А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

[1] Такого рода метания противоречивы только с виду. "Тот, для кого я пишу", - непознаваем, это незнакомец, причастный ко всему незнакомому, причастный хотя бы посредством письма, и обрекающий меня на смерть и на конечность, на ту смерть, что не таит в себе утешение от смерти.
1. OEvres complиtes. Gallimard, tome V, р.447.
Как же в этом случае обстоит дело с дружбой? И что такое дружба? Дружба - это общение с незнакомцем, лишенным друзей. Или вот еще как: если дружбой называется сообщество, созданное посредством письма, она может являться только самоисключением (дружба, проистекающая из тяги к письму, исключающей любую форму дружбы). А причем тут "презрение"? "Достойный себя самого" будучи живым воплощением необычности, непременно опустился бы до крайней низости, то есть до осознания того, что только недостойность делает его достойным меня: то было бы в известном роде торжеством зла или развенчанием торжества, которое уже невозможно с кем-то разделить: выражаясь в презрении, оно обесценивается и тем самым отрицает возможность жизни или выживания. "Лицемеры! Признайтесь, что никто не может писать, то есть быть искренним и откровенным, нагим. Я и не хочу этого делать" ("Виновник"). И в то же время на первых же страницах той же книги говорится: "Эти заметки словно нить Ариадны связывают меня с мне подобными, остальное не имеет значения. И однако я не смог бы прочесть их никому из моих друзей". Ибо тогда они стали бы личным чтением личных друзей. Отсюда - анонимат книги, не обращенной ни к кому: ее соотношения с неведомым учреждают то, что Жорж Батай (по крайней мере однажды) назвал "негативным сообществом: сообществом тех, кто лишен сообщества".
Сердце или закон
Можно сказать, что в этих с виду путаных заметках обозначается проступает - предел беспредельной мысли, нуждающейся в "я", чтобы самовластно разорвать себя самое, нуждающейся в этом самовластии, чтобы открыться навстречу коммуникации, которую невозможно с кем-то разделить, ибо она осуществима лишь вместе с устранением самого сообщества. Здесь налицо отчаянный порыв к тому, чтобы самовластно опровергнуть самовластие (всегда запятнанное дутым пафосом, выговоренным и пережитым кем-то одним, в котором "воплощаются" все), а также чтобы с помощью невозможного сообщества (сообщества с невозможным) достичь высшей коммуникации, "находящейся в зыбкой связи с тем, что, тем не менее, является основой всякой коммуникации".
Так вот, "основа коммуникации" - это совсем необязательно слово или даже молчание, само по себе представляющееся и основой, и запинкой, а открытость смерти, но уже не меня самого, а другого, чье живое присутствие является вечным и невыносимым отсутствием, неустранимым с помощью самого тягостного сожаления. И это отсутствие другого должно быть испытано в самой жизни; именно с ним - с этим диковинным присутствием, таящим в себе угрозу полного уничтожения, - играет и на каждом шагу проигрывает дружба, хотя их не связывает ничего, кроме несоизмеримости (не стоит спрашивать, искренней или нет, законной или нет, надежной или нет, ибо она загодя предполагает отсутствие всяких связей или бесконечность забвения). Такой была и будет дружба, свидетельствующая о том, что мы сами себе незнакомцы; встреча с нашим собственным одиночеством - подтверждение того, что не мы одни его испытываем ("я не способен в одиночку дойти до крайнего предела").
"Бесконечность забвения", "сообщество тех, кто лишен сообщества". Быть может, здесь мы касаемся предельной формы общностного опыта, после которого нам будет нечего сказать, потому что он должен познаваться в полном незнании самого себя. Речь идет не о том, чтобы замкнуться в инкогнито и в тайне. Если правда, что Жорж Батай чувствовал себя (особенно перед войной) покинутым всеми своими друзьями, если позже, в течение нескольких месяцев ("Малыш"), болезнь вынудила его сторониться других, если он испытал столько одиночества, что и вынести невозможно, если все это так, то он все равно понимал: сообщество не в силах исцелить или защитить его от этих бед; оно само ввергает его в них, и не по игре случая, а потому, что оно - сердце братства, сердце или закон.
* ГЛАВА 2. Сообщество любовников *
Единственный закон забвения, как и любви, это бесповоротность и беспомощность
Ж.-Л. Нанси
Здесь я вроде бы произвольно воспроизвожу страницы, написанные с единственной целью - служить толкованием почти недавней (дата не имеет значения) книги Маргерит Дюра[1]. Во всяком случае, не особенно-то надеясь, что эта книга (сама по себе посредственная, то есть безысходная) наведет меня на мысль, развиваемую в других моих сочинениях, мысль, обращенную к нашему миру - к нашему, поскольку он ничей - и коренящуюся в забвении, не в забвении существующих в нем сообществ (они все множатся), а "общностных" притязаний, которые, возможно, искушают эти сообщества, но почти наверняка ими отвергаются.
1. Marguerite Duras. La maladie de la mort. Editions de Minuit.
Май 68-го
Май 68-го доказал, что без всякого умысла, безо всякого заговора, в обстановке случайной и счастливой встречи, этакого праздника, расшатывающего принятые или чаемые социальные формы, может самоутвердиться (по ту сторону обиходных видов утверждения) взрывное сообщество, позволяющее каждому, невзирая на класс, пол, возраст и культуру, завязать дружеские отношения с первым встречным как с давно любимым существом, именно потому что он является знакомым незнакомцем.
"Безо всякого умысла": вот тревожная и одновременно счастливая примета неподражаемой общественной формации, неуловимой, не призванной к выживанию, к обустройству даже с помощью бесчисленных "комитетов", которые симулировали видимость порядка-беспорядка, расплывчатых умозрительных построений. В противоположность "традиционным революциям", речь шла не только о захвате власти и ее замене новым порядком, не о взятии Бастилии, Зимнего или Елисейского дворцов или Национального собрания, объектов малозначительных, и даже не о свержении старого мира, но о совершенно бескорыстном воплощении возможности сообщного бытия, дающего всем равные права в новом братстве посредством свободы слова - свободы, волновавшей каждого. Каждому было что сказать, а то и написать (на стенах), а что именно - это было неважно. Речь преобладала над изречением. Поэзия стала повседневностью.
"Спонтанная" коммуникация - в том смысле, что она казалась безудержной, - была ни чем иным, как коммуникацией с нею самой, имманентной и прозрачной, и все это несмотря на перепалки, дебаты и споры, в ходе которых расчетливая интеллигенция изъяснялась по меньшей мере с бескорыстнейшей пылкостью (во всяком случае без презрительных ноток, без высокомерия и низости). Вот почему можно было предчувствовать, что как только власть будет свергнута или, вернее, оставлена без внимания, восторжествует никогда прежде не виданная форма коммунизма, на которую не сможет претендовать, которую не сможет себе подчинить никакая идеология. Не было серьезных попыток реформ - только наивная (и в силу этого в высшей мере странная) кажимость, ускользающая от любого анализа. С точки зрения властей она не поддавалась шельмованию посредством типичных социологических формулировок, таких, как маскарад, карнавал, ведь она была карнавальной карикатурой их собственной растерянности, оторопи властей, которые ни над чем уже не властвуют, даже сами над собой, а только вперяются незрячим взором в зрелище своего необъяснимого распада
Наивная кажимость, "сообщная кажимость" (Рене Шар), не знающая своих пределов; политика, отказывающаяся чему-либо отказывать, осознание бытия таким, как оно есть, то есть непосредственно-вселенским, вызывающе невозможным, но лишенным определенных политических целей и зависящим от любого резкого движения властей предержащих, выступать против которых было не принято. Эта неспособность к ответной реакции (ее вдохновителем мог быть Ницше) и породила противоположное течение, которое легко было смирить или подавить. Но тогда для всех было приемлемо все. Невозможность увидеть в ком-либо врага, подписаться под любым призывом к вражде являлась животворящей силой, но в то же время приближала развязку, которой, впрочем, и развязывать-то было нечего, раз уж случившееся случилось. Случившееся? Да случилось ли оно?
Присутствие народа
В этом еще одна двусмысленность присутствия, понимаемого как утопия, внезапно реализованная и, следовательно, лишенная будущего, да и настоящего: кажимость, повисшая в воздухе, как бы пытаясь отворить дверь в иное время, находящееся по ту сторону своих привычных определений. Присутствие народа? Сколько заблуждений связано с этим изворотливым словом! А ведь его следовало бы понимать не как обозначение совокупности социальных сил, готовых к частным политическим решениям, а видеть в нем инстинктивный отказ от подчинения любой власти, абсолютное недоверие к власти, то есть признание в собственной несостоятельности.
Отсюда - двусмысленность всяких комитетов, которые множились как грибы после дождя (я уже упоминал об этом), пытались организовать неорганизуемое, в то же время питая к нему всяческое почтение, и по сути дела ничем не отличались от "безымянной и бесчисленной толпы, от народа, решившегося на стихийные выступления" (Жорж Прели)[1].
1. Georges Prйli. La force du dehors. Encres. Editions Recherches.
Отсюда - трудность существования бездействующих "комитетов действия" или дружеских кружков, отрекавшихся от прежней дружбы во имя некой абстрактной Дружбы (иными словами, обычнейшего запанибратства), в которой нуждались не отдельные живые люди, а участники братски безымянного и безличного движения.
Что такое присутствие "народа", облеченного неограниченной властью и согласного ничего не делать, лишь бы ни в чем себя не ограничивать? Я полагаю, что не сыскать лучшего примера этой безбрежной власти, чем похороны погибших в Шаронне, молчаливое и неисчислимое множество, не поддающееся никаким количественным оценкам, ибо к нему нечего было прибавить и от него нечего было отнять: не толпа, состоящая из отдельных людей, не замкнутая совокупность, но цельность, превосходящая любую общность, простирающаяся за пределы себя самой.
Наивысшая мощь, которую не умаляло сознание своей потенциальной и абсолютной немощи; символическое представительство тех, кто уже не мог здесь быть (убитые в Шаронне); бесконечность, откликающаяся на призыв конечности и продолжающая ее посредством противостояния. Я полагаю, что это была некая форма сообщества, отличная от тех, чей характер поддается определению, некая сущность, в которой сливаются коммунизм и сообщество, забывающие о том, что они реализуются лишь для того, чтобы тут же утратить самих себя. Им не нужно длиться, не нужно принимать участие в какой бы то ни было длительности. Это само собой подразумевалось в тот необычайный день: приказ расходиться излишен. Все и так разойдутся в силу той же необходимости, которая свела их воедино. Разойдутся мгновенно, без остатка, без ностальгических последствий, только вредящих подлинной манифестации под предлогом сохранения ее боевого духа.
Народ не таков. Сейчас он здесь, через минуту его нет; он знать не знает о структурах, которые могли бы его стабилизировать. Его присутствие и отсутствие если и не смешиваются между собой, то хотя бы перетекают из одного в другое. Именно этим он и страшен для представителей власти, которая боится в этом признаться: неуловимый, стремящийся как растворить в себе социальные структуры, так и способствовать их превращению во всемогущую силу, над которой не властен никакой закон, поскольку она отвергает его и в то же время считает своей основой.
Мир любовников
Несомненно, что существует пропасть, которую не могут заполнить никакие лживые риторические ухищрения, - бездна между беспомощной мощью того, что именуется обманчивым словом народ (не следует переводить его как Volk), и странными антисоциальными обществами или группами, состоящими из друзей или влюбленных пар. Тем не менее, есть черты, что их разъединяют, а есть и такие, что сближают: народ (особенно если его не обожествляют) не является государством, а тем более олицетворением общества с его функциями, законами, определениями, потребностями, составляющими его конечную цель. Инертный, неподвижный, представляющийся скорее рассеянием, чем сплочением, занимающий все мыслимое пространство и в то же время лишенный какого бы то ни было места (утопия), одушевленный своего рода мессианизмом, выдающим лишь его тягу к независимости и праздности (при условии, что мессианизм остается самим собой, иначе он тотчас вырождается в систему насилия, а то и в безудержный разгул): таков он, этот народ людей, который позволительно рассматривать как измельчавший суррогат народа Божия (его можно было бы сравнить с детьми Израиля, приготовившимися к Исходу, но позабывшими о своем замысле) и как нечто идентичное "бесплодному одиночеству безымянных сил" (Режи Дебре).
Это "бесплодное одиночество" сравнимо с тем, что Жорж Батай называл "истинным миром любовников"; Батай остро воспринимал противостояние обычного общества и тех, кто "исподтишка ослабляет социальные связи", что предполагает существование мира, на самом деле являющегося забвением всего мирского, утверждение столь странных взаимоотношений между людьми, что даже любовь перестает для них быть необходимостью, поскольку она, будучи крайне зыбким чувством, может изливать свои чары в такой кружок, где ее наваждение принимает форму невозможности любить или превращается в неосознанную смутную музыку тех, кто, утратив "разуменье любви" (Данте), все еще тянутся к тем единственным существам, сблизиться с которыми им не поможет даже самая жаркая страсть.
Болезнь смерти
Не эту ли муку Маргерит Дюра назвала "болезнью смерти"? Когда я принялся за чтение ее книги, привлеченный этим загадочным названием, я ничего о ней не знал и могу признаться, что, к счастью, ничего не знаю и теперь. Это и позволяет мне как бы заново взяться за ее прочтение и толкование: то и другое одновременно проясняет и затемняет друг друга. Начать хотя бы с названия "Болезнь смерти", возможно позаимствованного у Кьеркегора: не содержит ли оно само по себе всю тайну книги? Произнеся его, мы чувствуем, что все уже сказано, даже не зная о том, что можно еще сказать, ибо знание тут ни при чем. Что это такое - диагноз или приговор? В самой его краткости есть нечто беспощадное. Это беспощадность зла. Зло (моральное или физическое) всегда чрезмерно. Невыносимо то, что не отвечает на расспросы. Зло в крайнем своем виде, зло как "болезнь смерти" не вписывается в рамки сознательного или бессознательного "я", оно касается прежде всего другого и этот другой - чужой - может быть простачком, ребенком, чьи жалобы звучат как "неслыханный" скандал, превосходящий возможность взаимопонимания, но взывающий к моему ответу, на который я неспособен.
Эти замечания нисколько не отвлекают нас от предложенного или, вернее, навязанного нам текста, ибо это декларативный текст, а не просто рассказ, пусть даже похожий на него с виду. Все определяется начальным "Вы", звучащим более чем повелительно, и задающим тон всему, что произойдет или может произойти с тем, кто угодил в тенета неумолимой судьбы. Простоты ради можно сказать, что это "Вы" обращено к некоему режиссеру-постановщику, дающему указания актеру, которому предстоит вызвать из небытия зыбкую фигуру того, кого он должен воплотить. Пусть так оно и будет, но тогда позволительно видеть в нем Всевышнего Постановщика, библейского "Вы", нисходящего с небес и пророческим тоном возвещающего основной сюжет пьесы, в которой нам предстоит играть, хотя мы и пребываем в полном неведении относительно того, что нам предписано.
"Не надлежит вам знать того, что разом открылось повсюду - в гостинице, на улице, в поезде, в баре, в книге, в фильме, в вас самих..."[1]. Тот, кого мы обозначили местоимением "Вы" никогда не обращается к героине книги: он не властен над нею, зыбкой, неведомой, ирреальной, неуловимой в своей пассивности, в своей полусонной и вечно эфемерной кажимости.
1. В цитатах из книги курсив всюду мой. Этим я хочу подчеркнуть особенность голоса, принадлежащего неведомо кому. - Авт.
После первого прочтения все это можно истолковать так: нет ничего проще - речь идет о мужчине, никогда не знавшем никого, кроме себе подобных, то есть других мужчин, являющихся всего лишь повторением его самого, - о мужчине и о молоденькой женщине, связанной с ним неким контрактом, оплаченным на несколько ночей подряд или на всю жизнь, каковое обстоятельство побудило чересчур скоропалительную критику говорить о ней как о проститутке, хотя она сама уточняет, что никогда таковой не была, а просто между нею и мужчиной заключен некий контракт, мало ли какой (брачный, денежный), поскольку она с самого начала смутно предчувствовала, хотя и не знала точно, что он не сможет сблизиться с нею без контракта, сделки, и хотя отдавалась ему вроде бы безоглядно, на самом деле жертвовала лишь частью своего существа, подпадающей под условия контракта, сохраняя или охраняя свою неотчуждаемую свободу.
1 2 3 4 5 6 7