А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Света ресторанных огней было достаточно, чтобы рассмотреть добычу. Деньги были разложены по отделениям: мелкие, крупные и валюта. Раньше валюту в нычках держали и боялись пиздануть о ней кому бы то ни было. Пока я сидел, здесь многое поменялось. Я переложил крупные и валюту себе в карман, а лопатник швырнул на тротуар. Пусть погуляет по рукам.
Ира с недоумением посмотрела на него, потом на меня. Сообразив что-то, перевела взгляд на крыльцо, где шестерка и одна из блядей поддерживали семерку, и все поняла. Выражение мордашки не изменилось, только в теле появилась напряженка: не свалить ли, пока не поздно? Движок уже прогрелся и можно было ехать, однако я не спешил, давал Ирине время сделать правильный выбор. В подобных ситуациях любопытство в бабах перебарывает порядочность. Позже они объясняют это надеждой исправить преступника, на худой хуй — любовью, ни одна еще не призналась, что нарвалась на незнакомые дела и с радостью сунула в них нос. А семерка стоял, покачиваясь, на крыльце, размазывал по еблищу темную юшку и трусливо оглядывался. Сломался, подсвинок. Нет, теперь уже не подсвинок, а боров.
Мы ебали — не пропали
И ебем — не пропадем.
В смысле, лодку захуярим
И по морю поплывем.
На похороны отца приехал первый секретарь обкома Перегудов. Это был седой мужик с грубым лицом, на котором крупными буквами было написано единственное чувство — чувство долга. Сталинская выучка так и перла из него. Странно было, что он умудрился выжить в брежневской компашке, и не менее странно, что, кроме советской власти, любил еще и моего отца. Может быть потому, что не имел собственных детей, а мой батя был похож на того сына, которого хотел иметь хозяин области, или может быть потому, что Перегудов всю жизнь делал только то, что надо, а мой старик вытворял, что хотел, и при этом успевал и с делишками управиться, и водки попить, и баб поебать. На днях заканчивался испытательный срок, который Перегудов назначил моему отцу отбыть в первых секретарях горкома, и мы должны были перебраться в Толстожопинск. Однако бате суждено было навсегда остаться в Жлобограде. Народу на его похороны привалило дохуя и больше. Простой люд его любил. Быдло уважает тех, кто умело ебет и их, и своих шестерок. Бабы дружно ревели, мужики держали на мордах строгость и сожаление, а мне было весело. Я балаболил с дочкой секретаря райкома, красивой девахой на год старше меня. У нее уже проклюнулись сиськи и зачесалась пизденка, и я готов был унять этот зуд. Мы тихо перекидывались тонкими, как жидовский бутерброд, намеками и еле сдерживали смех. Разве можно было нюнить в чудный, солнечный, бабьелетинский день?! Уверен, что батя не обиделся на меня. Он сам жил по принципу «Эй, держи хуй бодрей!»
На поминках Перегудов дернул стопарь водки, что-то пробурчав перед этим, и повалил на выход, даже из приличия не притронувшись к закуске. Зажрался — хуй за мясо не считает. Ну и соси хуй, как Сталин трубку. О нас с матерью и не вспомнил, любовь старого мудака распространялась только на батю. Кто-то из бывших отцовых холуев, желая обратить на себя внимание, напомнил первому секретарю обкома о нас. Перегудов на ходу прохрипел:
— Позаботьтесь.
Заботиться предстояло новому первому Еремину, мужу любовницы моего отца, погибшей вместе с ним. «Бывают в жизни злые шутки», — сказал петух, слезая с утки.
Что выпало на долю матери — не знаю, она никогда не жаловалась, хотя раньше казалась мне манной кашей, размазанной по столу. Такое впечатление, что ей досталась по наследству от мужа часть его силы, стойкости. Мне тоже кое-что отвалилось, благодаря чему я и выжил.
С неделю меня не трогали. То ли жалели, то ли — что скорее всего — ждали команды нового хозяина города и не могли поверить, что на меня теперь можно безнаказанно наезжать. А затем понеслась пизда по кочкам!
Начали учителя. Им по долгу службы положено было пример подавать. Я получил первую в жизни двойку, а следом еще несколько, хотя тупостью не страдал с детства. Ученики правильно поняли наставников и прореагировали, как умели. Мой одноклассник и самая верная шестерка, сын завуча Веретельников попытался опустить меня в одиночку. Дрались за школой. Я быстро справился с ним, завалив под куст на опавшие листья. Когда я сидел на Веретельникове и задавал традиционный мальчишеский вопрос: «Сдаешься?», на меня налетели толпой бывшие мои холуи. Отпиздячили на славу, еле дополз до дома. На улице еще держался, а запершись в своей комнате, упал ниц на кровать и заревел, как девчонка. Наверное, предчувствовал, что плачу последний раз в жизни. Сейчас у меня слезы текут лишь на ветру и когда выхожу из теплого помещения на мороз, что иногда ставит меня в неловкое положение. Отводил душу до прихода матушки из школы. Гардеробщица стукнула ей, что мне вломили. Маман побулькала угрозами, собралась исполнить их тотчас, но тут я неловко повернулся и вскрикнул от боли в пояснице. И мать сломалась. Она осела на пол рядом с кроватью и зарыдала раза в три мощнее, чем я перед этим. На следующий день она пойдет в гороно и откажется от директорства в пользу Веретельникова-старшего. Я узнаю об этом через несколько лет, в течении которых буду считать, что сняли ее по приказу Еремина. Как ни странно, он не трогал, не до нас было. Сначала запил, но скрутила язва, попал в больницу. Там подлечили и отправили в санаторий, а когда вернулся, надо было сдавать дела и переезжать в область. Перегудов решил иметь у себя третьим секретарем первого из Жлобограда, кого — не суть важно. Зато начальник милиции Муравка, который умотает в Толстожописк вместе с Ереминым (попутного хуя в жопу им обоим!), до отъезда попил из нас кровки. Он дважды шмонал наш дом и дачу, перерыв, как кабан под дубом, но так и остался с хуем. Матушка сообщила ему, что сожгла документы, показала ворох пепла, но Муравка ей не поверил. Я запомню это.
После драки я два дня отлеживался, боясь вздохнуть на полную грудь и глянуть в зеркало. Жизнь казалась такой хуевой, что даже вешаться не хотелось. Несколько дней я шлялся по городу, подыскивая способ умереть поужасней. Пусть мои враги покорчатся от раскаяния! Им будет так же жалко меня, как мне самого себя! Ну и прочая хуйня… Потом догнал, что быдло совесть не мучает. Да и по наследству мне досталась твердая сердцевина. Дед был казак, отец — сын казачий, а я — хуй собачий?! Ну, уж нет, держитесь пидоры! Эта злость и помогла мне разобраться в самом себе и раз и навсегда поставить крест на мысли о самоубийстве. Лучше, конечно, с того света на всех ссать, чем на этом хуй сосать, но еще лучше — выстоять, не скурвиться и не ссучиться. Приняв это решение, я и нашел то, что мне нужно было — бакланью хазу (школу каратэ).
Школа — громко сказано. Три раза в неделю тренировались в заводском спортзальчике два с половиной десятка парней в возрасте от пятнадцати до тридцати. Каратэ тогда только появилось у нас. Учили русский вариант, без лишних японский вычурностей. Жизнь в нашей стране сложная, чайные церемонии некогда разводить, часто времени — на один раз по пиздюлятору заехать. Не успеешь — хуи-пряники поимеешь.
До семи вечера я шатался в этом районе, рабочей окраине города, голодный и полный сомнений. Помогут ли? Может, лучше на бокс записаться? В спортзал я вошел вслед за двумя парнями. Они ввалились в раздевалку, где их встретили радостными матюками, а я потоптался в полутемном коридоре и нерешительно протиснулся через приоткрытую дверь в зал. В нос шибанула смесь запахов искусственной кожи, гниющих досок, мужского пота и нестиранных носков. Метрах в пяти от двери стояли двое босых парней лет двадцати пяти. Один в белых коротких штанах и куртке типа самбистской, перехваченной черным матерчатым поясом, очень стройный, мне даже показалось, что с неестественно сильно вогнутой спиной, другой в обычных темно-синих трениках, закатанных до колена, и красной майке с белой цифрой «11» на спине. Второй рассказывал, как он вломил кому-то, пересыпая речь словами «хочиджи-дачи», «сейкен», «маваши-гери», «сукун-уке». Грозная музыка этих слов выдула из меня остатки сомнений. Да и победил в драке обладатель темно-синих треников, закончив ее «охуевающим уро-гери».
— Тебе чего, пацан? — заметив меня, спросил обладатель белой куртки и черного пояса.
— Записаться хочу.
— Куда? — спросил второй и подмигнул первому.
— На каратэ.
— Ты же после первой пиздюли соплями изойдешь! — хохотнул красномаечный.
Белокурточный посмотрел на него с укоризной и сказал мне:
— Тебе еще рано, мальчик. Подрасти немного и годика через два приходи.
— Не рано, — ответил я, сжав кулаки.
— У-у, какие мы грозные! — продолжал тащиться второй.
— Да и платно у нас… — сообщил первый.
— Сколько надо?
— Тридцать в месяц.
— Я заплачу.
— И где ты их возьмешь? Сберкассу поставишь? — выебывался красномаечный.
— Где надо, там и возьму.
Белокурточный посмотрел на красномаечного: знаешь этого пацана? Тот скривил морду и пожал плечами: вроде бы видел где-то, а где — не помню.
— Ты где живешь?
Я назвал улицу.
— О-о, из пыжикового квартала! — присвистнул красномаечный.
Белокурточный посмотрел на меня по-другому, будто увидел старого знакомого, которого не сразу признал.
— А как твоя фамилия, пыжиковый мальчик?
Я назвал. И лишний раз убедился, что моего отца знал весь город, и почти все если не любили, то относились хорошо.
— А я-то думаю, кого ты мне напоминаешь?! — воскликнул белокурточный. — На батю похож, ну, прямо копия! — и смутился, что упомянул о веревке.
Напрасно, не наступил он мне на хуй, не сделал больно. Для меня отец все еще живой. Я и раньше с ним редко виделся, иногда по несколько дней не встречались. Он возвращался домой, когда я уже спал, а уходил, когда я еще спал. Просто он сейчас уехал в командировку, далеко и надолго. А пока я за него для себя.
— Если бы не он, мы бы здесь не занимались, — сообщил белокурточный.
Позже он расскажет мне, как поймал отца у входа в горком и, пока поднимались по лестнице, пожаловался, что не разрешают вести секцию каратэ, мол, слишком жестокий вид спорта. Это для нас-то — евроазиатчины?!
— Пусть лучше спортом занимаются, чем водку жрут, — бросил батя на ходу своей шестерке, заправляющей в городе спортом.
И, по словам красномаечного, добавил:
— В здоровом теле здоровый хуй!
Наверное, он предчувствовал, что эта секция поможет его сыну выстоять в жизни. И не раз.
«У каждого свой вкус!» —
Сказал индус,
Слезая с обезьяны,
И вытер хуй листом банана.
Для справки: в лист банана можно вдвоем завернуться. Это какой же надо иметь хуище?! Про пизду молчу — испугаешь бабу толстым хуем! Они больше боятся изучающего взгляда. Многие потому и ломаются, что стесняются показать свои сиськи и жопу. У них, конечно, есть и то, и другое, но сегодня забыли надеть. Или нижнее белье, которое именно сегодня по ошибке надели не пасхальное. Только прожженные бляди и проститутки, которые не боятся ни ножа, ни хуя, ни любого взгляда, всегда готовы к тому, что ее прямо сейчас будут ебать. Судьба у них такая. Не понимают бабы, что если мужик хочет, ему по барабану, что там к пизде приросло и во что она упакована, а если не хочет, то какой же это мужик?!
Я вез Иру по скромно освещенным улицам. Мерно скрипели «дворники», смахивая с лобового стекла запоздавшие, мокрые, мартовские снежинки. В России хуевым может быть все сразу, а хорошим что-то одно: или жизнь, или погода.
Ирина открывает сумочку, смотрит на кошелек — на месте, берется за пачку болгарских сигарет, но вспоминает, что я за вечер ни разу не закурил, и передумывает.
— Куда мы едем? — спрашивает она как можно равнодушнее.
Каждая баба желает знать, где ее будут сегодня ебать. И сколько человек.
— Я один живу.
Она снова лезет в сумочку, берется за губную помаду. Опять передумывает. Она уже перехотела ехать ко мне, но никак не решится сообщить об этом. Сейчас попробует спровоцировать ссору, чтобы я сам послал ее не на хуй, а в пизду.
— Помедленнее едь, — начинает она накручивать себя до оборотов двигателя «девятки».
Я не спорю, сбрасываю обороты. И заворачиваю во двор — приехали. Такого поворота она не ожидала, забывает о ссоре, переключается на какие-то другие эмоции. Судя по заумному выражению лица, такие же глупые, как и предыдущие. Я наклоняюсь к правой дверце, открываю ее, вдохнув запах балдежных духов. Ух, сейчас мы будем тебя ебать, девонька! Она уловила мое настроение, сразу поглупела лицом до нормального женского — красивого — и довольно резво выпрыгнула из машины.
Я живу в двухкомнатной квартире, которую подыскал для меня барыга. Она на пятом этаже и без черного хода. Я не собираюсь возвращаться на зону. Надоело мне полуграмотное быдло, общаясь с которым, и сам тупеешь. Буду теперь работать чисто, надеюсь, мозгов на это хватит. Мебель в квартире новая, но из разных гарнитуров. Складывалось впечатление, что хозяева, купив гарнитур, отбирали что-то одно, а остальное выкидывали. Кто эти хозяева — понятия не имею. Два раза в неделю приходит днем бабка из тех, что с моторчиком в жопе, шустро убирает и стирает, обращаясь с мебелью так же похуистски, как и я. Значит, не ее барахло.
Что-то в поведении Иры было не так. Мне все время казалось, что она хочет сообщить что-то неприятное, но никак не решится. Непохоже, чтобы у нее были месячные: не круглая дура, не поперлась бы сюда, раньше дала бы понять. Обычно так мнутся перед тем, как сообщат о каком-нибудь своем недостатке: родинке, шраме, волосах на груди или жопе. Не заметили — ну, и помалкивай, дура, не обламывай человеку кайф. Сначала не до того, потому что так хочешь, что ничего не видишь. Потом тоже не до того, потому что видеть ее не хочешь. И вообще, любить — это выковыривать себе глаза.
В прихожей висит большое зеркало и Ира останавливается перед ним. Ей, как и любой бабе, не нравится этот период — когда уже не чужие, но еще не еблись. Она любуется собой, заряжаюсь уверенностью. А я любуюсь ею, смотрю на волосы, которые поблескивают при ярком свете лампы, играют искорками, на узкую талию, на крутую попку и пытаюсь угадать, какие ноги скрывает длинная юбка. Ее тело уже рассталось с запахом плаща и сильнее пахнет женщиной, духи почти не слышны. Запах женщины — это чуть ли не главный признак воли, первые дни после зоны дуреешь от него, хуй сутками стоит выше шляпы.
Я подошел к Ире, обнял за плечи. Тело мягкое и теплое, косточки тонкие. Мой хуй прижимается к ее попке, мостится между ягодицами. Я развожу губами ее шелковистые волосы, добираюсь до шеи, целую коротко, еще и еще… Я не вижу ее лицо, но знаю, что зажмурила глаза и закусила нижнюю губу, чтобы не всхлипнуть от удовольствия. Мои руки добираются до ее сисек, больших, с трудом помещающихся в моих руках, сжимают их и поднимают вверх, пока упругие комки внутри них не проскальзывают, опускаясь, под моими ладонями. Ира вздрагивает и поворачивает ко мне лицо с закрытыми глазами, предлагает губы, приоткрытые, с поблескивающей от слюны красной губной помадой. Я поворачиваю ее всю, обнимаю крепче и заставляю привстать на мысочки. Бабам, как и прочим примитивным существам, важен количественный показатель, в данном случае — рост: чем длиннее, тем лучше. Вот я и даю ей почувствовать всем ее вытянувшемся телом и напряженными ступнями насколько я выше ее. Я прикладываюсь к губам, сочным и податливым. Обычно поцелуи мне не шибко вставляют, а вот Ирины губы оказались на удивление сладкими. Я подхватываю ее на руки и несу в спальню.
Половину комнаты занимает кровать. Что вдоль, что поперек ложись — станок ебальный. Бабка с моторчиком сегодня поменяла белье, и когда я сдергиваю покрывало, комната наполняется запахом ароматизированного стирального порошка и морозного воздуха. Создается впечатление, что простыня холодна, как снег. Я кладу на нее Иру, напряженную, с зажмуренными глазами, и быстро распаковываю — пуговицы так и летят во все стороны! Я завожу палец за резинку трусов сбоку, на шве, и резко дергаю. Порванные, они легко сползают по одной ноге. И еще быстрее расчехляюсь сам.
Ира успела прикрыть сиськи рукой. Видимо, считает, что слишком большие. Дура! Я развожу ее руки и ложусь волосатой грудью на набухшие соски. Одна моя любовница жаловалась, что у мужа грудь лысая, а ей все хотелось, чтобы хоть одна волосина зацепилась за сосок. Ну, Ириным не заблудиться бы. Я кладу ее руку на хуй, вздыбленный, потолстевший. Ее тонкие пальцы как бы нехотя прикасаются к нему, потом обхватывают смелее, сдавливают, двигают шкурку по напряженным мышцам, внутри которых настойчиво пульсирует кровь. Я раздвигаю ее ноги, приподнимаю, сгибая в коленях. Моя залупа упирается в лобок, покрытый густыми, мягкими и влажными волосами, опускается ниже, на мокрые губы. Ирины пальцы отскакивают от хуя, словно обожглись. И зря, не так бы больно ей было, если бы сама воткнула.
1 2 3 4 5 6