А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Самые отвратительные и страшные черты в человеческом характере. Да, да, да. Ну, а кто они, что они? Как они себя ведут, все эти геринги, гессы?
Рассказываю как могу, и когда дело доходит до мастерских ширпотреба при комбинатах смерти, о галантерее из человеческой кожи, мой собеседник приходит в совершенно для него необычное волнение.
– Лина, Лина, послушай, что он рассказывает, – кричит он жене. – Тот изверг, которого я видел под Ржевом, ну тот, у которого на теле были брезентовые вериги с карманчиками, набитыми золотыми протезами и коронками, – это же живой символ нацизма. Я ввел его в «Молодую гвардию». Правильно ввел – да, да. Он не просто Ганс или. Фриц, или Курт… Ганс, Фриц и Курт могут быть неплохими ребятами. Это – империализм. Его кульминационное выражение, его сущность… И важно довести это до сознания каждого обитателя земли. Да, да, да.
Двумя руками он пригладил свои серебряные волосы, потом резким движением притянул меня к себе, что, как я уже заметил, он делал всегда, когда хотел сказать нечто значительное, очень его заботящее.
– Ты знаешь, что должно, по-моему, возникнуть как неизбежная реакция на эту кровавую бойню? Движение народов за мир. Гигантское. Стихийное. Неудержимое. Без различия вер и мировоззрений. Ведь иначе человечество угробит само себя, переработает себя на мыло, на туки и жить ему придется начинать снова – с клетки, с амеб, с земноводных.
Потом он вдруг вспомнил ночь, которую зимою сорок второго года мы с ним провели в блиндаже командира дивизии полковника Александра Кроника на обстреливаемой с двух сторон высоте Воробецкой перед решающим штурмом Великих Лук. В эту ночь совершилось то, что случается только в кино, да и то в самых плохих фильмах. К командиру дивизии, который когда-то был старшиной в кавалерийском эскадроне, находившемся под командованием лихого комэска Георгия Жукова, неожиданно нагрянул этот самый Жуков, теперь заместитель Верховного Главнокомандующего, всемирно известный теперь Маршал Советского Союза. И в том же блиндаже на высотке, которую то и дело встряхивали разрывы снарядов, посылаемых то с востока – из окруженных Великих Лук, то с запада, откуда ударная немецкая группа рвалась на выручку окруженного гарнизона, – в том же блиндаже оказался и Фадеев, знавший маршала еще по боям на Дальнем Востоке.
Даже в голливудском сценарии вряд ли допустили бы такое невероятное скрещение судеб. А оно произошло, и я видел это собственными глазами. Маршал по-братски обнял своего бывшего старшину, расцеловался с Фадеевым. И как-то сразу забылись чины и ранги. Было трое солдат гражданской войны. Трое друзей, встретившихся после долгой разлуки в короткую минуту затишья, перед страшным, решающим сражением за этот город. На походном столе, на газете появилась нарезанная крупными ломтями колбаса, кус старого сыра, хлеб, горячее, которое принесли в котелках из ближней походной кухни. Ну и коньяк, конечно, из неприкосновенного комдивовского запаса, который разливали прямо из бидона. И, как всегда это бывает у нас на Руси, когда встречаются давние друзья, как-то сама собой возникла песня.
Маршал спросил, есть ли баян. Старенький баян оказался у кого-то из солдат штабной охраны. Полководец развернул его на коленях, прошелся пальцами по ладам, да так прошелся, что баян этот – потертый и побитый – вдруг запел молодыми голосами. Чувствуя, что я лишний на этой встрече старых друзей, я забрался на нары и оттуда, как та девчонка на картине Кившенко «Военный совет в Филях», смотрел во все глаза, не вмешиваясь в происходящее. У полководца, от одного имени которого трепетали враги, был приятный баритон, у Фадеева свежий, резковатый тенор. Командир дивизии обладал хрипловатым басом. Голоса сложились в отличное трио, и как-то на мгновение забылось, что рядом окруженный город, что наши войска уже подтягиваются под покровом ночи на рубежи штурма, а в одной из землянок молодой капитан-парламентер еще раз перечитывает написанный по-немецки текст ультиматума, перед тем как идти через фронт и предъявить его начальнику окруженного гарнизона подполковнику барону фон Зассу, известному своим зверским обращением с нашими военнопленными.
– Помнишь, какое у этого капитана было лицо? – спрашивает Фадеев. – Бледное, какое-то отрешенное от всего окружающего. И как сияли его глаза? Отрок Варфоломей, да и только…
И, погрузившись в это давнее воспоминание, Александр Александрович тонким своим тенорком, к удивлению всех моих домашних, запевает одну из песен, какую пели они тогда втроем в незабываемую ночь в блиндаже полковника Александра Кроника.
Позарастали стежки-дорожки.
Где проходили милого ножки.
Позарастали мохом-травою.
Где мы гуляли, милый, с тобою…
Рассказываю гостям вчерашнюю сцену в очереди – о раненом и генерал-лейтенанте. Слушает сначала недоверчиво. Потом вдруг спрашивает:
– Этот генерал грассировал?
– Грассировал.
– Высокий? Седой? Прямой?
– Правильно…
– И ноги переставлял, будто они у него не гнутся?
– Верно…
– Лина, я знаю, кто это был…
– И я тоже, – улыбается его жена. – Алексей Алексеевич.
– Верно, Игнатьев. Наш коллега. «Пятьдесят лет в строю»! – и весело рассыпает свое «ха-ха-ха…» – Граф Игнатьев.
Уже поздно провожаем мы гостей. Ночью я лежал и думал: как он прав – Фадеев. В самом деле, что может быть проще и драгоценней, чем идея мира на земле. Человечество по горло сыто войной. Его тошнит. Оно плакало кровавыми слезами. Неужели и сейчас, когда становятся явными самые тайные пружины второй мировой войны, когда из таинственного мрака выходят и предстают перед миром все эти выродки, для которых военнопленные и мирные люди с захваченных территорий становились сырьем для промышленности, материалом для изготовления удобрительных туков, кожи, мыла, изящной галантереи, – неужели сейчас человечество, убедившись, к чему ведут в конечном счете мечты о захвате чужих земель, не одумается и не скажет войне «нет»?
…Но всему на свете, как хорошему, так и плохому, приходит конец. Как-то совсем незаметно съел я кусок московского лета, вырванный для меня энергичным Федором Ивановичем Панферовым. Повесть готова, сдана в набор. Пора собираться в путь. По заведенному в военные годы обычаю, жена обзванивала семьи нюрнбергских корреспондентов: не надо ли передать письмо… посылочку… сувенир.
Посылок скапливается изрядно. Целый мешок топорщится острыми боками в прихожей. Но когда вечером я, обремененный добрыми пожеланиями и напутствиями редакции, возвращаюсь домой, застаю, согласно старому анекдоту, ужин остывшим, а жену кипящей.
– А вы, как я вижу, неплохо проводите время там, в этом своем Нюрнберге…
Что такое? Почему? Каким ветром нанесло эту тучу? Оказывается, произошло следующее. В ответ на телефонные призывы жены к нам явилась бойкая дама в кротовом жакете: «Ваш супруг летит завтра в Нюрнберг? Да? Отлично. Там мой муж – Икс Игрекович Зетов». Она назвала одного из наших курафеев. «Вы знаете – он обожает восточные сладости. Он не может жить без восточных сладостей. Я попрошу вашего супруга передать ему вот это – кило урюка и письмо». Жена приняла эту очередную посылку с должным уважением, и дама в кротовом жакете, ушла, рассыпая благодарности. Затем появилась другая дама в беличьем манто: «Я жена Икса Игрековича. Ваш муж едет в Нюрнберг? Великолепно! Чудесно! Гениально! Вы, конечно, читаете корреспонденции моего Икса Игрековича. Им нельзя не восхищаться, не правда ли? Но он истинно русский человек. Он до мозга костей русский, он погибает от этой американской еды. Там, представьте себе, даже огурцы сладкие. Он особенно страдает без черного русского хлеба. Вот буханочка отличного заварного от Елисеева. Покупала сама. Знаете, сколько он там стоит? Я думаю, ваш муж не откажется передать их Иксу Игрековичу, который так страдает, бедняжка, без русских блюд».
Жена взяла и это. Но уже без обычной своей приветливости. И вот незадолго до моего возвращения снова звонок. Дама. На этот раз в шубке из полосатых кошек. Решительная, уверенная: «Мой Икс. Вы его, конечно, знаете!… Он страстно любит соленое. Обожает селедку. Но разве в Нюрнберге кто-нибудь ему приготовит селедку? Вот тут в банке селедка пряного посола. Сама сделала так, как он любит. Мое специалите. Маленькая семейная тайна. Пусть Полевой порадует моего Икса. Он, бедняжка, так страдает на чужбине».
Но тут моя жена, женщина в общем-то добрая, умеющая снисходить к чужим слабостям, не выдержала. Проснулся, должно быть, инстинкт праматери Евы.
– Что же наконец любит ваш Икс Игрекович? – строго спросила она. – Без чего не может жить – без урюка, черного хлеба или без селедки пряного посола? Какие у него вкусы и сколько же, наконец, у него жен?… И вообще, что означает вся эта комедия?
Короче говоря, произошла сцена, которую я, совсем недавно спокойно описывавший допрос Кальтенбруннера, описать не решаюсь. Селедка пряного посола была отвергнута, а на меня, естественно, легла ответственность за все действительные и предполагаемые несовершенства корреспондентского корпуса, пребывающего в нюрнбергском сидении.
Самое трагическое открылось за несколько минут до выезда на аэродром. Позвонила жена нашего редактора Галина Николаевна – добрейшая женщина, в дни войны шефствовавшая над семьями военных корреспондентов, позвонила и попросила все-таки принять от дамы в кошачьих мехах селедку пряного посола, ибо эта дама, оказывается, и была настоящей женой любвеобильного Икса Игрековича.
23. И снова Нюрнберг
И вот опять Нюрнберг. В парке Фаберов отцвели липы. Жарко. Острый, порывистый сухой ветер гонит над развалинами тучи пыли, песку, носит их по несуществующим улицам, сечет ими лица и руки редких прохожих. Он особенно страшен теперь, этот старый Нюрнберг, под лучами осеннего солнца. Те, кто зимой и весной жили в подвалах, в помещениях подземных общественных уборных, теперь повылезли наружу, построили себе меж руин палатки, сколотили шалаши из обгорелой фанеры и покореженного железа. Когда едешь по этим улицам, кажется, что цивилизация погибла и человечество снова карабкается к ней от нулевых отметок.
Но в сохранившейся индустриальной части города и особенно в совершенно нетронутом районе аристократических вилл налаживается прежняя жизнь. Молодцеватые шупо в высоких касках и белых нарукавниках дирижируют движением редких машин. На тумбах веселенькие афиши с красотками, откровенно рекламирующими не столько свое искусство, сколько свои прелести. Спекуляция, говорят, достигла гомерических масштабов, и за недельный дополнительный паек американского офицера можно приобрести старинную вазу, гобелен или даже, как говорят, гравюру Альбрехта Дюрера, вероятно, не подлинную, но сделанную очень ловко «под старину».
И только в одном месте все как бы законсервировалось, застыло в оцепенении. Это Дворец юстиции, где за зашторенными окнами, в зале, куда не проникает ни один луч горячего солнца ранней осени, судьи все еще неторопливо и неустанно распутывают клубок самых кровавых и гнусных преступлений, когда-либо совершавшихся на нашей немолодой уже планете. Снова заняв свое корреспондентское кресло, напялив наушники, услышав в них ровный, спокойный, чуть иронический голос лорда Лоренса, я вдруг почувствовал с какой-то особенной силой, что какое бы солнце ни светило сейчас над Нюрнбергом, какие бы политические ветры ни гуляли над землей, в этом зале с зашторенными окнами, со своим кондиционированным микроклиматом, мало что изменилось, и люди, сидящие за судейским столом, под сенью флагов держав антигитлеровской коалиции, которая за пределами суда уже перестала быть коалицией, люди, задавшиеся благородной целью изучить все преступления нацизма и наказать главных военных преступников, – эти благородные люди честно и, по-видимому, дружно продолжают свое дело.
И я, вернувшись на процесс после длительного отсутствия, смотрю на этих четырех, уже немолодых мужчин разного происхождения и воспитания, разных политических убеждений, разных юридических школ, умеющих, однако, тому, что их разделяет, противопоставить общее для всех стремление создать великий юридический прецедент, объявляющий преступлением агрессивные, захватнические войны.
За дни процесса мы хорошо пригляделись к ним. По общему мнению, это юридические звезды первой величины. Как я уже писал, председателя Трибунала лорда Джефри Лоренса в журналистских кругах особенно уважают и называют между собой мистером Пиквиком. И в самом деле, имея внешность диккенсовского героя – небольшой рост, приятную полноту, румяное лицо, огромный лоб, переходящий в сверкающую лысину, обладающий природным юмором, который, однако, не переходя в улыбку, лишь светится в узеньких глазах, он при всем этом человек твердый и по отзывам наших судейских обладает тем чувством справедливости, которое, как известно, важно для юристов не менее, чем знание законов. Внешне он спокоен, ровен. Даже в минуты самых противных провокаций, предпринимаемых иногда защитой, он не повышает голоса, но действует твердо, уверенно, и оружием его в таких случаях бывает спокойное английское остроумие. Он занят, весьма неохотно беседует с прессой, но однажды, как и уже писал, в День Советской Армии нам с Константином Фединым удалось залучить его в наш угол, и он, держа в руках бокал шампанского, разговорился.
Помнится, Константин Александрович спросил его весьма мягко и учтиво – не кажется ли ему, что процесс развертывается слишком медленно.
– Наш суд не имеет прецедентов, – улыбнувшись, сказал сэр Джефри, – и устав Трибунала не имеет еще себе подобных. На ваших глазах создается новая международная юрисдикция. Наши протоколы будут учебниками для юристов будущего, и, читая их, эти протоколы, будущие юристы будут судить и о нас самих. Раз мы решили вести такое небывалое дело, мы обязаны быть образцом спокойствия, беспристрастности, тончайшего наблюдения самых молодых законов, на основе которых мы судим. Решение должно утвердить эти иконы.

Не менее колоритной фигурой в Трибунале является И советский представитель – член Международного Военного Трибунала Иона Тимофеевич Никитченко. Человек он для нашего брата журналиста совсем недоступный, но, судя по тому, что мы о нем узнали, – интересный. О том, что происходит на закрытых заседаниях Трибунала, до нас доходят лишь смутные слухи. Помощник советского прокурора Лев Шейнин, являющий собой мичуринский гибрид юриста и писателя, рассказывает нам о нем как о человеке, в котором как бы счастливо синтезировано знание законов с непоколебимым спокойствием, не покидающим его ни при каких обстоятельствах. Он был военным юристом еще в годы гражданской войны. Всеволод Вишневский – человек, обладающий удивительной памятью, говорит, что он знал его еще, в ту пору, что и тогда он славился среди бойцов своей справедливостью. Всеволод Витальевич утверждает даже, что об этих чертах судьи Никитченко писал когда-то Дмитрий Фурманов в своей книге «Мятеж». Книгу эту, разумеется, я читал в юношеские годы, но Никитченко, ей-богу, не помню. Проверить это здесь, в Нюрнберге, возможности не представляется, ибо обширная библиотека, которую мы сюда привезли и которой охотно пользуются и иностранные юристы, художественной литературы, увы, не включает.
Рядом с Никитченко сидит американский судья Френсис Биддл. Это человек совсем иного типа. Дома он также известен как великий знаток международного права. При Рузвельте был министром юстиции. Американцы, как говорится, «пошли с козыря», прислав сюда этого интересного человека. Был, очевидно, расчет, что именно Биддл станет председателем Трибунала. Я уже записывал, что он даже захватил с собой семейную реликвию, связанную с именем Рузвельта, которую кто-то так безжалостно спер. Председателем он не стал, но во время процесса ведет себя весьма активно и, судя по его вопросам и репликам (так во всяком случае думаем мы, журналисты), он слишком уж подчеркивает свою беспристрастность и объективность. То и другое – неотъемлемое качество судьи. Но в его поведении эти качества как бы возведены в квадрат и потому настораживают.
И наконец, Доннедье де Вабр – могучий сутуловатый старик с седыми усами, свисающими вниз, как клыки моржа. Французские коллеги рекомендуют его как весьма ученого юриста. Им написано много книг, по которым французские студенты учатся международному и уголовному праву. За пределами зала заседаний он весел, общителен, охотно разговаривает с гостями суда и в особенности с представителями прессы. Неугомонной Пегги удалось даже получить у него интервью, какие судьям давать в ходе процесса не полагается. В зале заседаний он ведет себя тоже необычно: все время с секретарским усердием что-то записывает, как давно уже заметили мы, отрывает свой взор от бумаг лишь для того, чтобы глянуть вверх на балкон для гостей, на котором, как я уже записывал, частенько появляются весьма смазливые туристки западного мира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36