встречаю порочное сердце, замутненный источник разума; твой облик отмечен печатью греха, руки омочены в крови, тело преждевременно огрубело, а на душе уже лежит отсвет адского пламени!
— Синьор, я таков, каким меня сделала нелегкая жизнь. Все эти годы мы с обществом были не в ладах, и, нарушая его законы, я мстил этим за нанесенные мне обиды, — сердито возразил не на шутку разозленный Маледетто. — Твои слова суровы, дож — или отец, как тебе будет угодно, — и я был бы недостоин своих предков, если бы снес их молча. Сравни свою судьбу с моей, а потом объяви во всеуслышание, у кого из нас больше причин гордиться собой. Ты рос в довольстве, окруженный почетом; тебе вздумалось посвятить юность военной карьере; затем ты устал от перемен и, желая замкнуться в более тесном кругу, начал подыскивать девицу, которая стала бы матерью твоего наследника; тебе приглянулась юная красавица из знатного рода, но она уже успела связать себя нежными чувствами и нерушимым обетом с другим.
Содрогнувшись и прикрыв рукой глаза, дож все же быстро прервал Мазо:
— Родственник твоей матери не заслуживал ее любви, он был негодяем, немногим лучше тебя, несчастный, разве что ему больше повезло в жизни.
— Не важно, синьор, Бог не давал вам права решать ее судьбу. Превосходя соперника богатством, вы расположили в свою пользу ее семейство; вы разбили сердца, растоптали надежды двух молодых людей. Ваша жертва была ангелом, нежным и чистым, как это прекрасное создание, которое так внимательно ловит мои слова; ее кузен, юноша страстный и необузданный, был одинаково склонен и к злу, и к добру и поэтому нуждался в особом попечении. Еще до того, как родился ваш сын, несчастный соперник, у которого не было ни надежды, ни богатства, совсем отчаялся, и ваша супруга пала жертвой угрызений совести как из-за собственных нарушенных обетов, так и из-за его безумств.
— Твоя мать была обманута, Гаэтано, она не знала истинных качеств своего кузена, иначе бы ее непорочная душа преисполнилась к нему отвращения.
— Это не так, синьор, — продолжал Маледетто спокойно и безжалостно-настойчиво, оправдывая, казалось, слова о том, что на его душе лежит отсвет адского пламени. — Любя своего избранника, она, как то свойственно женскому сердцу, объяснила его падение горем из-за разлуки.
— О Мельхиор, Мельхиор! Это правда, ужасная правда! — простонал дож.
— Эти слова настолько правдивы, синьор, что их следовало бы написать на могиле моей матери. Мы дети юга, страсти в нас пылают, как итальянское солнце. Горе разочарованного любовника сделало его отверженным, и в скором времени он решился мстить. Ваш сын был похищен, оторван от вас и обречен на жалкое существование, от которого должен был, скорее всего, озлобиться и сойти в могилу, сопровождаемый презрением или даже проклятиями окружающих. Все это, синьор Гримальди, плоды ваших собственных ошибок. Если бы вы отнеслись уважительно к привязанности невинной девушки, дурных последствий для вас и для меня можно было бы избежать.
— Верно ли то, что рассказывает этот человек, Гаэтано? — спросил барон, которому, судя по всему, неоднократно хотелось прервать грубую речь Мазо.
— Я не оспариваю… не могу оспорить… Никогда прежде я не рассматривал свое поведение в таком неблагоприятном свете, а теперь мне кажется, что в его словах содержится страшная правда.
Маледетто рассмеялся. В этом неуместном веселье окружающим почудилось нечто дьявольское.
— Именно так люди продолжают грешить, когда объявляют о своей полной невиновности! — добавил он. — Если бы великие мира сего, которые с таким рвением преследуют преступников, хотя бы вполовину так же усердно старались бы предотвращать преступления против себя, то правосудие не служило бы больше опорой нынешнего порядка вещей, позволяющего немногим жить за счет остальных. Что касается меня, то мой пример показывает, как справляется с обстоятельствами потомок славного древнего рода! Украденный в детстве, я попал в обстановку, лучше соответствующую моей натуре, ибо, признаю, мне больше по душе безумные приключения и опасности, чем праздная болтовня в мраморных залах! А что, мой благородный родитель, облачить бы меня, с моим нравом, в одежды сенатора или дожа, каким боком это вышло бы Генуе?
— Несчастный! — с негодованием воскликнул приор. — Так ли подобает сыну говорить с отцом? Ты забыл, что на твоей совести кровь Жака Коли?
— Святой отец, поскольку я честно рассказал о своих слабостях, вы должны мне верить, когда я говорю, что на меня возводят напраслину. Клянусь именем преподобного каноника из Аосты, основателя и небесного покровителя монастыря, я неповинен в этом преступлении. Хотите, допросите Неттуно, делайте все, что дозволяет обычай, но, как бы ни повернулось дело, клянусь, я ни в чем не виновен. Если вы думаете, что я лгу в этом священном месте, страшась казни, — Мазо почтительно перекрестился, — то вы недостаточно цените мое мужество и любовь к святым. Единственному сыну правящего дожа Генуи не нужно опасаться плахи!
Мазо снова рассмеялся. Это была уверенность человека, знающего свет, не склонного считаться с приличиями и способного на самую дерзкую своевольную выходку. Давно уже ведший жизнь авантюриста, Мазо не мог не знать, что повязка на глазах Фемиды, призванная указывать на ее непредвзятость, на самом деле означает слепоту к провинностям власть имущих. Кастелян, приор, бейлиф, ключник и барон де Вилладинг растерянно воззрились друг на друга. Контраст между душевными муками дожа и бессердечной, жестокой невозмутимостью его сына ошеломил их и устрашил. Но более всего их волновало негласное, но всеобщее убеждение, что наглому преступнику удастся избежать кары. В самом деле, до сих пор ни разу дети князей не всходили на эшафот, за исключением тех случаев, когда преступление затрагивало интересы их отцов. Немало пышных фраз было произнесено о высоких принципах правосудия, о необходимости абсолютно нелицеприятного подхода к делам, которые затрагивают жизнь и смерть, но в то же время каждый из присутствующих, кто пожил на свете и набрался опыта, не мог не предвидеть, что Мазо наказан не будет. Чересчур явным и существенным посягательством на шаткие устои общества было бы признание того, что княжеский сын ничем не лучше простолюдина; к тому же можно было не сомневаться, что столь долго не находившая выхода отцовская любовь послужит преступнику надежным заслоном.
Естественные при таких обстоятельствах раздумья и сомнения были неожиданно, но счастливо прерваны Бальтазаром. До сих пор палач молчал и внимательно слушал, но теперь протиснулся в крут наблюдателей и, по своему обыкновению, спокойно переводя взгляд то на одного, то на другого, заговорил, держась с той уверенностью, которую даже тишайшие из людей проявляют в присутствии почитаемых ими особ, если намереваются сказать нечто важное.
— Почти три десятка лет я прожил как в тумане, а сейчас, послушав Мазо, начинаю прозревать истину. Верно ли, светлейший дож, — ибо таков, кажется, ваш ранг, — что отпрыск вашего благородного рода был похищен и, происками мстительного соперника, содержался вдали от вас?
— Увы, это так! О, если б блаженной Деве Марии, столь милостивой к его матери, было угодно призвать мальчика на небеса, прежде чем на нас обоих пало это проклятие!
— Простите, ваше сиятельство, что в столь тягостные минуты я обращаюсь к вам с вопросами, но я надеюсь послужить вашим интересам. Не соблаговолите ли сказать, в котором году на ваше семейство обрушилось это несчастье?
Синьор Гримальди сделал знак своему другу, чтобы тот взял на себя труд удовлетворить это странное любопытство, а сам надвинул на лицо капюшон, дабы скрыть от посторонних глаз свое горе. Мельхиор де Вилладинг взглянул на палача с удивлением. Одно мгновение он намеревался отвергнуть неуместные расспросы, но серьезный вид и кроткие, достойные уважения манеры Бальтазара заставили его передумать.
— Дитя было похищено осенью тысяча шестьсот девяносто третьего года, — ответил он, поскольку из прежних разговоров со своим другом хорошо знал историю его жизни.
— И сколько лет ему тогда было?
— Чуть меньше года.
— А не можете ли вы сказать, что случилось с беспутным дворянином, совершившим это гнусное преступление?
— О судьбе синьора Панталеоне Серрани известно очень мало: по некоторым сомнительным слухам, он погиб в уличной драке у нас в Швейцарии. Лишь в том, что он мертв, сомневаться не приходится.
— А теперь, благородный господин барон, мне достаточно иметь описание его внешности, чтобы пролить свет на это темное, как непроглядная ночь, дело!
— В ранней юности я был близко знаком с несчастным синьором Панталеоне. В то время ему было около тридцати, он был среднего роста, статен, склад лица чисто итальянский, глаза темные, кожа смуглая, волосы шелковистые, как обычно у итальянцев. Больше мне нечего добавить, за исключением того, что в одном из наших приключений в Ломбардии он лишился пальца.
— Этого довольно! — проговорил внимательно слушавший Бальтазар. — Перестаньте горевать, высокородный дож, и приготовьтесь услышать радостное известие. Ваш сын не этот бесшабашный морской разбойник; Бог наконец смилостивился и возвращает вашего настоящего сына: это Сигизмунд, которым может гордиться любой родитель, будь то даже сам император!
Выслушав это необычное заявление, пораженные слушатели не знали что и подумать. С тревожным возгласом к группе, собравшейся в центре часовни, приблизилась Маргерит; она трепетала, словно бы увидела разверстую могилу, готовую похитить ее сокровище.
— Что я слышу? — воскликнула она, ибо ее материнские чувства первыми забили тревогу. — Так, значит, Бальтазар, мои смутные подозрения оправдываются? И у меня в самом деле нет сына? Я знаю, ты не станешь играть сердцем матери или обманывать дворянина, пережившего такое несчастье! Повтори, я хочу знать правду: Сигизмунд…
— Не наш ребенок, — ответил палач, чья речь дышала такой искренностью, что ей невозможно было не поверить. — Наше дитя умерло в невинном младенчестве, и я, чтобы ты не горевала, подменил его, без твоего ведома, другим мальчиком.
Маргерит подошла к юноше и печально всмотрелась в его вспыхнувшее от волнения лицо, выражавшее одновременно и боль из-за потери семьи, которую всегда считал своей, и стыдливую, бесконечную радость освобождения от непосильного груза, так долго его тяготившего. Уловив и истолковав чувство, которое он испытывал, она склонила голову и молча отступила туда, где стояли остальные женщины, чтобы излить свое горе в слезах.
Между тем ошеломляющее известие дошло до умов прочих слушателей, воспринявших его по-разному, в зависимости от особенностей своего характера и степени личного интереса к тому, правдивы или ложны слова палача. Дож с упорством, равным по силе только что испытанной боли, ухватился за надежду, какой бы призрачной она ни казалась; Сигизмунд стоял неподвижно, как громом пораженный. Он обращал взгляд то на простого и доброго, но раздавленного унижением человека, которого привык считать своим отцом, то на благородного, внушительного вельможу, только что представленного ему в этом священном качестве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50