А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Это все, что я заработал у родного государства и отца-генералиссимуса за три ранения, полученных на фронте, за голод и холод, за окопную работу, за все страхи, за кровь, за страдания.
Мешок был бесхитростен и крепок, но ни одного на нем кармана, ни одной пряжки, зато объем, зато удавка — крепки. Первое время я бросал в мешок убитых птах, еще теплых, горбушка хлеба, отделенного из дома, пропитывалась кровью, облипала пером, но я все равно его съедал с большим аппетитом. Жена моя, вышедшая из семьи, где не было ни рыбаков, ни охотников, ни матерщинников, в первое время впадала в полную растерянность, в недоумение и ужас от того, что богоданный муж ее молодой уходит на целые сутки, чаще всего на воскресенье, в лес и явится иль пропадет там, пойди угадай, научилась теребить птицу, опаливать на огне и варить рябчиков. Не зря говорится в народе: «Нужда намучит, нужда и научит». Сшила она мне холщовые мешочки: под хлеб, под соль, под картошку и под дичь, а я подобрал на свалке жестяную трехлитровую банку из-под сгущенки и соорудил из нее котелок, хороший, кстати говоря, котелок, скороварный, легкий, сильно гнущийся, но и запросто, кулаком, распрямляющийся.
И вот: в котелок мой засунута ложка, узелок с солью и пустые мешочки. Иду, в глазах, точнее — в глазу, потому как правый глаз изуродован на Днепровском плацдарме, и стреляю я с левого плеча, в глазу зрячем и незрячем — тоже — плавают радуги, слева яркая, справа пожиже и почти бесцветная. Малокровие, авитаминоз по-научному, но надо идти, надо добывать еду. К обеду я подстрелил трех рябчиков и на какой-то горе присел на валежину — передохнуть, но встать не могу — обессилел. Однако я — фронтовик, недавняя окопная землеройка, имевшая последнюю военную профессию — полевого связиста, каторжнее и смертельней которой и не придумать, осилился, развел костерок, снял с двух рябчиков кожу вместе с пером, зачерпнул в ближней луже снеговой воды и стал терпеливо ждать варево. Ах, как вкусно ударило паром из котелка, когда он закипел.
Очевидно, я успел вздремнуть у костерка. Рябчики хорошо уварились. Я не рвал их зубами, я ел неторопливо, подсаливая мясо щепоткой соли, и запивал его почти что ароматным бульоном, в котором плавали две-три жиринки.
Я не то, чтобы наелся, я ожил, силы во мне воскресились, искры из глаз сыпались реже и радуги исчезли.
Рябчик — это дар Божий человеку, в первую голову таежному. Никогда не встречал я рябчика грустного, больного, в гнусе, во вшах. А ведь в чащобе живет птаха, выше вершин большого леса не взлетает, в детстве и зимой по опушкам кормится, в молодости любит по полянкам бегать, на просеки и прогалинки выскочить, в ягодниках пожировать, ловили его в прежние годы силками, возами возили в столицы Европы, у добытчиков-промысловиков купцы покупали по гривне серебром за пару, в Европы свозили по рублю за пару. По причине того, что рябчик вьет гнездо на земле и хоть искусно прячет, зоркие зверьки яйца и птенцов выедают; в лесу — ястреб-тетеревятник нападает. Чтобы не известись рябчиному роду, чтоб не быть ему переводу, кладки рябчиха делает большие — я встречал до одиннадцати яичек в гнезде. Много тепла такой кладке требуется. Повсеместно эгоистичные птенцы мужеского полу, прежде всех бабник-селезень, обязанностей родительских не исполняют, но петушок с рябчихой повсеместно делят заботу о потомстве. Когда самка отбежит покормиться, петушок, чтобы не остыли яйца, смирив мужскую гордыню, садится на гнездо. Дальше уже забота родительская о птенцах, быстрые ноги, стремительное крыло, редкая и для птиц способность прятаться и маскироваться — все-все за то, чтоб жил, велся, свистел и размножался житель таежных крепей — верная выручка арестанта и просто любителя пострелять пернатую дичь.
Не раз, не два в жизни и я выручался таежной пищей и всегда поражался могуществу ее. Ну, откуда, от чего этот дивный вкус рябчиного мяса? Да еще и силу такую содержащий, ведь летом и осенью, если урожайный год, попитавшись ягодами, переходит он на ольховую сережку, на березовую почку, и хорошо, если поблизости речка с чернолесьем, когда поклюет мерзлой рябинки, черемушки ли пощиплет. А уж самые везучие, возле пашен уродившиеся, в овсы с опушки выбегут, метелочки пошелушат, зернышками зоб набьют.
И эта, считай что «Божьим духом» питающаяся птаха, резва, весела, такая приспособленная к лесообитанию, такая необходимая в таежном деле. Скольким людям спасла жизнь эта, по всем российским лесам обитающая, птаха! И мне, и моей семье, она, можно сказать, также жизнь сохранила.
По мере распространения лесозаготовок по многострадальному Уралу, расширения электросетей, телефонных линий, железных дорог и арестантских лагерей отступила тайга к склонам хребта.
Но вот и на хребте зазвенели пилы, застучали топоры, застонали деревья. В первые послевоенные годы я бродил в окрестностях города, чаще по привычной старой телефонке, которая осенней порой была похожа на праздничную улицу. Выкошенная летом, к осени свежо зеленеющая отавой, она по ту и по другую стороны, ровно бы украшена была красными полотнищами и флагами, по низу — кустарники краснотала, волчатника, дикой акации, ивы, калины, повыше — черемшаник, вербач, ольха, еще выше, — сплошь здесь растущая рябина, и дальше, еще выше, — уж смешанный лес, в котором по взгорьям темнел густой ельник в смеси с пихтачом; и как-то независимо, стройно, чаще всего борами росли сосняки. По склонам же гор шумели, радовались себе и радовали подлунный мир пестрые березняки и осенями ярко полыхали осинники.
До них пока еще не добрался беспощадный топор лесосека и всё и вся сминающий трелевочный трактор. Знавши по телефонке все гривы, все ложки и ягодные полянки, ключики и ручьи, где соответственно времени и погоде велись выводки рябчиков, я без особого труда добывал за выход штук восемь-десять рябчиков. Но с каждым сезоном рябок становился осторожней, реже, ходить за ним надо было дальше и дальше, спускаться по склонам и распадкам в речки, иногда, если удавалось уехать на поезде или уйти из дому в субботу, пораньше, доводилось и ночевать у костерка, чтобы утречком, когда рябчик охотней, чем на вечерней заре, отзывается и идет на манок, заняться охотой. Рябчик, кстати, большой лежебока и ранним утром не вылетает на кормежку и не учует парочку до тех пор, пока хорошо не ободняет. Самый, пожалуй, неспокойный, сварливый обитатель наших лесов — это дрозд. Он трещит до позднего часа, а если чем обеспокоится, и ночью затрещит, и утром, только отбелится небосвод и рассвет начнет сеяться по лесу, он уже перелетает с дерева на дерево, с куста на куст — кормится и трещит, трещит.
Однажды осенью я увидел человека, спускающегося под гору по телефонке. Он останавливался у каждого уцелевшего столба и палил вверх из ружья двенадцатого калибра, и скоро я убедился, что он расстреливает последние, уцелевшие на столбах фарфоровые изоляторы-стаканы. Сидючи на пеньке средь просеки, я дождался стрелка, и он объяснил мне, что прошел телефонку «скрозь» и никого не только не подстрелил, даже в глаза не видел, так что ж ему теперь, патроны домой нести? Я попросил парня не палить хотя бы в дятлов и воронов и потопал дальше, до Узких, все время держа пищик в губах и работая им. Реденько из глуби леса робко и одиноко отзывался рябчик, но не летел на пищик, а начинал окружать меня, стало быть, бегать в отдалении «по полу». Чтобы подманить его и при этом остаться незамеченным, надо было потратить много времени, у меня его в тот день не было, и первый раз я дошел до Узких без единого выстрела, Навстречу мне попалось до десятка охотников, ругательски ругающих телефонку и дающих слово, что более они сюда «ни ногой».
Но и в других местах — а обходил я и объездил Западный Урал уже достаточно широко, птицы становилось все меньше, зато ширились, набирали ход лесозаготовки и по телефонке началась прокладка дороги на север Пермской области, все за тем же лесом гналась индустрия, опустошая российские просторы. В эти годы случилась трагедия уральского кедра, растущего, в основном, по самому хребту Урала и по западным его склонам. Две с лишним тысячи лет, как доказывала наука, потребовалось для того, чтобы сибирский кедр сложными путями переселился из Сибири на Урал, и всего несколько лет, чтобы передовые советские трудящиеся героически истребили его.
Поначалу лесозаготовители тихо хитрили и, якобы не отличая кедр от сосны, с хвойными породами вываливали его. Но вот сознательная общественность поднялась на защиту кедра, и звонкий голос молодого писателя, то есть мой, звучал возмущенно на страницах прессы, на всевозможных научных конференциях, собраниях и совещаниях, но все это возмущение, весь пыл патриотизма нашего оказался бесполезным и, что особенно горько сознавать… вредным.
Дело в том, что Уральские горы — «старые горы», скалистых обломов, утесов и всяких останцев, которыми надлежит любоваться на среднем Урале иль в наших родных Саянах, довольно мало, горы здесь покрыты неглубоким почвенным слоем, который и дал жизнь лесу, но у леса того, стало быть, и у кедра тоже — корни «стелющиеся». Лес на хребте Урала может стоять и расти только «семейно», ограждая друг друга от повальных ветров и бурь, лес выживал, хотя и падало его много. Ходить по хребту, заваленному валежником, мог только лось и беглый арестант, трогать, заготавливать лес на хребте было большим государственным преступлением, но коли государство в основе своей преступно, что ему еще одно какое-то преступление, тем паче, что и вели лесозаготовки на хребте большей частью обитатели сталинских лагерей и не все же там отбывали срок по напрасному обвинению.
Лес вываливали, плавили по рекам, топили, волокли по болотистому хребту трактора, по кабину в грязи — дело в том, что нижний, почвенный слой лежал на «луде», значит, на камне. Время, столетия, постепенно его разрушая превращали камень в крошку, в дресву, в песок и в саму почву. Кедры, защищенные, отбитые патриотами природы, оставляемые лесозаготовителями, стояли здесь до первого большого ветра, затем происходил сплошной ветровал и «дело с лесом» заканчивали пожары. Так получалось, и до сих пор у нас получается: хотим как лучше, а выходит как всегда. Этой поговорки я у Даля не встречал, значит, наших времен поговорка, временем нашим закономерно рождена.

Чусовские охотники, побив птицу в окрестных лесах, начали проникать в глубь Урала, аж до самого хребта, по речкам, с помощью самими же изобретенного моторчика-весла, он громко пырхал, тихо вел лодку, но зато ни перекатов, ни шиверов, ни порогов не признавал. Тут и заводской, подвесной мотор приспел и, на горе русской природе, начал совершенствоваться, набирать мощи и скорости, дошел до машинки под названием «Вихрь», который дал всплеск такого широкого и беспощадного браконьерства, что застонала русская земля, заплакали реки и дубравы наши.
Я не имел ни лодки, ни мотора, потому как из техники владею только электрическим выключателем, который работает сверху-вниз или влево-вправо. Еще похаживал я в разбитые, опустошенные пригородные леса, приносил пару рябчиков, но и пустой начал возвращаться домой, сделав в воскресенье километров двадцать-тридцать по лесу и по вырубкам и новым просекам. Нечаянно открыл охоту под самым городом; за вильвенским железнодорожным мостом были поля подсобного хозяйства металлургического завода и вокруг них, по болотным зарослям развелись табуны тетеревов! Это тоже загадочное явление нашей жизни. Все в окрестных лесах повыбито, расстреляно, разогнано, имея охотничий азарт и много припасу, младые охотники остервенело расстреливали стаканы на столбах, хлестали канюков, кружащих по полям, лупили во все, что шевелится. А в двух километрах от города вечерней порой, низко стелясь над перелесками, крадучись вылетают в поля тетеревиные выводки и, весело почирикивая, бегают по овсам и теребят их. Я соорудил в конце дальнего поля шалашик и стал хаживать в него; за вечер, бывало, подстрелю парочку косачей или тетерку и доволен собой и своей смекалкой. Да недолго «улыбалась мне удача» — или мои скромные выстрелы были услышаны, или работяги с подсобного хозяйства растрепались, но нагрянули в поля шайки охотников, натренированных в стендовой стрельбе, что били влет хоть бутылку, хоть кепку, вальдшнепа, мелькнувшего меж дерев, болотного ль стремительного бекаса, бурундука, любопытную молодую белку без лишних раздумий валили в одно мгновенье.
Открылась канонада, и, набирая размах, раздавалась она до самой зимней поры. Удалые стрелки за вечер выбивали до десятка птиц каждый, и когда на следующую осень я завернул на поля подсобного хозяйства, то увидел вдали, на вершине осинки, одинокую тетерку. Она, приподнявшись на лапах, вытянув шею, весь вечер глядела на поле с овсом, но слететь в него так и не решилась.
Еще мне доводилось провести отпуск в Узких или в глухой деревушке на реке Чусовой, отыскать не подчистую выбитые выводки рябчиков, хотя птица везде, даже где люди появлялись нечасто, сделалась осторожной, ловкой и недоверчивой. Еще забирался я в глубь лесов с кем-нибудь из «омоторенных» охотников и рыбаков, но к охоте я стал терять интерес, потому что привык по лесу бродить в одиночестве, поступать как мне хочется, стеснялся я моей неумелой стрельбы с левого плеча, «на три метра с пробегом», как говаривал мой покойный дед.
К этой поре я уже начал сочинительствовать, выпустил первую книжку, работал в редакции местной газеты, где один опытный охотник, стрелявший на стенде и ежедневно, вместо физзарядки, упражнявшийся с ружьем, свел меня на местный «охотничий ток», что приютился на детской технической станции, где по вечерам собирались местные, природой одержимые мужики, играли в шахматы, в бильярд, но главное — трепались о походах по лесу, об охоте, рыбалке, и здесь же мастера-преподаватели, которым не составило бы труда и блоху подковать, начали делать из спортивных бамбуковых шестов удочки под загадочно звучащим названием — «спиннинг», а также катушки к нему и блесны. Катушка, которой я пользуюсь до сих пор, у меня «чусовская» и несколько блесен еще есть, а тогда, до появления спиннингов в продаже, это была такая редкость, что на реке зеваки собирались толпами — посмотреть на невиданную диковину.

Однажды в город привезли из Венгрии ружья, и редакционный охотник посоветовал мне купить новое ружье, так как «тулке» крестного я дал такие нагрузки за прошедшие годы, что она хоть и держала вид и бой, но выглядела уже старушкой, пусть и заслуженной.
Новое ружье знаменитой немецкой марки «Зимсон», корпорация которой имела отделения во многих странах Европы и снова начала выпуск своей продукции в том числе и в Венгрии, было бескурковое, легкое, с ореховым ложем, конечно же, с отводом для правого плеча. Но мне приходилось с этим мириться — я хоть с левого, хоть с правого плеча стрелял худо, особенно по двигающейся цели, и по-прежнему болел болезнью старовременных охотников: жалел припас, оттого и не пристрелял новое ружье, а снарядил патроны согласно инструкции уже бездымным порохом и отправился — от газеты «Чусовской рабочий», где я «вел», в основном, лес и транспорт, — в леспромхоз на реку Койву. Вместе с Вильвой и Усьвой она начинается на Бассегах — так называется одно из самых красивейших мест на Западном Урале, и я уже написал и напечатал очерк об этой троице, назвав его: «Реки-сестры». Сестры — Вильва и Усьва — текли вместе, порою почти соединялись, но норовистая Койва, только начавшись, отворачивала в сторону, текла и жила отдельно и впадала в ту же речку Чусовую, но километрах в шестидесяти выше Чусового.
На беду этой реки и горемычного Урала, на Койве найдены были алмазы, золото и вроде еще что-то. Саму Койву и многие притоки ее варварски уничтожили мощными драгами.
Из поселка Кусья, стоящего в устье речки Кусьинки, впадающей в Койву, я вышел рано поутру и направился пешком на лесоучасток, верст за пятнадцать.
Наступил октябрь, и после бабьего лета, которое часто бывает на Урале лучезарным, ярким, одаривает людей и теплом, и ягодами, и грибами, природа хмурилась, грузные, туго набитые и налитые, осенние тучи, опускались все ниже, ниже и вот пробно коснулись мутной воды Койвы сперва хлесткой полоской дождя, потом белой завесью липкого снега. Я поднял башлык дождевика и прибавил шагу. Но заряд снега оказался краток. Внезапно тучи, подхваченные бурной рекой, покатились вниз, и унесло их не то течением, не то резво хлестнувшим и тут же виновато притухшим ветром за отвесные скалистые берега Койвы, к темнеющему вдали горному перевалу.
Солнце, умытое, начищенное снегом, что медный таз, мелькнув раз-другой в прорехах туч, обозначилось во всей красе, во всем сиянии и вроде как вместе со мною и всем Божьим миром, недоумевало:
1 2 3 4 5 6